Текст книги "Похищение огня. Книга 1"
Автор книги: Галина Серебрякова
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 31 страниц)
– Да, Ламартин – оратор искусный, – заметил Гервег,– на днях он начал речь так: «Мы творим сегодня высшую поэзию...» Сей певец жирондистов, католицизма, Луи-Филиппа и, наконец,– кто мог бы подумать – республики взлетит высоко.
– Власть заманчива, и на ее огне сгорают, как в аду, души честолюбцев,– скрипучим глуховатым голосом, без малейшей улыбки на мертвенном лице сказал фон Борнштедт.
Вскоре после ухода Бакунина раздался удар молоточка по входной двери. Вошли Карл и Женни Маркс. Их радостно встретили хозяева и несколько немецких изгнанников, недавно прибывших в революционный Париж. Завязалась шумная беседа. Эмма с удивлением смотрела на Женни. Видимо, Женни чувствовала себя отлично среди бородатых людей, более чем скромно одетых, в стоптанной обуви, которые бесцеремонно расположились в квартире Гервегов.
– Вы стали чрезмерно демократичны, дорогая Женни. Признаюсь, коммунизм, когда его олицетворяют пусть честные и несчастные, но столь грубые простолюдины, пугает меня. Я перестала спать и худею, когда думаю о будущем.
Женни от души рассмеялась.
– Напрасно, Эмма. Я никогда не была такой счастливой, как теперь.
В это время Борнштедт в самых изысканных выражениях пригласил обеих женщин, а затем Гервега и Маркса поехать вместе с ним в театр. Ои достал ложу в Комеди Франсез. Сама Рашель, лучшая актриса Франции, должна была выступать в этот вечер.
Вскоре все пятеро вышли из дому. Стемнело. Зажглись фонари. Будничный вечер казался праздником. Никогда так громко и весело не смеялись на улицах Парижа. Смех, беспечный, безудержный, счастливый, вызывающий, дерзкий, несся над толпой. Смягчались лица и голоса людей. Исчезли накрахмаленные банты и тугие цилиндры. Появились простые шляпы и свободно повязанные галстуки. Продавцы газет заглушали уличный шум, выкрикивая последние известия:
– Заговоры в Вене – Меттерних исчез из замка Иоганнисберг!
– Луи-Филипп высадился в Дувре!
– Всеобщая революция приближается!
Маркс и Гервег остановились у киоска и купили вечерние выпуски газет.
– Земля минирована, пороховой шнур прокладывает себе дорогу под царские дворцы,– сказал Гервег.– Наше дело – поднести огонь.
В газетах перечислялись делегации иностранцев, побывавшие в этот день на заседании Временного правительства.
– Вот это уже подлинный церемониальный марш демократов Европы,– заметил Гервег. – Прочти сообщение, как через своих сынов, живущих в Париже, приветствовали победу революции норвежцы, англичане, греки, болгары, итальянцы, румыны, ирландцы, поляки.
У самого здания театра улицу запрудило шествие пожарных. Вслед за ними со знаменами и песнями прошли, возвращаясь с торжественного заседания в одной из секций клуба Парижской коммуны, рабочие сахарного завода.
Наконец можно было снова продолжать путь. Борнштедт пожаловался Эмме и Женни на болезнь горла, которая, по мнению врачей, угрожает ему вскоре потерей голоса.
– Все это очень досадно,– говорил он хрипло,– голос – это тоже оружие в дни революции.
– Не правда ли, Георг – врожденный трибун? Он превосходный оратор,– заметила Эмма.
– Конечно. Я безмерно рад, что Гервег внял моим уговорам и согласен стать во главе вооруженного немецкого отряда. Он докажет, что поэт может быть и революционным полководцем. Не волнуйтесь,– добавил Борнштедт,– я буду с ним рядом.
Георг и Карл шли поодаль и тихо разговаривали.
– Борнштедт разработал удивительный план, который поддерживаю я и Бакунин,– начал Георг.
Но по мере того как он рассказывал о затее с вторжением в Германию вооруженного отряда, лицо Маркса мрачнело.
Поэт заметил это и вспыхнул!
– Ты не согласен с тем, что это единственный способ вызвать революционный взрыв в Германии? – спросил он запальчиво.
– Здесь не место и не время для такого разговора,– сумрачно ответил Карл. Они подходили к зданию Комеди Франсез, переименованной теперь в театр Республики.
– Нет, скажи мне сейчас же, что ты думаешь об этом,– настаивал поэт.
~ Ваш план в корне порочен. Нельзя импортировать революцию, Вы с Борнштедтом обрекаете людей на бессмысленную гибель. Что могут сделать несколько сот человек, даже если они хорошо вооружены, против регулярных армий германских королевств и княжеств?
– Ты всегда боялся риска, Карл. Нельзя жить только головой, иногда надо слушать голос сердца,– твердил Георг, задерживая Маркса у входа.
– Сердце – плохой советчик, если нет головы,– пытался отшутиться Карл.
Они вошли в фойе театра, где их поджидали Женни, Эмма и Борнштедт.
– Умоляю, оставьте политические споры,– схватив под руку мужа, твердила госпожа Гервег. —Это ужасно. Я больна от этой вашей революции. Мои нервы не могут ее выдерживать дольше. Она убьет не только меня, но и великого немецкого поэта.
Театр был переполнен. Сощурив утомленные от постоянной ночной работы глаза, Маркс с интересом разглядывал зрителей. Рабочие в широких блузах и их жени в дешевых шалях поверх простых платьев восхищенно и вместе с тем с едва уловимой робостью оглядывали нарядный театр. Женщины прятали натруженные руки и смущенно улыбались. Мужчины нарочитой развязностью старались прикрыть неуверенность. Рядом с пролетариями сидели люди, одетые в такие же блузы из хлопковой или грубой шерстяной ткани. Из-под воротников, из широких манжет предательски вылезало тончайшее нижнее шелковое белье, а из грубых башмаков – пестрый дорогой чулок. Еще разительнее выглядели богатые женщины. Исчезли великолепные прически и накладные локоны, украшения, меха и кружева. Не только одежда, но и манеры изменились у переодетых богачей. В то время как рабочие переговаривались шепотом, буржуа старались шуметь и бесцеремонно толкаться в проходах, щеголяя растрепанными головами и давно не бритыми лицами, стремились замаскироваться в этой разнородной толпе, сойти за тех, кто, поднявшись с житейского дна, с поражающей легкостью опрокинул королевский трон, изменил образ правления в стране и создал республику.
– Ах, посмотрите,– громко восклицала Эмма, долго и жадно разглядывавшая в бинокль партер и ложи,– это же владелец самого большого ювелирного магазина в Париже господин Поль. Его жена имеет такие же жемчуга, как госпожа Ротшильд. Представьте, каждая жемчужина величиной с вишню. Господин Поль, очевидно, взял напрокат костюм у своего привратника. А вот и сама мадам, его супруга. Взгляни, Георг, на ней грубые башмаки и юбка судомойки! – Эмма смеялась гулким басом.– Тут подлинный маскарад,– продолжала она и принялась перечислять всем известные фамилии парижских богачей.– Напрасные старания, их выдают выхоленные руки и длинные ногти,– злорадствовала жена Гервега.
Впервые Эмма Гервег испытывала удовлетворение, что ей, жене изгнанника-революционера, нечего бояться. Значит, могущество не только в деньгах, которые она принесла в приданое поэту. Более того, в такие дни но стоило вовсе вспоминать о том, что отец Эммы был видным банкиром. Теперь не она спасала Георга, а он ее. Эта дикая, по мнению жены Гервега, мысль была столь неожиданной, что она не заметила, как тихо пополз занавес. На большой сцене, убранной красным бархатом, стояла огромная гипсовая статуя Свободы. Ее охраняли Спартак, Брут и несколько статистов в костюмах солдат революционной армии 1789 года.
На сцене появилась знаменитая актриса Франции Рашель. Аплодисменты заглушили барабанный бой и оркестре. Задрапированная в складки трехцветного знамени, простирая вверх руки, Рашель начала декламировать. Ее голос то падал, волнуя на самых низких нотах, как виолончель, то взлетал вверх и становился певучим, как флейта.
Рашель металась по сцене. Ее тонко очерченный профиль напоминал камею. Локоны, собранные узлом, рассыпались.
Вступая в битву мировую,
Мы памятью отцов горды.
Они уже не существуют,
Пред нами славы их следы.
Сиротской доли нам не надо,
Одна лишь нам знакома страсть.
Отмстить за них иль рядом пасть —
Вот наша высшая награда.
И вслед за Рашелью весь театр повторял, точно клятву перед боем:
К оружью, граждане! Равняй военный строй!
Вперед, вперед, чтоб вражья кровь
Была в земле сырой.
Простирая руки перед собой, как сомнамбула, Рашель подошла к рампе. Ее замечательный голос теперь был полон металла. Звуки его заполняют зал, проникают в человеческие сердца и ускоряют ток крови. Она произносила знакомые всем слова, но, быть может, только в 1793 году, когда их пел Руже де Лиль, создатель гимна марсельцев, они вызывали такой ураган чувств.
Вперед, плечом к плечу шагая!
Священна к Родине любовь.
Вперед, свобода дорогая,
Одушевляй нас вновь и вновь.
Мы за тобой проходим следом,
Знамена славные неся.
Узнает нас Европа вся
По нашим завтрашним победам!
Марксу предстоял поединок с тем, кого много лот он считал другом. Сколько раз черпал Георг Гервег из щедро открытой для него сокровищницы ума и сердца, как часто легко терявший уверенность в своих силах поэт опирался на непреклонную, последовательную волю Карла.
Нервный, взбалмошный Гервег был способен на любое безрассудство. Воля его, точно парус, то выпрямлялась и крепла, то никла.
Вскоре после возвращения из Бельгии Маркс был приглашен на собрание немецких эмигрантов, где Гервег и Борнштедт собирались огласить свой план создания вооруженного вольного легиона, чтобы вторгнуться в Германию.
«Борнштедт – личность сомнительная,—думал Маркс, направляясь к месту собрания,– от него можно ждать любой подлости. Но Георг...»
Карл остановился, чтобы достать коробок спичек и зажечь сигару. Ему стало тяжело и вместе досадно. Перед собранием он еще раз, с глазу на глаз, попытался образумить поэта. Однако тот оскорбил его, обвинив в зависти. Георг похвалялся своей отвагой. Он жаждал воинской славы, потому что с детства всегда слышал о себе, что женствен и слаб.
В день собрания в Париж из Германии пришли волнующие вести. В Мюнхене восстали рабочие, к ним присоединились студенты, художники, скульпторы, которых много было в этой «германской Флоренции» – городе величественных памятников, богатейших музеев, просторных дворцов, превращенных в картинные галереи. На улицах Нассау шли революционные бои. Король Фридрих-Вильгельм IV, храбрый, когда не было опасности, и откровенно трусливый, когда она появлялась, ежечасно менял решения. Прусскую столицу охватила растерянность. В Западной Германии правительство, предвидя народные волнения, поспешило объявить свободу печати и сбор отрядов Национальной гвардии.
Энгельс прислал Марксу из Брюсселя исполненное бодрости письмо: «Пусть только Фридрих-Вильгельм IV продолжает упираться! Тогда дело выиграно, и через несколько месяцев произойдет германская революция,– писал он,– пусть только он крепко держится за свои феодальные формы! Но ни один черт не угадает, как поступит этот взбалмошный сумасброд!»
Когда Маркс вошел в зал собрания, Борнштедт уже выступал с речью, стоя у деревянной кафедры, принесенной из церкви. В черном сюртуке, в белом тугом воротничке, подпиравшем голову, худой, с лицом будто густо посыпанным пылью, он напоминал протестантского проповедника. Тщетно старался Борнштедт усилить свой похожий на шипение змеи голос.
– Французское Временное правительство,– говорил он в этот момент,– не только горячо поддерживает наш план установления республики в Германии, но и жертвует вольному легиону, кроме оружия и снаряжения, деньги и предоставляет этапное помещение. Каждый легионер будет получать по пятидесяти сантимов в сутки до тех пор, покуда мы не покинем гостеприимную Францию. Это превосходно. Мы уничтожим германский деспотизм.
Возмущение Карла нарастало. Итак, чудовищная, бессмысленная, кровавая затея осуществлялась. Подходя к кафедре после пылкой и бессвязной речи Гервега, Маркс едва подавлял в себе чувство гнева и негодования. Он знал, что ему нужно взять себя в руки и преодолеть раздражение, иначе ему не уверить слушателей. Только полное спокойствие на трибуне может убедить аудиторию. Он остановился, чтобы окончательно овладеть собой, и невольно бросил уничтожающий взгляд на сидевших перед ним Гервега и Борнштедта. Поэт передернул узкими плечами, нервно пригладил изнеженной, в перстнях, рукой волосы. Оливковые щеки его внезапно стали багровыми, и на лице на мгновение появилось выражение испугавшегося своей проказливости ребенка. Он резко откинулся на спинку стула и постарался принять вызывающую позу. «Что ж, история скоро скажет, что я прав»,– хотелось ему крикнуть.
Карл все это заметил и с облегчением ощутил полное безразличие к бывшему другу. Георг Гервег больше не существовал в его сердце. Борнштедт оседлал утиный нос большими очками, скрывшими воспаленные, слегка косившие глаза.
Судьба сотен немецких революционеров, находившихся сейчас в этом зале, наполняла тревогой сердце Карла. Надо было предупредить их об опасности. Он принял вызов Борнштедта и Гервега и вступил в бой.
Голос Карла гремел и наполнял собой зал. Он шел и от разума, и от большого, доброго сердца. Карл лишился еще одного дорогого ему друга ради того, чтобы не дать смутить и подвергнуть бессмысленной гибели своих соотечественников-революционеров. Немало дней провел Маркс с Гервегом. Много раз в семье поэта Карл и Женни чувствовали себя, как в родном доме. В стихах, мыслях, поступках Гервега было много частиц души Маркса. Но дело борьбы за революцию решало. Гервег вольно или невольно вредил, изменил. И дружба обернулась враждой.
– Борнштедт и Гервег призывают к тому, чтобы импортировать революцию из Франции в Гермапию. Революция не парфюмерия, не предметы роскоши! – гневно заявлял Маркс.
Он объяснил, почему министры французского Временного правительства, особенно такие, как Ламартин, весьма рады избавиться от многих тысяч немецких ремесленников и рабочих. Во Франции свирепствовала жестокая безработица. Избавиться от конкурентов-тружеников и одновременно от бесстрашных и опытных революционеров – мечта многих буржуа в Париже. Это стоит не пятьдесят сантимов...
– Но главное не в этом,– продолжал Маркс.– Что сможет противопоставить один легион, состоящий из самых мужественных борцов-революционеров, регулярной армии тридцати с лишним немецких королевств и княжеств? Геройство и смерть. Авантюристическая игра в революцию будет стоить жизни лучшим нашим людям. В угоду чему пойдут они на гибель? Интригам одних,– Карл отыскал глазами Борнштедта,– и мальчишескому тщеславию и эгоизму других...– Он вытянул руку в сторону Гервега.
Бывший агент прусского и австрийского правительств дрожащими пальцами протирал очки. «Если б я мог его убить!» – думал Борнштедт.
– Как я ненавижу его! – шептал Георг, ерзая на стуле.
– Революция во всей Германии наступит очень скоро. В этом не может быть сомнения,– продолжал Маркс.
Гадаете на кофейной гуще. Пророчествуете,– взвизгнул Гервег.
– Нет. Это историческая неизбежность,– строго ответил Маркс.
Его волнение давно улеглось. Спокойно, убежденно, просто, как недавно в Брюсселе, когда он читал лекции в «Рабочем просветительном обществе», Карл объяснял собравшимся то, что происходило изо дня в день в экономической и политической жизни их родины.
Борнштедт зорко вглядывался в притихший зал. Слова Маркса разрушали чары, которыми пытались околдовать слушателей он и Гервег. «Маркс сорвет все, что мне удалось сколотить с немалым трудом»,– бесился Борнштедт. Не поворачивая головы и лишь скосив глаза, он взглянул на лицо Гервега и уловил на нем плаксивую гримасу. «Этот славолюбивый болван, пожалуй, сейчас бросится просить у Маркса прощения». Нельзя было медлить. Игра, так ловко придуманная им, грозила проигрышем.
– Братья немцы!..– воскликнул Борнштедт.
Видя, что слова его не слышны, он замахал протестующе руками. Такая необычная вспышка человека, известного своей невозмутимостью, произвела некоторое впечатление. Мгновенно очнулся и Гервег, которого охватили было сомнения и нечто похожее на угрызения совести.
– Не слушайте Маркса. Никогда еще отвага и героизм не вредили революции! – звонко крикнул поэт, сорвался с места и стал рядом с Марксом.– Пусть не пугает нас, пусть лучше скажет, что же противопоставляет он вольному легиону немецких республиканцев,– кричал Гервег, пытаясь заглушить поднявшийся шум.
Борнштедт поспешно вышел из зала.
– Маркс, говори! Не мешайте нам слушать Карла Маркса! – раздавалось со всех сторон.
– Мы должны, мы обязаны вернуться в Германию,– продолжал Маркс.– И мы сделаем это поодиночке, а не в отряде, который будет разгромлен и уничтожен, едва переступит границу.
– А льготы? – несмело возразил кто-то.
– Льготы? – слегка насмешливо переспросил Карл.– Временное правительство из тех же соображений окажет помощь и тем, кто отправится один на родину.
В это время в зал под бой барабана вошел снова Борнштедт. Вытянувшись по-военному, маршевым шагом двигался он к трибуне, держа в руках перед собой древко с черно-красно-золотым знаменем.
Нервически дрожа, Гервег снова закричал:
– Вызываю добровольцев! Да здравствует Германская республика и вольный легион, который ее установит!
В зале все зашумели, задвигали стульями. Кто-то вытащил стол и предлагал записываться в отряд.
«Какой, однако, прохвост этот Борнштедт, да и Гервег не лучше»,– думал Маркс. Через несколько дней Борнштедта исключили из Союза коммунистов.
Генрих Гейне был обречен. Врачи установили прогрессивный паралич. Исход болезни был предопределен, и не было средств облегчить страдания умирающего поэта. Агония, по мнению друга Гейне, весьма опытного врача Ротрие, могла продолжаться еще несколько лет...
Свет ясного солнечного дня, яркой лампы, стук молота, шуршание рубанков в руках рабочих, восстанавливающих послереволюционный Париж, причиняли поэту острые физические страдания. И все-таки, когда вдали на улице гремел барабан и раздавались звуки воинственного революционного гимна, он собирал последние силы и, опираясь о стены, если никого не было рядом, пробираясь от кресла к креслу, плелся к окну. Его полуослепшие глаза жадно искали пестрые знамена, трясущиеся руки посылали приветствия демонстрантам.
– Несчастье в такое время быть совершенно бессильным. Все сознавать и не участвовать в революции, которую я воспевал всю жизнь. Лучше смерть, нежели прозябание,– шептал поэт, и слезы катились по его худому лицу.
Вот уже год, как ценой неслыханной жертвы Генрих Гейне добыл себе постоянный кусок хлеба – ежегодную ренту в четыре тысячи восемьсот франков. Ради этого он, по требованию богатого хитрого родственника-банкира, согласился уничтожить четыре тома неизданных «Мемуаров». Брат поэта собственноручно уничтожал рукописи. Лежа в «матрасной могиле», как называл Генрих Гейне опостылевшую ему кровать,– а в ней он провел почти недвижимым уже несколько лет,– смотрел он из-под непроизвольно опускавшихся полупарализованных век, как догорали лучшие и самые дорогие страницы истории всей его жизни, духовного роста, падений и возвышений, дум.
Отныне гамбургские банкиры были спокойны. Убийственное перо, разоблачавшее перед всем миром их скаредность, пошлость и лицемерие, было наконец сломано, а «Мемуары» исчезли в огне.
Однако в неподвижном теле Генриха Гейне заключена была неутомимая, дерзкая душа. Ясное сознание его не меркло.
Часто по узкой крутой лестнице дома, где он жил, поднималась тучная женщина под густой вуалью, в высокой шляпе – верный друг поэта, Аврора Дюдеван, издавшая много книг под псевдонимом Жорж Санд. Гейне оживал, когда она появлялась в его квартирке, заставленной старой мебелью, заваленной книгами и пропахшей микстурами.
Матильда Гейне – порочная, легкомысленная женщина – тотчас же оставляла Генриха наедине с гостьей, весьма довольная тем, что получает возможность заняться своими делами. Эту лукавую женщину больше беспокоила болезнь любимого попугая, нежели мужа. Она не могла понять, чем замечателен Генрих Гейне, и никогда не прочла ничего им написанного. Матильда предпочла бы выйти замуж за владельца лавки или биржевого маклера, но, кроме Гейне, не нашлось никого, кто повел бы ее под венец. Впрочем, по ее мнению, браки заключались на небесах.
Здоровый цвет лица, аппетит, крепкий сон, округлые формы, раскатистый смех, довольство собой и окружающим успокаивали Гейне, который старался не замечать измен, эгоизма и ничтожества этой женщины.
Встречаясь с Жорж Санд, которую Гейне знал в годы своего здоровья и творческого половодья, он как бы снова возвращался к жизни. Парализованный, немощный поэт при виде Жорж Санд выздоравливал. С этой выдающейся женщиной его некогда связывало чувство большее, нежели дружба.
Давно ли Гейне живо взбирался вверх по гористой улочке Пигаль к подножию Монмартра, к дому Авроры, расположенному в глубине большого сада? Казалось, Париж остался далеко позади. Зеленая трава пробивалась сквозь неровный булыжник мостовой, пели птицы, и гудели колокола маленького храма. Навстречу шли в живописных плащах и шляпах художники, поэты со своими подружками, точно выхваченные из романов о богеме. Гейне любил Монпарнас, эту обитель детей искусства. Здесь не было и следа чопорности и блеска Больших бульваров, роскошной улицы Лафит или Сен-Жерменского предместья. В доме Жорж Санд его весело встречали, как желанного гостя, слуги, сын писательницы Морис и пухленькая белокурая дочь ее Соланж. Шопен, кутаясь в плед, поднимался навстречу Гейне с радостным приветствием. В нарядной гостиной с большим портретом предка Жорж Санд, славного своей отвагой в боях и успехом у женщин, полководца Мориса Саксонского, постоянно бывали Бальзак, аббат Ламенне, поэт Мицкевич, известный актер Бокаж, композитор Лист. Гейне, входя в дом Жорж Санд, ощущал прилив душевных сил, как бы творческий порыв. Начинался невидимый турнир, когда под взглядом мечтательных темных глаз хозяйки соревновались в метком слове, глубокой мысли, ярком сравнении ее друзья. В этом пиру разума принимала участие и сама Жорж Санд. Молчаливый Шопен вносил свою лепту, усаживаясь за рояль. Здесь впервые зазвучали некоторые из его бессмертных прелюдов, мазурок. В пылких спорах и дружеских беседах зарождалось немало выдающихся творческих замыслов.
Бальзак увлеченно рассказывал о России и Италии, Бокаж читал монологи Мольера, аббат Ламенне ровным голосом, не смущаясь шутками Гейне, проповедовал вору в разумного, нм созданного бога и свободу личности. Мицкевич со слезами на глазах декламировал отрывки из своей бессмертной поэмы «Дзяды». Доходила очередь до Гейне. Превосходный рассказчик и острослов, он умел быть трогательно лиричным и увлекать сердца нежной, ласкающей поэзией.
И теперь, когда перед ним появлялась Жорж Санд, она мгновенно как бы переносила его, умирающего, в беззаботно счастливое прошлое. Мысли снова набегали, опережая одна другую, и меткие слова, полные то разрушительного, то созидательного юмора, сыпались с уст воскресавшего Гейне. В тусклых глазах его зажигался вновь огонь, и веки не походили больше на два опавших лепестка.
Жорж Санд, прозванная в Париже «женщиной с сумрачными глазами», отвечала добродушным, веселым смехом на каждую шутку умирающего. Природа дала ей прекрасную улыбку, молодившую и украшавшую большое смуглое лицо с отяжелевшим подбородком. Гейне все в ней нравилось – и иссиня-черные густые волосы, рассыпавшиеся по плечам, и умные глубокие глаза, смотревшие прямо в лицо людям, никогда но боявшиеся опасности и упорно искавшие правду в любви, жизни и смерти.
Писательница обычно рассказывала Гейне об их общих друзьях.
– Бальзак пишет лихорадочно,– говорила она низким голосом, ласковым и красивым.– Я боюсь за него. Мне кажется, он очень болен.
Гейне с сомнением качал головой.
– Вы ошибаетесь, Аврора. С его здоровьем можно прожить еще полсотни лет. Этот талантливейший толстяк очень крепок.
– Конечно, его талант молод. Писатель не может состариться, иначе он станет бесплодной смоковницей. Но Бальзак, несомненно, очень болен. Он отекает, как стеариновая свеча. Его губит не только переутомление – он работает днем и ночью,– но и госпожа Ганская! Эта полячка красива столько же, сколь бездушна и коварна. Она не ценит гения Бальзака и его любви.
– Разве она не собирается выйти за него замуж? – спросил Гейне однажды у Жорж Санд, когда снова зашел разговор о Ганской.
– Да, собирается. Но я опасаюсь, что она скоро станет его вдовой.
Разговор зашел о Мериме, чей строгий талант завоевал признание, о Стендале, чьи книги не имели успеха, о смелых стихах Гюго.
Вдруг в прихожей раздался громкий мужской голос, и следом за улыбчивой, нарядной Матильдой в комнату, где лежал больной Гейне, вошел Маркс.
Он несколько смутился, увидев незнакомую пожилую женщину в коричневом скромном платье. Маленький рот, крупный породистый нос с горбинкой, смелый взгляд тотчас же бросились в глаза Карлу. Он узнал Жорж Санд и поклонился ей сердечно и почтительно.
– Карл, дорогой друг, как я рад тебе! – Гейне хотел приподняться, но едва смог оторвать голову от подушек.
Жорж Санд и Маркс поддержали его. Матильда подложила валик под сутулые бессильные плечи больного.
– Как видишь, женщины все еще носят меня на руках,– пытался острить Гейне.
Карл знал от Энгельса о безнадежном положении поэта. Однако вид Гейне, которого несколько лет назад Маркс оставил сравнительно бодрым, потряс его. Он не представлял себе, как далеко зашли разрушения в этом хрупком теле. Глубокое сострадание охватило чуткое, впечатлительное сердце Маркса, и, пока поэта усаживали в постели, он отошел к окну, чтобы скрыть свое волнение.
– Я ждал тебя, Карл, вместе с женой. Мне хотелось прочесть ей кое-что. Признаюсь, тонкой иронии этой чудесной женщины я немного побаиваюсь. Такого сочетания ума и совершенной красоты, как в ней, я не встречал никогда. Жаль, что, создав Женни, природа тотчас же разбила уникальную форму, как скульптор, который хочет, чтобы его произведение не повторялось больше. И все же сегодня у меня истинно праздник,– продолжал Гейне оживленно.– Возле меня два лучших друга. Хорошо с вами. Но, быть может, еще одна женщина – смерть – уже идет ко мне.
– Читайте Дюма,– нахмурилась Жорж Санд,– Его книги лечат нервы лучше всех лекарств. Я это испытала на себе. Если же не подействует, я привезу вам доброго Ламенне. Он тоже лекарство.
– О нет, прошу вас, избавьте меня от этого попа. Я предпочитаю атеизм доктора Маркса,– по крайней мере, хоть на том свете мне не будут угрожать черти. Да, кстати, знаете ли вы, дорогая Аврора, что свою книгу о Прудоне Маркс заканчивает вашими словами: «Битва или смерть; кровавая борьба или небытие. Такова неумолимая постановка вопроса».
– Я много слышала о «Нищете философии» доктора Маркса, но еще не видала этой книги. Мне очень хотелось бы ее прочесть, тем более что Прудон и его теории кажутся мне неубедительными,– сказала Жорж Санд.
– Я с удовольствием преподнесу вам свою новую книгу. Но боюсь, что она утомит вас...
Гейне живо прервал Маркса:
– Нет, нет, не верьте ему, Аврора; это блестящее сочинение не только по мыслям, но и по стилю. Никогда не следует ничего откладывать. У меня две твои книги, Карл. Располагай одной из них.
Карл с готовностью встал, подошел к рабочему столу Гейне, надписал книгу и подал ее Жорж Санд.
Аврора Дюдеван, дружески улыбаясь автору, прочла скромную надпись: «Госпоже Жорж Санд. Карл Маркс. 1848 г.».
– Благодарю вас, доктор Маркс. Философия, конечно, привилегия немцев. Французы слишком порывисты, чтобы терпеливо искать смысл жизни. Впрочем, у нас и нет времени для большой философии, мы все время бунтуем...
– Скажите, Аврора, это верно, что вас выдвигают кандидатом в Национальное собрание? – перебил писательницу Гейне.– Вы, несомненно, получите больше голосов, нежели все Ламартины, Ледрю-Роллены и прочие Луи Бланы.
– Да, но я решительно отвергаю все попытки разных лиц вовлечь меня в политическую игру. Мое место – Ноган. Там, в тиши долин и лесов, я сделаю гораздо больше полезного, чем в суете сует, называемой в наши дни политикой...
Жорж Санд начала прощаться. Она осторожно обняла Гейне и, крепко, по-дружески пожав руку Марксу, еще раз поблагодарила его за книгу. У двери она обернулась, чтобы снова сказать несколько ободряющих слов больному поэту. Проводить ее вышла Матильда, не принимавшая участия в разговоре.
Карл и Генрих остались одни. Лицо поэта потемнело, он глубоко погрузился в подушки и полузакрыл глаза. На мгновение Карлу показалось, что Гейне скончался. Он обеспокоенно прикоснулся к руке больного, она была потная и теплая.
– Я жив, жив еще,– углом рта попытался улыбнуться Гейне. Болезнь сделала его необыкновенно чувствительным и восприимчивым. – И кроме того, у меня большие неприятности, дружище! Я давно хотел тебе сказать о денежной помощи от...
– Гизо...– прервал его Карл настороженно и тут же пожалел о том, что проговорился: Гейне вздрогнул, еще больше осунулся. Судороги прошли по его лицу.
– Так ты уже слышал? Негодяи пытаются оговорить меня, объявляют платным агентом этого человека.
– Но я убежден, что это не так. Главное для тебя – сохранять спокойствие,– строго потребовал Карл.
– Маркс, веришь ли ты мне? Или успокаиваешь, считая приговоренным к смерти? Мне не надо сострадания ни от кого, даже от тебя. Я не подлец, моя совесть чиста в этом деле. Однако моя честь в руках первого попавшегося корреспондента. Я не хочу, чтобы бульварные газеты стали моим трибуналом.– Гейне снова попытался приподняться, глаза его широко открылись.– Меня может судить только суд присяжных истории литературы, и никто другой. Пособие, которое я действительно получал от министерства Гизо, не было никогда данью, это была милостыня. Я не боюсь называть вещи своими именами.
Маркс сидел, подперев рукой большую красивую голову. Четко очерченные брови его скорбно приподнялись.
– Как давно начал ты получать эту злосчастную пенсию и почему именно обратился за ней к Гизо? – тихо и строго спросил он поэта.
– Я голодал и был подлинно на краю бездны. Декретом бундестага меня, как запевалу «Молодой Германии», решили погубить. Не только на все написанное мною, но и на будущие сочинения был наложен запрет в Германии. Меня лишали всякого заработка по произволу, без следствия, суда и приговора.
– Но почему ты получал это пособие Гизо тайно? – снова задал вопрос Маркс, не поднимая глаз на Гейне.
– Мне платили пособие через кассу министерства иностранных дел. Из пенсионного фонда, который не подлежал общественному контролю. Я не задавался вопросом, удобно ли, чтобы мне платили из этой кассы, а не из другой. Меня не могли поддерживать открыто. Я был бельмом на глазу немецких посольств. Ты знаешь, как часто мои королевско-прусские враги надоедали французскому правительству, настаивая на моей высылке.
Карл встал и принялся шагать из угла в угол небольшой, заставленной мебелью комнаты с полузатянутыми, чтобы свет не раздражал больные глаза поэта, шторами. На его лице застыло выражение скорби, недоумения и жалости. Если бы Гейне был здоров, Карл сказал бы ему все, что думал об этом. Не было оправдания тому, что Гейне брал подачку королевского правительства. Но поэт был при смерти. Маркс молчал.