Текст книги "Земля лунной травы"
Автор книги: Галина Ширяева
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)
– Да, в общем, самая обыкновенная дверь. В самой обыкновенной стене. Запомнился одному человеку с детства волшебный сад за зеленой дверью, вот он потом всю жизнь про эту дверь забыть не мог.
– Ну и что?
– Ну и потом нашли его. В яме.
– В какой яме?
– А за забором! С зеленой дверью. Рабочие траншею этим забором отгородили. И вот, представьте себе, дверь зеленой краской покрасили. Вот он и шлепнулся. Нашел свою необыкновенную зеленую дверь с волшебным садом и шлепнулся. В яму. Насмерть. Вот такая-то клюква…
Наташа встрепенулась, толкнув коленкой стол, и большая хрустальная ваза, стоявшая на нем, покачнулась.
– Осторожно! Это – хрусталь!
В Наташином доме слово «хрусталь» произносилось часто, произносилось весело, оно было радостным, легким, в нем жило что-то от солнечного морозного дня и от прозрачного летнего утра. А здесь, в этой комнате, оно прозвучало тяжело, холодно, как-то по зловещему предупреждающе… И оно, слово это, будто мгновенно втянуло в себя и эти комнатные сумерки, и весь этот вечер за окнами, и вечернее небо, и всю эту сумрачную комнату целиком. И саму Наташу вдруг стало втягивать… Ей стало холодно, холоднее даже, чем под холодным ветром, когда бабушка Дуся сердито звала ее с крыльца… В самый раз вспомнился ей этот суровый бабушкин окрик!
– Мне пора, – сказала она. – Мне до дому долго добираться.
Она хотела сказать ему, чтобы он отодвинул свой стул и сам отодвинулся подальше, иначе она не могла пройти к двери, но не успела – в прихожей раздался звонок. Явилась Ритка.
Наташа не виделась с ней давно, с полгода. Теперь это была почти совсем взрослая девица с серыми, выпуклыми, как и у отца, глазами, взгляд которых не отключился, когда она посмотрела на Наташу. Наоборот, в них промелькнуло очень живое насмешливое презрение, такое глубокое, словно она знала про Наташу что-то такое, чего и сама Наташа о себе не узнает даже через тысячу лет. И Наташа, забеспокоившись, даже задумалась на несколько секунд: а что же такое может знать про нее Ритка?
Ритка включила лампу дневного света над диваном, но голубоватый ее свет не разбил комнатных сумерек. Наоборот, он влился в них, стал их частью.
– Это – от Раечки, – объяснил Ритке Омелин-папа, встретивший ее так радостно, словно она вернулась из опасного путешествия. – Ты, оказывается, ее разыскивала, Риточка. Что-то насчет сапожек, да? Так я уже сказал – только заграничные?
– Ты все путаешь, папочка, – лениво произнесла Риточка. – Она должна была достать вовсе и не сапожки. А сапожки, и не мои, а мамины, надо было отнести в починку. Вот я и искала Раечку.
– А при чем здесь Раечка? – довольно тупо спросила Наташа.
– Так ведь Раечка и должна была отнести их в починку, – сказала Риточка.
– Да? – еще тупее спросила Наташа. – Почему?
Молчание, которое наступило в комнате, было наполнено таким омелинским недоумением, что оно должно было кончиться чем-то нехорошим – что-то фамильное, солдатское вдруг стало просыпаться в Наташе… И хоть она все еще была обеспокоена Риточкиным взглядом, все еще копалась в памяти, опять вспомнив бабушкин сундук за печкой, все равно она почувствовала: сейчас она что-то такое сделает, сейчас она что-то такое устроит… Омелин-папа это понял и тоже забеспокоился.
– Риточка! Послушай! – воскликнул он. – А что это за Аля Шариченко?
– Ну разве ты не помнишь? – все так же лениво протянула Риточка. – Шариченко, из буфета. Ее тетка нам колбасу московскую на дачу приносила. Ну, с Дайки она. Станция такая, от нашей дачи недалеко. Там буфет хороший, лучше, чем на Речной. И конфеты носила, и колбасу.
– Ах, колбасу! Припоминаю что-то. Алечка! Ты ведь, кажется, вроде бы с ней даже дружишь?
– Вот еще! – сказала Риточка. – С какой стати?
– Риточка не может дружить с Алечкой, – сквозь зубы процедила Наташа, пораженная известием о том, что Аля и летом, оказывается, встречалась с Омелиными. – Риточка не может дружить с Алечкой, потому что Алечка давно уехала в Кронштадт.
– В Кронштадт? – переспросил дымчатый дядя. – А что ей делать в этом Кронштадте?
Уже два слова из волшебной глубины Наташиного детства были произнесены в этой комнате, и, когда здесь, в этих голубых сумерках, прикасались к ним, бесцеремонно и грубо, они переставали быть волшебными. Они погибали, как обыкновенные рыбы, выброшенные на берег, покрытый черной тиной и гниющими водорослями. Здесь, в этих сумерках, убивали самые дорогие для Наташи слова…
– Что ей делать в этом Кронштадте?.. А хотя бы посмотреть на железную мостовую! – холодно и резко сказала Наташа, и в тот же момент, перехватив его взгляд за дымчатыми стеклами очков, поняла, что именно он сейчас скажет. И она опередила его:
– Пусть шестеренки! Но зато, представьте себе, оказывается, сам Великий океан лежит ниже уровня Кронштадтского футштока!
Она была почти счастлива оттого, что они ничего не поняли.
И тогда человек в черной кожаной куртке вдруг прикрыл глаза веками под своими дымчатыми стеклами, потом как-то странно вытянул вперед губы, отчего его лицо вдруг стало похоже на клюв большой и странной птицы…
– А между прочим, – сказал он негромко, почти шепотом, так, чтобы услышала только одна Наташа, – между прочим, я прекрасно знаю Алечку. И между прочим, Алечка – хорошая девочка.
Вздрогнув, Наташа взглянула на него в упор.
Он произнес самые обычные, самые хорошие, даже ласковые слова, но почему же то, давнее, почти забытое, лесное, вдруг всколыхнулось в Наташиной памяти?.. «А ну, поди-ка сюда, дочка!»
Наташа резко встала, снова толкнув стол с вазой из мертвого хрусталя.
– Выпустите меня отсюда!
Больно ушибая коленки о его ноги, она вылезла из-за стола, придвинутого к дивану, и мимо ошеломленного Риточкиного папы, стоящего посреди комнаты со сковородкой в руке, и мимо не менее ошеломленной некурящей Риточки пошла к двери.
В прихожей было темно, и, пока она открывала чужую задвижку, торопясь и обдирая пальцы, ей все время казалось: он стоит позади нее, раскинув руки ловушкой, как тот, лесной…
Когда же наконец она справилась с замком и, распахнув дверь, выбежала на площадку, а потом на улицу и увидела, что здесь, на воле, еще светло и живое солнце, хоть и ушло куда-то туда, на другую сторону земли, все-таки еще освещает небо, все еще цепляется за верхние, высокие облака, она немного успокоилась. Она даже презрительно пожалела бедного Риточкиного папу, так по-серьезному озабоченного проблемой заграничных сапожек, который тоже, наверно, изучал Пушкина только по школьной программе. «Ах ты, бедное дитя?» – вспомнилось ей, и она еще раз пожалела бедного Риточкиного папу жалостью человека, у которого есть такое сокровище, как синяя эмалированная кружка. «Ах ты, бедное дитя!» Ему никогда, наверно, не читали Пушкина зимними метельными вечерами, когда ветер воет в печной трубе над самым ухом. Он не видел, какие сугробы окружали когда-то, когда зимы были холодными, их дом на краю картофельного поля – розовые на заре, голубые в сумерках. И серые домики Дайки, выходящие по утрам из тумана, никогда не казались ему суровыми стальными кораблями. Он не знает, бедный, наверно, даже, что такое фитофтора!
Она долго и настойчиво жалела Риточкиного папу, чтобы только не думать о том, что возвращаться в совхоз ей придется по темной дороге.
Потому что, научившись когда-то у бабушки Дуси самое необычное и таинственное делать простым и обычным, а простое и обычное – загадочным и таинственным, она отметила про себя, что черные птицы, промчавшись в небе над их домом, уже давно прилетели сюда, в город…
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Возвращаться домой одной по темной дороге ей не пришлось. На углу возле овощного магазина ее ожидала приятная встреча. Знакомые, свои, совхозники, среди которых был и Кеша Мягков, привезли сюда, в магазин, целый грузовик собранных днем помидоров. Наташа, когда она увидела и Кешу и помидоры, даже засмеялась от радости. До закрытия магазина оставалось совсем немного времени, а у прилавка все равно появились покупатели, и Наташе стало совсем приятно. Вот ведь как нужны они, совхозники городу! Вот ведь как ждали их здесь с помидорами!
Она дождалась, когда сгрузили ящики, и поехала вместе с совхозниками и Кешей. Это было замечательно – стоять в кузове, опершись о крышу кабины, подставив лицо прохладному и резкому ветру. Грузовик мчался через город по улицам, пролегшим в стороне от заполненного автомобилями центра, и ему редко приходилось задерживаться на перекрестках. Наташа лишь успевала пригибать голову, когда деревья, растущие по краю улицы, грозили хлестнуть ее по лицу веткой или когда появлялось на перекрестке что-нибудь похожее на милицию… И очень весело было переговариваться с Кешей, почти кричать, чтобы пробиться друг к другу сквозь грохот грузовика и свистящий в ушах ветер.
– Видишь вон тот дом на углу? Красный, кирпичный? – кричала Наташа.
– Вижу!
– Школа!
– Твоя?
– Ага!
– Далеко от дома?
– Ближе, чем к вашей от Дайки!
– А вон то здание видишь? Вон, с каменным крыльцом. И перила каменные!
– Вижу! Что там?
– Сельхоз!
– Институт?
– Ага! Поступать буду!
– В помощники к Ишутину хочешь, да? Все равно выгонят его! Развел фитофтору!
– Не слышу!
– Я говорю – выгонят Ишутина! На его место тогда пойдешь, да?
– Не выгонят! Он деловой!
Наташе очень хотелось спросить у него про Витьку Бугульмова – где он, что с ним и грозится ли он все еще ножом Ишутину, но кричать про Витьку во весь голос, да еще в такой хороший вечер, не стоило…
К рыжим буграм подъехали, когда стало уже совсем темно. Однако же темнота эта все равно казалась светлее тех, омелинских, сумерек. Оттого, наверно, что солнце, севшее за бугры, еще держалось на краешке неба слабым розовым отсветом. Он слабел и слабел на глазах, но все же не умирал совсем, а тянулся к свету отцовского завода. Мешали ему дотянуться туда облака, загородившие горизонт и казавшиеся теперь, когда не было дневного света, тяжелыми и мрачными. Все-таки в городе никогда не бывает ни такого неба, ни таких могучих и грозных облаков. И ветра такого никогда не бывает – с запахом мокрых липовых листьев, упругого и прохладного, как большой мяч, прижатый к щеке.
– Ишутин еще поработает! – весело крикнул Кеша. – Он – молодец! Если к себе когда-нибудь в агрономы возьмет, рад буду!
Кеше, так ясно видящему впереди свое будущее, Наташа позавидовала. Для нее же будущая ее взрослая жизнь казалась пока совсем далекой, незнакомой. Была она такой же таинственной и неведомой, как туман за рыжими буграми, куда садилось солнце. Как Северный полюс или как Антарктида с черными айсбергами у берегов. Или как чужая, неведомая лесная земля, лежащая совсем рядом, но незнакомая и враждебная Наташе – земля лунной травы…
В совхозе почему-то не горело электричество – ни одного огонька. Лишь Дайка вдалеке светилась огнями.
– Авария где-нибудь! – крикнул Кеша.
– Ну да! – отозвалась Наташа. – Твой Ишутин небось энергию экономит, в потемках от жадности сидит!
Их высадили у конторы, освещенной, судя по слабому огоньку лишь в одном окне, светом керосиновой лампы или свечи. Кеша задержался там, а Наташа, не дожидаясь его, чтобы, не дай бог, не наскочить в темноте на самого Ишутина, пошла домой самой глухой совхозной улочкой, где в редких палисадниках переговаривались друг с другом соседи, озабоченные тем, что не увидят по телевидению последней серии многосерийного фильма.
Бабушка Дуся и Райка сидели на темном крылечке, тесно прижавшись друг к другу и трогательно укрывшись той самой клетчатой шалью, под которой вчера бабушка Дуся сидела на крылечке с Наташей и которой укрывалась Наташа, когда забиралась зимой на печку слушать вой метели в трубе.
Встретили они ее зловещим и дружным молчанием.
– Здрасьте! – небрежно проронила Наташа. – Отключили от вас свет-то?
– Здрасьте! – ехидно ответила Райка и еще нежнее прижалась к бабушке Дусе, заботливо укрывая ее свободным концом шали. – Баба Дунь! Может, завтра за глиной с тобой сходим, а?
– Да сходим!
– Ты только пораньше меня разбуди, не забудь. А то не успеем.
– Да не забуду!
Прекрасно! Может быть, баба Дуня заодно напомнит ей, что в совхозе теплицы есть и что там Сурковых заждались?
Она протопала по ступенькам мимо них, стараясь никого не задеть, и, однако же, бабушка Дуся заворчала:
– Размахалась руками-то!
– По уху меня двинула, баба Дунь!
– Ане мудрено! – удачно вставила Наташа.
– Иди пей молоко. На столе стоит.
– Опять козлиное? Пусть Райка пьет.
– Ну, как хочешь. Таган растоплять не буду. Вовремя надо было за стол-то садиться. Дверь прикрой, комары налетят… И руками-то не больно.
Наташа шагнула в слабо освещенный проем раскрытой до половины двери, и бабушка Дуся уже вдогонку ей сообщила:
– А тут без тебя мигуновский-то племянник опять являлся, на велосипеде приезжал.
Она произнесла это так, словно мигуновский племянник подкатил к их дому в золотой карете или прилетел на космическом корабле, а она, Наташа-то, вот какое чудо прошляпила.
– Ну и что горох? – спросила Наташа с порога полутемной кухни.
– Что – горох? – не поняла бабушка.
– Вкусный был горох-то?
– Какой горох?
– Да тот, что у Петровны съели.
– А при чем здесь горох?
– Так ведь съели же.
– Ну и что?
– Так вот я и спрашиваю – вкусный был горох-то?
– Горох как горох! – рассердилась бабушка. – Наташа вздохнула: в жизни у кого-то был барбарис, у кого-то – горох… Бабушка ее не понимала.
В кухне на столе горела керосиновая лампа, а на краешке стола стояла синяя эмалированная кружка с молоком, но Наташа ее не тронула. Бледный свет керосиновой лампы, делающий тени даже самых маленьких, давно знакомых предметов огромными и зловещими, мгновенно притянул к ней самые нехорошие воспоминания.
Она села подальше от лампы, на лавку. Потому что и ее собственная тень, выросшая на стенке в чужого черного великана, напугала ее.
От жалости к погибающим мошкам, которые налетели-таки в кухню на свет лампы, у нее защипало в горле. От электрической лампочки им еще как-то удавалось спастись, а здесь они погибали сразу, вспыхивая крошечными мгновенными огоньками в раскаленном столбике фитильного огня, и носились, метались над лампой, как снежинки в метельном вихре.
Погасить бы лампу совсем, но оставаться одной в темноте было тоже страшно. Там, за стеной, на пустующей половине дома все время что-то шелестело, шевелилось – то ли мыши, то ли тараканы пожирали там старые обои со стен.
Если бы не сегодняшние омелинские сумерки, может быть, та давнишняя, по-детски наивная и страшная мысль о том, что тогда убили не того волка, не вернулась бы к ней. А теперь вот, из-за этих омелинских сумерек, вернулась. К ней, к взрослой, к шестнадцатилетней, вернулась… Да и волком ли он оборотился?
И еще этот неприятный шелест и шорох там, за стеной, в пустующей половине дома…
И еще эти погибающие мошки, похожие на падающий снег, и этот свет керосиновой лампы, так неожиданно притянувший к Наташе недобрые воспоминания, так стремительно вернувший ее в тот давний ноябрьский вечер, когда чужой и страшный человек, проскрипев сапогами под окнами по первому, только что упавшему снегу, поднялся к ним на крыльцо и вошел в дом.
* * *
Когда он вот так скрипел под окнами и на крыльце, Наташе даже не пришло в голову, что это может быть кто-то чужой. Она решила, что это бабушка Дуся пришла с Дайки, решив раньше времени проверить, все ли у Наташи благополучно иначе зачем же кому-то так долго скрипеть под окнами? К тому же тогда она не привыкла еще к одиночеству в этом доме – осиротевшую Алю совсем недавно забрала к себе Дора Андреевна, и, зачитавшись интересной книжкой, Наташа попросту забыла, что была дома одна. Поэтому, когда в дверь постучали, Наташа, не спросив, кто это, отодвинула задвижку и тут же вернулась из темных сеней в кухню, освещенную керосиновой лампой (в их доме, стоящем на отшибе, тогда еще не было электричества), даже не оглянувшись на вошедшего. Она читала книгу о страшном каторжнике, с которым маленький мальчишка столкнулся на таких же страшных болотах, и ей некогда было оглядываться.
А он прошел в кухню следом за ней и остановился на пороге. И когда Наташа, удивленная таким долгим и непривычным молчанием бабушки Дуси, подняла голову, она увидела перед собой в свете керосиновой лампы высокого чужого человека в пальто, в серой меховой шапке и с серым портфелем в руке.
Голова его находилась в тени, что падала от верхнего угла печки, и свет стоящей на столе возле Наташи лампы мешал вглядеться в его лицо. Однако же что-то знакомое вдруг родилось, шевельнулось там, в тени, где было это лицо… То был знакомый, испытанный ею однажды смертельный страх – тот самый страх, что и сегодня вечером посетил ее в омелинских сумерках…
Страх этот шел от его лица, спрятавшегося в густой тени, к Наташе, заставив ее похолодеть. И он уже готов был вылиться в тот отчаянный крик, который, как ей казалось, помог ей тогда в лесу убежать от оборотня. Но здесь ей некуда было бежать. Человек стоял в дверях, а окна были прочно закрыты ставнями. Ставни были крепкими, время тогда еще не разбило их.
– Здравствуй, дочка… Наташа оцепенела.
– Ты меня не узнаешь?
Поставив серый портфель на лавку, он открыл его и достал большую, необыкновенно красивую куклу в полосатом платье, с блестящей золотистой звездой на лбу – как у Царевны Лебедь из сказки.
Полоски на платье у куклы были белые и зеленые, белые и зеленые. И шли поперек, как и у того, с палкой…
Он посадил куклу на лавку у печки, прислонив ее к ведру с водой. Скрипучая лавка качнулась, вода в ведре заплескалась, тревожно зашумела по родниковому, по лесному…
– Узнаю… – прошептала Наташа, и шепот ее в тишине вечернего дома прозвучал как тот лесной крик. – Я тебя… знаю! Я тебя сразу узнала… И если ты… сейчас не уйдешь, я… я… Забери эту свою… И чтобы духу… Чтобы никогда!
Она сама не знала, откуда у нее взялись такие сильные слова, вдруг испугавшие его. Он отшатнулся от ее шепота-крика, отступил в темную пропасть сеней, а Наташа, рванувшись к лавке, схватила куклу за ногу и швырнула ее туда, в пропасть, угодив ему в голову. Кукла шмякнулась об его шапку и упала на пол, успев что-то пискнуть по дороге. Говорящая! Дрянь!
– Пошел вон! И чтобы никогда!.. Чтобы никогда!
Она снова подхватила куклу и швырнула ее опять ему в лицо, в снежную пропасть распахнутых наружных дверей, промахнувшись на этот раз. Кукла упала в снег, наметенный ветром на крыльцо еще засветло. А Наташа кричала ему еще что-то с ненавистью и даже плюнула в него – это было самое безотказное оружие, она не один раз использовала его против Райки. И именно это заставило его отступить совсем, прочь с крыльца…
Закрыв за ним дверь на все задвижки и крючки, она забилась на печку, в самый дальний и безопасный угол, и просидела там до рассвета.
Но и он не уходил от их дома почти до рассвета. Почти до самого рассвета она слышала под окнами его осторожные шаги. Они то замирали – когда он останавливался у окна, то снова раздавалось это зловещее «скрип-скрип-скрип…».
Два раза он поднимался на крыльцо и трогал ручку двери, словно собирался снова постучаться и войти в дом. И Наташе казалось тогда, что жить ей осталось совсем немного.
Что-то притягивало его к их дому и не давало уйти.
«Скрип-скрип-скрип…»
Потом наконец-то шаги затихли. Он ушел. Туда, в сторону станции. А может быть, и в сторону леса?..
Но Наташа все равно еще долго сидела на печке, затаившись, боясь пошевелиться или вздохнуть поглубже. Даже предутренний визит бабушки Дуси, как обычно, к окошку и крыльцу, не успокоил ее. В бабушкины шаги она не поверила и с печки не слезла.
А бабушка так ничего и не заметила, так и не узнала ничего, потому что легкий и пушистый снег успел к ее приходу засыпать, сгладить его непрошеные следы… На печке пахло пересохшей известкой, и рядом в трубе негромко подвывал свой, домашний, нестрашный ветер.
А в пустующей половине дома уже тогда что-то шевелилось и шелестело…
* * *
Вспыхнул свет сразу и в кухне и в комнате. Райка на крылечке завопила от радости и, запутавшись в шали, чуть не свалилась со ступенек.
– Ну что? Таганок растоплять, что ли? – спросила сразу повеселевшая и подобревшая бабушка Дуся, входя в ярко освещенную кухню и увидев на столе не тронутое Наташей молоко.
– Не надо, – сказала Наташа, не прощая ей сидения на крылечке с Райкой под клетчатой шалью. – Пусть-ка эта Раечка с дырьями сюда явится.
– А что? А что? – забеспокоилась Райка, всунув голову в кухню. – А что такое?
– А ничего! Просто твоя Риточка очень интересовалась сапожками.
– Какими сапожками? Я про сапожки ей ничего не обещала. И она про сапожки ничего не говорила. А ты что, видела Риточку?
– Видела! Представь себе, оказывается, тебе надо омелинские сапожки в починку отнести!
– А когда? – еще больше забеспокоилась Райка. – Когда надо отнести?
– И понесешь?!
– Понесу! Если просят, почему не отнести? Почему? А? Они всегда вежливо просят! Твоя Алька им на дачу колбасу носила небось? Носила! А я почему не могу? Если хочешь знать, Алька у них на даче даже жила – караулила. А я вот еще не караулила…
– Бедная! Не доверили сердешной!
– Доверят еще!
– Слушай! – совсем разозлилась Наташа. – Да ты хоть разок потони! Пускай тебя хоть один раз твоей фор-брам-стеньгои пришлепнет! Зачем?
– Так, может, тогда им твои стихи понравятся, и они наконец-то их в прессу толкнут!
– Баба Дунь! – крикнула Райка. – Она опять ко мне лезет!
– Не лезь, – сказала бабушка Дуся. – Размахалась руками-то! Спать вон пора.
Но прежде чем прогнать Наташу спать, бабушка Дуся потащила ее на крыльцо – сводить бородавки. У нее был свой, когда-то давно испытанный способ. Каждый раз, когда впервые после долгого отсутствия появлялся в небе новенький молодой месяц, она выводила Наташу на крыльцо мыть руки, чтобы свести одну-единственную бородавку на правом Наташином мизинце. Сегодняшний месяц был уже не молодой, он уже старел, уходя на убыль. Просто его долго не было видно в пасмурном небе, и нынче он появился впервые. И все равно ему, даже такому старому, было не до Наташиной бородавки. Зато самой Наташе все это очень нравилось, и она послушно подставляла ладони под ковшик. В их темной глубинке начинали тут же светиться крошечные пузырьки-жемчужины, а легкие тени, дрожащие на самом донышке, в морщинках ладоней, были похожи на сказочные водоросли, и они тоже обрастали блестящими пузырьками. Наташе было жаль выпускать это волшебное озеро с жемчужинами из рук, но бабушка Дуся нетерпеливо пихала ее в спину: «Давай, давай!» Наташа разжимала ладони, жемчужины высыпались на землю, гасли, а бородавка все равно оставалась. «Ну, теперь ступай, ступай, – говорила бабушка Дуся, как маленькой вытирая Наташе руки полотенцем. – Иди, иди».
То ли Наташе она это говорила, то ли месяцу – отпускала его от себя на другие, тоже очень важные дела. Может быть, туда, к лунной траве отпускала, которой уже пора была; расцвести в темной лесной чащобе.
* * *
Наверно, оттого, что шуршание за стеной сегодня было громче обычного, а вечером было много неприятных переживаний, Наташе приснился большой зелено-полосатый таракан который полз-полз по стенке, потом дополз до потолка и – трах! – шлепнулся прямо ей на голову. Тихо взвизгнув, она проснулась.
Лунная щель в развалившемся ставне, глубокая ночь и этот приснившийся зеленый таракан окрасили ее пробуждение в страшный зелено-полосатый цвет. Она мгновенно села на постели, стараясь понять, откуда приполз к ней этот страх. И поняла наконец-то. Там, за окнами, за стенами их дома, могуче шелестел под ветром лес.
Лесной шелест накатывался к дому волнами под порывами ветра, и именно от этого лесного угрюмого шелеста тишина за окнами была мертвой, истинно ночной тишиной. И, прислушавшись к ней, Наташа попыталась хоть как-то пробудит в себе то сильное, солдатское, фамильное, что помогло ей пришедшим вечером справиться с омелинскими сумерками уйти от них. Неужто же лес был сильнее? Неужто он навсегда растворил в себе, в своей листве, в серых стволах свои деревьев, в своем угрюмом шелесте, давний Наташин страх, теперь страх этот вползал в лунную щель, окутывал темную комнату. Пережитые ею омелинские сумерки воспринимались теперь как часть этого сумрачного лесного шелеста, и имени это особенно возмутило ее и настроило против леса. «Еще чего! – сказала она возмущенным шепотом с бабушкиной интонацией в голосе. – Еще чего! Еще и в своем собственном доме!»
Эта знакомая родная интонация вдруг сразу, мгновенно отгородила ее от лесного шелеста. Еще и в своем собственном доме! У родного картофельного поля, у любимых ею, по-честному открытых рыжих бугров она будет кого-то бояться! Еще чего!
Резко откинув одеяло, она поднялась с постели, натянула на себя платье и нашарила на полу босоножки. Еще и в своем собственном доме!
Она прошла мимо спящей Райки, миновала кухню, где на сундуке за печкой спала бабушка Дуся, всегда уступавшая Райке свою кровать, и осторожно, стараясь не звякнуть задвижкой, распахнула наружную дверь.
Ночное небо с неярким месяцем, встретившее ее раньше картофельного поля и рыжих бугров, показалось ей чужим и холодным. То ли оттого, что Большая Медведица вроде бы висела над совхозом не так, как висела вечером, когда они с бабушкой сводили бородавки, съехав ручкой ковша куда-то в сторону. То ли оттого, что лесной шелест, вошедший к ним в дом через слабую лунную щель в дырявом ставне, здесь, снаружи, сразу превратился в могучий шум, подступивший, казалось, со всех сторон к дому. «Еще и в своем собственном доме!» – вновь с возмущением и с бабушкиной интонацией в голосе повторила Наташа, сердито вспомнив еще и о том, что лесной шум принес к их дому не кто иной, как тот самый ветер с красивым морским названием, который так по-домашнему прилетает к их крыльцу, когда Наташа стоит но верхней ступеньке, облокотившись о ветхие перила, и на который бабушка Дуся ворчит так по-домашнему: «Ишь, разгулялся!» Днем этот коварный ветер не приносил к их крыльцу этого ночного мертвого шелеста, потому что дул в другую сторону, как и положено было делать настоящему морскому ветру с красивым именем – бриз.
А картофельное поле даже теперь, ночью, было прежним – ни свет слабого месяца, ни холодное чужое небо не справились с ним. И оно по-прежнему вплотную храбро подступало к темной ночной громаде леса. Наташа не смотрела в ту, лесную сторону, но все же краешком глаза видела на фоне лунного чужого неба нечеткие очертания шевелящихся под ветром черных крон. «Ну что ж, – подумала она. – И все равно там, дальше, – равнина и вековые реперы». И ночи шелестящий лес, стиснутый Наташиным полем и Наташиной равниной, на этот раз показался ей не очень страшным.
Она тихо спустилась с крыльца, чтобы обойти дом кругом и увидеть еще и родные рыжие бугры с боярышником. Она шла, жалея, что теперь лето и под ногами нет скрипучего снега, а потому никому, даже ей самой, не слышен звук ее твердых шагов.
Большая Медведица за домом стала видна вся, и небо, освещенное с краю светом отцовского завода, сразу перестало казаться чужим и холодным, а потому и бугры под луной сразу представились ей прежними – спокойными, открытыми по-доброму и по-честному. «Пусть шипит», – подумала она про лес. Пусть шипит по-Нюркиному, подсовывая ей одного оборотня за другим! Она обошла дом еще один раз, еще один и еще, каждый раз храбро захватывая все большую территорию, прихватив и репейники за домом, и курятник, и даже кусок картофельного поля, чуть не запутавшись ногами в полегшей ботве, пока не спохватилась, что на ногах у нее тесные Райкины босоножки, которые она надела в темноте по ошибке, и что она уже успела расшлепать их о мокрую землю…
Бабушка Дуся беспокойно заворочалась на своем сундуке, когда Наташа кралась через кухню обратно в спальню. Почувствовала, что неспокойно в доме, что кому-то не спится. И Наташа с угрызениями совести вспомнила, как после того страшного вечера, сидя на печке в дальнем углу, она так по-злому не поверила в ее добрые шаги под окнами… И еще она вспомнила с жалостью, как на следующий день, утром, бабушка Дуся нашла в сенях красивый кукольный башмак с зелено-полосатым бантиком и долго безуспешно пыталась напялить его на толстую и неуклюжую Веркину ногу, наивно думая, что это Верка обронила. Красивый тот башмак Наташа потом забросила подальше в овраг, в глубокий снег…
– Достала? – сонно спросила Райка, приподняв с подушки голову, когда Наташа стаскивала с ног тесные босоножки.
– Достала, достала, – шепотом успокоила ее Наташа. – Спи.
Даже во сне бедная Райка думала по-князьевски – о дефиците…
Остаток ночи Наташа провела плохо, но один сон ей все-таки успел присниться.
Пустынное картофельное поле и рыжие ночные бугры все еще маячили у нее перед закрытыми глазами, и потому ей приснилась темная тревожная равнина, которая почему-то считалась морем, и темные облака над ней. А рядом с Наташей был тот самый человек, который был виноват в том, что море было такое унылое и облака над ним темные. И это был не кто иной, как мигуновский племянник. «Это они пока такие темные, – сказал он виноватым голосом. – Потому что еще рано и солнца пока нет. А потом они будут серебристыми…» – А горох-то небось с Райкой ел!» – сказала ему Наташа, но все равно он продолжал говорить ей что-то про облака. И Наташа все старалась запомнить его голос, чтобы узнать его в лицо, вспомнить потом, когда будет солнце и облака засеребрятся. Она все прислушивалась и прислушивалась а он все обещал ей что-то хорошее про облака. А Наташа запоминала его голос – спокойный, убаюкивающий…
* * *
Однако проснулась она от дикого вопля.
В кухне вопила Райка.
Наташе, еще не проснувшейся толком, сразу стало ясно почему она вопит: чистила картошку к завтраку и порезала ножом палец. Любую царапину Райка воспринимала как смертельную рану, это осталось в ней с детства – даже капельки своей крови она видеть не могла. А крови из Райкиных царапин обычно выливалось столько, что все вокруг пугались иногда даже больше ее самой.
– О небо! – воскликнула Наташа громко, чтобы услышали в кухне. – Как же она себе дырья-то прокалывала?
Тишина, наступившая в кухне, была такой зловещей, что Наташа поняла: сейчас Райка спросит ее про расшлепанный босоножки.
– А это ты ночью…
– А это ты на огороде у Петровны горох слопала?!
В то же мгновение Наташа была уже в кухне, и Райка, сидящая за столом с прижатым к груди забинтованным указательным пальцем, опешила.
– К-когда?
– А вот тогда! С племянником! Сама теперь эту кашу расхлебывай!
Тень приятных воспоминаний тут же скользнула по Райкиной физиономии.
– Баба Дунь! А ты чечевицы так и не достала?