Текст книги "Пепел Клааса"
Автор книги: Фрол Владимиров
Жанры:
Ужасы
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Эдик заказывает франкфуртскую колбаску с горчицей и 0,5 л. разливного «Шпатен». Кондиционер приятно охлаждает помещение, тирольский фальцет бодрит. Эдик кладёт перед собой «Сторожевую башню». «Замечаешь ли ты признак?» – вопрошает заголовок на обложке.
Уж кто-кто, а Клаас «признак» замечет. «Признак», «подсказки», «знаки», «позывные», «сигналы», «метки», «приметы», «знаменья» – как это только не называют. Тогда на пляже он просто дурачился, проверял, насколько далеко ему удастся завести боевого товарища в дебри философской спекуляции. Сам Клаас ни в какое многомерное существование не верит. Но «сигналы» – это не шутка, они действительно приходят. И вот опять, на́ тебе: вспоминал разговор и тут же вопрос по теме: «замечаешь ли?» Правда, журнал – сущая безделица в сравнении с книгой, что лежит у Эдика в сумке. Вот где признак! Судьбоносный. Выстраданный. Проживаемый им до сих пор, каждый день и каждую ночь.
Он достаёт книгу и открывает наобум. Перед ним слова, подчёркнутые рукой Клары, те самые, которые попались ему на глаза в её питерской квартирке, пока она ходила ставить чай. Да, да, в тот самый вечер их первой встречи после долгой разлуки.
Клара Янсен.
«Боже мой, – подумал тогда Клаас, – как же она похорошела! Неужели это та самая Клара в рубашке поверх купальника, сигающая с буны в море?»
Санкт-Петербург придал ей определённый лоск, но глаза по-прежнему разбрасывали синие искры. Он засматривался на девчонок, намного уступавших ей по красоте, но привычка долго мешала ему увидеть в ней, подружке детства, особу противоположного пола, к которой, к тому же, может возникнуть какое-нибудь ещё отношение помимо приятельского. Клара могла быть ему собеседницей, помощницей, даже поверенной в сердечных делах, кем угодно, только не возлюбленной. И это несмотря на золотые кудри, сочные губы, как у пути с картин голландцев, аккуратные грудь и бедра. Клара была прелестна, без малейшего преувеличения – первая красавица. Она обладала настолько совершенной красотой, что с ней боялись знакомиться. Жизнь Эдика сложилась бы иначе, если бы мать Клары, Мария Арнольдовна Янсен, не позвала в своё время Амалию Вольдемаровну с сыном в Сочи. И они бы никогда не сдружились. Клара Янсен. Молодая, цветущая, обольстительная госпожа.
«Как ей удалось вписаться в питерскую жизнь и остаться прежней?» – спрашивал себя в тот вечер Эдик и пугался собственной восторженности.
Клара много читала. В отличие от Эдика, она питала огромный интерес к русской литературе. В её библиотеке можно было найти практически всю классику, причём большинство томов содержали пометки. Но в тот вечер на тумбочке подле дивана лежала книга иностранного автора.
Подчёркнутая цитата гласила: «Нам бы хотелось, чтобы мы делали что угодно, а Он говорил: „Да ладно, пускай развлекаются“. Нам нужен, в сущности, не Отец, а небесный дедушка, добродушный старичок, который бы радовался, что „молодёжь веселится“, и создал мир лишь для того, чтобы нас побаловать. Конечно, многие не осмелятся воплотить это в богословские формулы, но чувствуют именно так. И я так чувствую, и я бы не прочь пожить в таком мире. Но совершенно ясно, что я в нём не живу, а Бог тем не менее – Любовь; значит, мое представление о любви не совсем верно».
Клара впорхнула в комнату с традиционной меннонитской скатертью в руках, на которой красовалось: «Unser täglich Brot gib uns heute» – «Хлеб наш насущный дай нам на сей день». Она не придерживалась меннонитского образа жизни, но помимо веры, бывшей корнем её существа, хранила некоторые меннонитские традиции. Клаас оторвался от книги и пристально посмотрел на Клару.
– О, ты, я смотрю, даром времени не теряешь, – сказала она, увидев Эдика с книгой.
– Да, старая привычка рыться в твоей библиотеке. Это ещё прощается?
– Как всегда. И даже приветствуется.
Она исчезла в коридоре, а Клаас прочёл несколькими строками ниже:
«Мы хотим счастья любой ценой тем, кто нам безразличен; другу, возлюбленной, детям мы пожелаем скорее страдания, чем недостойного счастья».
«Возлюбленной?» – в сердце кольнуло. Желая заглушить тревогу, он крикнул:
– Клара, а кто автор?
– Льюис, – донеслось с кухни.
– Тот самый, что сказки писал?
– Тот самый.
– Ну, надо же.
«Нарнию» Льюиса в меннонитской церкви дети читали жадно. Одно из немногих разрешённых произведений, которые были не только душеспасительны, но ещё и интересны.
«Если Бог – Любовь, Он, по самому определению, не только доброта, – читал Эдик ниже. – Он всегда наказывал нас, но никогда не презирал. Господь удостоил нас великой и невыносимой чести: Он любит нас в самом глубоком и трагическом смысле этого слова».
Клара вошла с подносом, на котором красовался изящный сервиз, тревога испарилась, словно крошечное облако жарким летним днём.
Они долго беседовали в тот вечер, легко и непринужденно, как в детстве. Клара поведала о своей стажировке в Германии. Её восхищал один преподаватель.
– Представляешь, – говорила она, – ему за сорок, а он всё ещё всерьёз задумывается о смысле жизни.
– Почему тебя это так удивляет?
– Потому что всерьёз думать о таких вещах можно лет до тридцати. Просто этап жизненный, признак возрастного кризиса. Все через это проходят. Пока жёрдочку свою в жизни не найдут и не успокоятся. В юности поиски смысла, депрессия столь же естественны как здоровый сон и хороший аппетит. Вот когда человеку за сорок, и всё у него благополучно, а он продолжает такими вопросами задаваться, тут только и начинается настоящая мысль.
Слова слетали с их уст, но глаза говорили всё отчётливее, и в какой-то миг оба ощутили себя в мире, где царила такая кристальная ясность, что объяснениям уже не осталось места. Клаас обнял Клару. В их сердцах открылись заповедные источники нежности, и всё оставшееся до рассвета время они общались на особом языке Любви, том, на котором говорят волны океана, накатываясь на прибрежные скалы, которым изъясняются облака, объемля собою горные вершины, которым шепчут звёзды, низвергаясь с небес, чтобы облобызать остывающую землю.
Второе проведение. Второй голос
Конские копыта забарабанили по подъёмному мосту. Через мгновение путники очутились у массивных дубовых ворот. В воде замкового рва отразилась луна. Водоём то и дело взрывался лягушачьим хохотом, заставляя Мартина ёжится от ужаса. Гогнгейм постучал раз, затем другой, третий. Никто не ответил. Наконец, в воротах скрипнуло, и в смотровом окошке забрезжил недобрый взгляд.
– Скажи своему господину, что приехал врач Вильгельм фон Гогенгейм.
Окошко захлопнулось с пронзительным визгом.
В воде, наполнявшей ров, Мартин увидел своё отражение. Его голову, словно нимб со старинной иконы, обрамляла луна. Он снова задумался о монастыре. Мартин решил постричься в монахи, но страшился отцовского гнева. Он воображал, как при этой новости исказится лицо горняка, который от души презирал монахов, называл их трутнями и прощелыгами. И вдруг такое: его собственный сын, его Мартин, блистающий умом и талантом, собирается заживо сгноить себя в каменном мешке! Отец всегда неодобрительно отзывался о торговле индульгенциями, о суровых постах, бдениях и умерщвлении плоти.
– Богу угоден трудящийся своими руками и помогающий беднякам, а не эти дармоеды, вымогающие у нас деньги за то, что они попеременно то предаются праздности, то изнуряют своё тело. Какая от этого польза?
У отца всё просто: трудишься – значит угоден Богу. Но, кто знает, как оно на самом деле? Мартину вновь вспомнился иссохший молодой францисканец с нищенской сумой. Кожа да кости. Он бродил по улицам Магдебурга, выпрашивая милостыню. Сын Вильгельма Ангальтского просил подаяние у простолюдинов! Княжеский сын! В тот миг Мартин дал себе зарок совершить паломничество в Рим и постричься.
«Ах, если бы заслужить благодать Божью было так легко… – думал он. – Если бы для этого хватило просто быть порядочным человеком, трудиться, помогать обездоленным… Тогда спаслись бы многие. Но ведь спасённых мало, очень мало, путь в рай узок как волос и удержаться на нём может тот лишь, кто истязает свою плоть, ненавидит мир сей с его соблазнами, кто непорочен в сердце своём. Как же очиститься? Как спастись?»
Дверца в воротах распахнулась.
– Входите, – гулко донеслось из-под арки.
Один за другим, все четверо прошли в ворота. На другом конце свода их встречал тёмный силуэт, словно выросший из земли много веков назад.
– Ваше появление подтверждает слухи, господин Гогенгейм, – сказал встречающий. – Приезжаете посреди ночи, в сопровождении незнакомых мне людей. Вы странный человек, Гогенгейм, но именно сие обстоятельство и обнадеживает.
Йорг фон Рабенштейн был мрачен, прост и целен. Схоласты поспорили бы об универсалиях: отражала ли эта натура характер за́мка, в котором он жил, или же наоборот, за́мок воплотил в камне чувства и мысли хозяина.
– Мне придётся разочаровать Вас, барон, – ответил Гогенгейм. – Причина столь внезапного появления – вовсе не та «странность», которую приписывают мне глупцы. Виной всему разбойники, напавшие на корчму, где мы мирно отдыхали после трудного путешествия, отягченного к тому же проливным дождём. Что до моих спутников, то рыцарю Шварцу из Ливонии и господину Мартину из Мансфельда мы с Теофрастом обязаны жизнью. Если бы не они, встреча с Вами едва ли б состоялась.
– Слуги позаботятся о ваших конях и покажут господам их покои, – сказал барон невозмутимым тоном, будто хотел показать, что не нуждается в объяснениях. – Вас же, господин Гогенгейм я прошу следовать за мной. Больной стало совсем худо.
Товарищи по несчастью оказались во внутреннем дворе замка. Справа располагался колодец и огромное каменное распятие с распластавшейся перед ним фигурой.
«Какое тонкое ваяние! – восхитился Конрад про себя. – Сработано не иначе как итальянцами. Как могла попасть такая статуя в эту глушь?» Он замедлил шаг. Остальные, не заметив его исчезновения, направились к донжону. Шварц ещё некоторое время видел колышущийся свет фонаря.
– Нам сюда, – отразилось от каменных стен. – Ваш сын идёт с нами?
– Он просто незаменим…
Прочих слов Конрад не разобрал. Голоса стихли. Наступила полная тишина, не нарушаемая даже кваканьем лягушек во рву. Крестоносец подошёл к распятию, чтобы рассмотреть его поближе: грубая поделка, не более того. А вот изваяние – это настоящий шедевр. Конрад не мог понять, из какого материала изготовлена статуя: лунное серебро уравнивало и дерево и камень.
Лёгкий ветерок на миг взметнул волосы распростёртой фигуры. Рука Шварца рванулась к рукоятке меча, но замерла, даже не коснувшись эфеса. От неожиданности у него на лбу выступил холодный пот. Он присел на край колодца. Изваяние поднялось с земли и село перед распятием, обняв руками колени. Теперь Шварц мог видеть его лицо. Исхудавшее и осунувшееся, оно таило в себе некую притягательность, так что хотелось смотреть на него безотрывно, как иногда мы смотрим на воду или огонь. Юноша будто бы не замечал присутствия чужака и продолжал сидеть, глядя перед собой. Если бы Конрада спросили, сколько прошло времени с тех пор, как он оказался здесь, он ответил бы, что не более четверти часа. Но, судя по луне, медленно пожираемой замковой стеной, минуло часа два.
– Пойдемте, рыцарь, – вдруг произнес юноша и поднялся с земли. Его голос изумил крестоносца своей мелодичностью.
Они прошли под стреловидной аркой и начали спускаться по узкой каменной лесенке вдоль стены. Шварц стал тяготиться необычной обстановкой и чтобы как-то разрядить её, спросил провожатого:
– Далеко ли ведёт наш путь, господин призрак?
– Вы слишком быстро переходите от дерева и камня к духу, рыцарь Шварц. Приняв человека из плоти и крови за бездушное изваяние, Вы теперь называете его призраком.
Конрад встал как вкопанный. Он не знал, чего в нём больше, удивления или гнева.
– Откуда Вы меня знаете? – спросил крестоносец резко. – Довольно игр. Деревянный Вы, каменный или бесплотный – мне до этого дела нет. Признавайтесь: где я Вас встречал?
– Мы все когда-то встречались, рыцарь, – ответил юноша столь же невозмутимо.
Вскоре они добрались до крошечной дверцы в стене, за которой виднелось перекинутое через ров бревно.
– Некоторые вещи невозможно разглядеть, если стоять в полный рост
С этими словами «призрак» нагнулся и скользнул в дверцу. Шварц последовал за ним.
– Что значат Ваши слова? Где мы все встречались? Кто это – «мы»?
Шварц ощущал себя глупцом, но ничего не мог предпринять.
– Что наверху, то и внизу. Посмотрите справа от себя. Что Вы видите?
– Чёртово болото, в которое я по Вашей милости вот-вот свалюсь с этого гнилого полена!
– Присмотритесь повнимательнее.
– Гром и молния! Если Вы дворянин, обнажите меч, а если нет, я утоплю Вас в этом лягушатнике как волхва! Я не терплю издевательств!
– Род мой знатнее Вашего, сударь, а драться на мечах из-за пустяков я не стану. Так что́ Вы видите справа?
Шварц снова взглянул на водную гладь.
– Чёртову воду, сударь! Или Вы думаете, я вижу там нимф? Увы, я не увидел их даже в водах Рейна!
– Удивительно, насколько слепы могут быть зрячие. А вот я вижу некоего рыцаря в дорожном костюме и белом плаще с крестом.
Шварц готов был снова вспылить, но сдержался.
– Признайтесь, разглядывать отражение в воде для Вас занимательнее, чем смотреть на живого человека. Я, кажется, догадался, кто Вы. Судя по речам, Вы – сын барона.
– Однако, слухи не столь лживы, как принято думать. Да, когда-то я именовался Бальтазаром фон Рабенштейн.
Спустившись с небольшой скалы, они оказались подле водопада, ронявшего свои струи в ручей, что терялся под кроной развесистого ясеня.
– Вы, сударь, не сумели увидеть себя. Посмотрим, сможете ли Вы себя услышать.
Бальтазар присел на камень и пригласил Шварца жестом последовать его примеру. Некоторое время оба сидели молча. Каждый раз, когда чувствовалось дыхание ветра, по лицу юноши пробегала улыбка. Он поднимал брови и склонял голову на бок, словно лесная птица, что вслушивается в знакомые трели товарищей.
– Себя я не услышал, – прервал молчание крестоносец. – Однако, моя досада умерится, если Вы поделитесь со мною воспоминаниями о том, как началось Ваше увлечение лесными шорохами. Я ужасно любопытен, сударь.
– Неужели Вы не слышите? Вы столь же жестокосердны как и весь мир? Смо́трите и не видите. Слушаете и не слышите.
– Из Вас вышел бы прекрасный богослов.
– Тот, из кого выйдет богослов, сейчас спит, и его одолевают кошмары.
С этими словами Бальтазар кивнул в сторону одной из четырех башенок, венчавших по углам донжон.
– Но ему-то что: он в самом начале пути, а вот Вы вплотную подошли к завершению своего поприща.
– Вы о бравом бакалавре? Да, я успел заметить, что он чрезмерно мучается мыслями о спасении души. А, Вы прозорливец, как я погляжу?
– А Вы, рыцарь Шварц? а Вы?
– О нет, я лишён дара ясновидения.
– Я не о том. Вы не мучаетесь мыслями о спасении души?
То ли обстоятельства беседы, то ли тон, каким были произнесены эти слова, а скорее всего, и то, и другое, вызвали в душе крестоносца щемящее чувство. В памяти ожили с детства слышанные и повторяемые на все лады рассказы о броккенском шабаше и дьяволе, скупающем души людские за тленные блага.
– Никогда не замечал в себе склонности к благочестивым упражнениям, – ответил Конрад с деланным безразличием. – Единственная мысль, что приходит мне на ум относительно спасения души состоит в том, что не может на небесах жить тот, кто не пожил как следует на земле. Если ты страшишься Бога здесь, ты Ему и там не обрадуешься. Ежели ты себя изводишь постами здесь, то пока дойдешь до того света, кишки слипнуться так, что в них уже и райские яблоки не полезут, не говоря уже о райских фазанах и райских перепелах. Если отвращать глаза от всего прекрасного, язык – от вкусного, уши – от мелодичного, нос – от ароматного, то и душа твоя будет как недоношенное дитя.
– Ergo, что наверху, то и внизу.
– Не понимаю, сударь. Потщитесь изъясняться вразумительно. Меня говорить учили люди, а не птицы.
Снова подул ветерок.
– Неужели и сейчас не слышите? – изумился Бальтазар.
– Вы вот мне скажите, господин птицелов, верно ли про Вас сказывают, будто Вы вознамерились руки на себя наложить?
Вопрос звучал жестоко, но Шварц был сыт по горло недомолвками и чудотворными намёками. Ему хотелось вывести наконец юного Рабенштейна на чистую воду, увидеть боль и страсть, которая движет любым смертным, будь он хоть самым великим астрологом и алхимиком на свете.
– Людей ужасает то, чего страшиться не стоит, – продолжал Рабенштейн столь же невозмутимо. – Всё живущее умирает. Есть время рождаться и время умирать. Только Агнесса влечет меня вниз, но если она устремится вверх, я с радостью последую за ней.
– Но разве наложить на себя руки – это не противно христианской вере и рыцарской чести? Ведь если опротивело жить, можно умереть в бою или предаться какому-нибудь рискованному предприятию.
– Честь и вера суть цепи, которыми мы прикованы к кораблю невежества. Нам предписано покидать мир сей так, а не иначе, и жить по воле господ наших душ. Однако у меня нет господина. Я не невольник, принуждённый до последнего вздоха орудовать веслом, чтобы потом мое тело расковали и выбросили за борт в пищу рыбам. Я вхожу и выхожу через ту дверь, которую открываю сам, причём открываю, когда мне хочется.
– Да от Вас пахнет костром, сударь!
– Жгущие людей на кострах суть рабы и темничные стражи.
– Но ежели вера для Вас – оковы, отчего Вы молились перед распятьем?
– Я не молился.
– Каялись?
– Нет.
– Что же Вы, спали там, что ли?
– Скорее, слушал.
– Что слушали?
– То, чего не слышишь ты, рыцарь Шварц!
– Никак голоса деревьев и цветов?
– Всё же я в тебе не ошибся, – обрадовался Бальтазар. – Ты ещё не слышишь, но уже готов услышать. Хорошо, пусть слово внешнее предшествует внутреннему.
– Вы о чем это, сударь?
Конрад не желал фамильярничать с сумасшедшим, который к тому же, распространял злейшую ересь. Если бы Бальтазар фон Рабенштейн внушил Конраду такое же доверие, как Дюрер, например, или Пиркгеймер, он мог бы приподнять завесу, скрывавшую от посторонних взоров его сокровенные думы о божественных предметах, однако Бальтазар производил впечатление бунтаря. Бунтари же заставляли Шварца думать не о духовном, а о мирском, где, как он знал по опыту, необходимы очень ясные границы. Граница дозволенного пролегала для Конрада там, где сомнение в догматах католической веры переходило в утверждение догматов веры некатолической. Бальтазар не просто рассуждал о вере, он предлагал какую-то иную веру, не магометанскую и не иудейскую. Какую-то свою. Правда, Конрад скорее изобразил удивление, нежели действительно испытал его. От Востока до Запада скитались тьмы еретиков всевозможных толков. Большинство из них, попадая в руки святейшей инквизиции, становились ревностными католиками, но были и такие, кто упорствовал до последнего вздоха. Они отвергали иконы, статуи, мощи, священство, монашество и даже Святое Причастие, но дерзали называть себя при этом христианами. Даже у московитов свои еретики были. Шварц видел нескольких, бежавших из Новгорода в Ригу от преследований. Они без разбору всем говорили о новой вере: немцу, московиту, ливу и даже жиду:
«Всё в человеке – как доброе, так и злое – от самого человека; а дьявол не может отвлечь человека от добра и привлечь на зло».
Шварц со многим соглашался.
«Ты думаешь, что молишься Богу, а на самом деле молишься воздуху, – проповедовал один новгородский толмач, знавший и по-латински и по-немецки. – Бог внимает уму, а не словам. Ты думаешь найти себе спасение в том, что не ешь мяса, не моешься и лежишь на голой земле, но ведь и скот не ест мяса и лежит на голой земле без постели! Какой успех человеку морить себя голодом и не делать добрых дел? Угоднее Богу кормить голодного, чем иссушать свою собственную плоть, оказывать помощь вдовицам, нежели изнурять свои члены, избавлять от томления бедняков, чем томиться самому!»
В тот памятный день еретики проповедовали прямо на площади перед замком. Конрад поднялся в зал и увидел Плеттенберга. Магистр стоял у окна и слушал, скрестив руки на груди.
– Отчего Вы не велите схватить еретика? – поинтересовался Шварц.
– Он не нашей веры, – ответил магистр, не оборачиваясь. – Он греческого закона. А отчего Вы́ хотите схватить его, брат Шварц?
– Насколько я понимаю, он отвергает монашество, проповедует против почитания креста и вообще разрушает основания Церкви. Разве сего недостаточно для ареста? Что если восстанет чернь? Эдак каждый станет кроить веру и Церковь на свой манер.
Магистр подошёл к резному столику и взял старую истрёпанную книгу.
– Вы, брат Шварц, согласны с этим?
Фенрих взял фолиант и стал читать:
«Спаситель запретил своим апостолам всякое земное владение; но Его Божественное Слово сделалось посмеянием, когда император Константин, три века спустя после Рождества Иисуса Христа, дал папе целое государство… Богатство извратило и отравило Церковь Христову… Откуда происходит симония, высокомерие священников и их разврат? Причина всех зол заключается в этом яде?»
– Откуда это?
– Вы согласны с написанным, брат Шварц?
– Вы испытываете меня?
– Так Вы согласны?
– Нет.
– Почему?
– Потому что нищая Церковь пригодна лишь для святых. Куда же прикажете деваться всем остальным? Податься к жидам или магометанам? И как установить пределы требуемой бедности? Ведь если у папы не должно быть государства и имущества, тогда и у христиан вообще не должно быть ни того, ни другого. Тогда всем нам надо уподобиться святому Франциску – раздать имение и жить милостыней. Но святого Франциска защищала та же богатая Церковь и сонмы воинов, стерегущих христианский мир от магометан. А ежели все мы раздадим богатства, сбросим доспехи и пойдём подаяние просить, то закончим на невольничьем рынке у турок. Лишите Церковь и Орден богатств, и месяца не пройдет, как в этом замке будут орудовать московиты. И тогда нам с вами придётся разучить ту песенку святого Франциска, в коей он возносит хвалу Творцу за сестру нашу смерть. Властителям мудрствовать столь же опасно, как и черни, брат Плеттенберг.
– Без мудрствования и добро на худо бывает, – ответил магистр загадочно.
– Но без худа и добра не будет, – парировал Шварц.
– Вы не со мною спорите, ибо слова сии не мне принадлежат.
– Они в этой книге?
Конрад раскрыл фолиант на титульном листе и чуть не вскрикнул от изумления. Надпись гласила: «Проповеди священника Вифлеемской часовни, бакалавра свободных искусств Пражского университета Яна Гуса. Лето Господне 1412».
«Итак, – констатировал Шварц, – магистр Ливонского Ордена держит у себя проповеди злейшего еретика, осужденного Констанцским собором. Не к добру это. Не к добру».
– Нет, брат Шварц, – вывел собеседника из задумчивости Плеттенберг, – это будто бы сказал некий московитский монах, прозываемый Нилом Сорским. Слышал я, и он возвещает бедность Церкви. Подвизается где-то в лесных чащах, притом муж весьма учёный. Дорого бы я дал, чтобы поговорить с ним.
– О чем же, магистр?
– Думается мне, что ежели со всех концов мира христианского звучат голоса праведников, то может лучше открыть уши, нежели вырывать языки?
– Заткнутых ушей столько, что ими всегда можно завалить те немногие языки, о которых Вы говорите. Однако, ежели мы предадимся фантазии и вообразим себе некий народ, живущий в нищете, терпящий оскорбления и поношения от язычников, магометан и жидов, желающий во всём уподобиться Христу, то скажите: долго ли просуществует он на лице земли?
– Полагаю, что недолго.
– То-то и оно. Кто же пожелает рожать детей, обрекая их на страдание? А дети, кои родятся в нищете и презрении, унаследуют ли праведное житие родителей своих? Нет! Они, возмужав, станут стяжать богатства земные так, как не стяжают их даже разбойники и пираты. Нет страшнее твари, чем презираемый всеми бедняк, который избрал нищету и уничижение не добровольно, но был принуждён к тому силой или обстоятельствами.
– И потому Вы против церкви святых?
– Церковь может быть пристанищем святых лишь до тех пор, покуда в ней достаточно грешников. Богу – Божье, а кесарю – кесарево, не так ли?
– Ну что ж, тогда перейдем к делам кесаревым. – Плеттеберг закрыл окно и повернулся к Шварцу. Взгляд его был, как обычно, холоден и ясен. Если бы Конрад обладал природной наблюдательностью, то от него не ускользнул бы тот мощный душевный порыв, который Вольтер фон Плеттенберг до того мгновения облекал в спокойную рассудительность – от того и смотрел в окно, чтобы легче было скрыть чувства – а теперь и совершенно обуздал железной волей своей. Будь Шварц чуть проницательней, он догадался бы, насколько сокровенной была мысль, обнаруженная пред ним. Но и тогда он не сумел бы предугадать великой перемены, к которой приведут Лифляндию соображения магистра относительно вопросов веры. Никто не мог предположить, что через двадцать лет Вольтер фон Плеттенберг допустит в Лифляндии вероисповедание, с будущим основателем которого Конраду суждено будет встретиться в придорожной корчме. Хотя, слушая смутные намёки Бальтазара на счет Мартина, Конрад ощущал необъяснимое волнение.
Но тогда он, привыкший к военному образу мыслей, царившему в рижском, да и во всех орденских за́мках, принял слова фон Плеттенберга за отвлеченные рассуждения.
Конрад стоял пред магистром, ожидая указаний.
– Московиты вновь грабят пограничные сёла, – ответил Плеттенберг на невысказанный вопрос Шварца. – Соберите отряд и отплатите им. Нагнать Вы их уже не успеете, а потому посчитайте, сколько наших деревень они разорили и сожгите втрое больше. Не щадите никого. Предайте огню всё.
К разговору о церкви святых магистр и знаменосец Ордена никогда не возвращались, но Шварцу постоянно вспоминались слова: «Может лучше открыть уши, чем вырывать языки?»
– Открой же уши, рыцарь Шварц, и послушай, – сказал Бальтазар.
Конрад вздрогнул от неожиданности, но, мгновенно овладев собой, бросил пренебрежительно:
– Еретики, которых знавал я до сих пор, радели о христианской вере, хоть и делали это на свой манер. Ты же, как кажется, проповедуешь вообще иного бога. Может ты язычник?
– Я не проповедую никакого Бога, рыцарь. Ещё не настало время проповедовать Бога. Я расскажу тебе об ангелах и растениях.
– Что значит «не настало время»? О Боге проповедуется испокон веков.
– Было бы дерзостью назвать речью лепет младенца. Ещё не появился язык, на котором можно говорить о Боге, и уши, способные о Нём слушать.
«Может лучше открыть уши, чем вырывать языки?» – вновь вспомнилось Шварцу.
– Поэтому я не стану говорить о том, что мне неведомо, – продолжал Бальтазар, – а перейду к ангелам, деревьям и цветам.
Так вот, однажды некие ангелы, обитавшие в иных мирах и лишь слышавшие о мире сем, решили узнать, как живёт род человеческий. Они взяли с собой дары, дабы порадовать достойных а, в особенности же, печальных. Близилось Рождество, в городах, за́мках и монастырях царила радость. Ангелы долго кружили над землей, решая, куда бы им спуститься и, в конце концов, устремились к Эрфурту. Они весьма удивились праздничной суматохе и беззаботному веселью, переполнявшему городские улицы. Им довелось слышать о Земле много печального. Каково же было их изумление, когда они увидели добродушных бюргеров и хохочущих детишек. Они уже приготовились рассеять над городской площадью свои дары, как вдруг заметили плачущего мальчишку возле лавки. Одет он был в ветхое рубище, из-за уха текла кровь. В дверях стоял толстый мясник и грозил выпороть воришку, если тот не уберётся с глаз его немедленно. «Наверное, счастье не обитает среди бедняков», – решили ангелы и отправились посмотреть, как живут богачи. Они заглянули в окно к бургомистру и застали его хмурым и злым, ибо он получил дурные вести от своих гонцов. Священники тоже не были счастливы, потому что вечно не хватало денег на роскошные наряды и им изрядно докучали еретики. Рыцари завидовали князьям, а князья были недовольны Императором, который в свою очередь гневался на князей, дворян, духовенство и горожан. Крестьяне были недовольны жизнью, потому что их обирали и рыцари, и горожане, и князья. Благочестивые люди не были счастливы, ибо страшились Божьего суда, скорбели из-за нерадивых священников и порочной жизни своих ближних. Радость и веселье оказались на поверку лишь карнавальной маской, которую люди одевают на краткий миг, чтобы позабыть свои печали, составляющие большую часть жизни.
И тогда ангелы решили, что нельзя разбрасывать на площади небесные дары, ибо люди только передерутся из-за них, и ещё большее горе станет их уделом вместо предлежащей радости. Да и подарки были такого свойства, что требовали весьма деликатного с собою обращения. Ладони ангельские полнились небесными семенами, кои, будучи посеяны в землю, вырастали в диковинные деревья и кусты. Они могли разговаривать, музицировать, источать различные ароматы и сияние, бутоны отделялись от стеблей и порхали подобно бабочкам, а некоторые из них достигали таких размеров, что самый рослый человек мог раскачиваться в их чашечках как в огромном гамаке. Ангелы не хотели возвращаться в иные миры со своими дарами, но и на Земле не видели ни одного человека, кто сумел бы порадоваться волшебному саду, не помышляя о корысти. Крестьяне и горожане распродали бы диковинный сад, сгубили бы его ради наживы, а рыцари, духовенство, князья и Император заперли бы его в своих монастырях и за́мках. Но сад был живым, его нельзя превратить в цепную зверушку.
Ангелы поразмыслили и решили, что рассеют семена в самом глухом месте, куда не заходят ни купцы, ни рыцари, ни монахи, ни даже разбойники, а только лишь несчастные, которых ничего в жизни больше не радует. Так они и сделали. В одно мгновение хмурая скала превратилась в сияющую обитель радости и удовольствия.
Небесные вестники уже собирались было взмыть ввысь и покинуть сей грешный мир, но тут им пришла мысль, что сияние, исходящее от волшебного сада, может привлечь незваных гостей. И тогда они окружили сад высокой стеной. Прошло несколько лет. Вдали от алчных взоров сад разросся, и вскоре ему стало тесно в кольце стен. В обычном лесу сильные растения отнимают свет у слабых и те оказываются обречёнными на мучительную смерть в тени своих могущественных соседей. Но в сем саду всё было иначе, ибо диковинные растения, его населявшие, отличались райским нравом. Каждый куст, травинка и дерево старались отдать всё самое лучшее собратьям, предпочитая зачахнуть, нежели видеть, как страдает ближний. А поскольку каждый хотел пожертвовать собой и никто не соглашался воспользоваться чьей бы то ни было жертвой, все они в равной мере испытывали недостаток света, воды и пищи, кою растения обыкновенно получают из земли. В конце концов им стало ясно, что они зачахнут, если не предпримут некоего отважного действия, которое бы однако устроило всех. Растения решили не дожидаться изнурительного конца, но попробовать пробиться сквозь стену. «Будь что будет, – думали они. – Если какой лихой человек и увидит в ночи наше сияние, то лучше уж погибнуть свободными, чем видеть, как терзается ближний». Так они и поступили. Несколько вьющихся цветов стали искать слабое место в ограде. Много дней ушло на это, а когда они обнаружили крошечную щёлочку между камнями, то силы их были уже на исходе. Тогда все прочие деревья и кусты освободили для них место, чтобы солнечные лучи доставались героям, вступившим в неравный бой с каменной стеной. Нежные ростки схлестнулись с камнем в упорной борьбе. Но любовь собратьев давала вьюнкам силы. Дюйм за дюймом камень сдавался под натиском растительной плоти. Зелёные усики проникали в мельчайшие трещинки, раздвигали булыжники и раскалывали их. И вот, в один прекрасный день вьющийся цветок почувствовал воздух. Впервые за долгие месяцы. Ликованию не было предела, но вскоре оно сменилось печалью и даже отчаянием. Растения обнаружили, что они не смогут вырваться на свободу через узкую брешь, а чтобы сломать стену, у них не хватит сил, как они ни старайся. Глубокая скорбь охватила сад. Спасения было ждать неоткуда.