Текст книги "Избранное"
Автор книги: Фридрих Дюрренматт
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 45 страниц)
(Трапс: – Клевета, сущая клевета!)
…Он не преступник, а жертва эпохи, Запада, цивилизации, которая, увы, все больше и больше утрачивает веру (теряющую свою чистоту), христианский дух, общий смысл и переходит в хаос, где человек остается без путеводной звезды; в итоге – смятение, одичание, кулачное право и отсутствие истинной нравственности. Что же произошло здесь? Этот заурядный человек попал в руки искушенного прокурора, совершенно к тому не подготовленный. Его инстинктивное хозяйничание в текстильном деле, его частную жизнь, все перипетии его бытия, слагавшегося из деловых поездок, борьбы за хлеб насущный и из более или менее безобидных развлечений, – все это подвергли просвечиванию, тщательному исследованию и селекции; не связанные между собой факты связали вместе, контрабандно нанизав на логический стержень, случайные происшествия изобразили как причины действий, которые с таким же успехом могли развернуться в ином направлении, казус перелицевали в умысел, необдуманность – в преднамерение, так что в результате допроса перед нами неизбежно возник убийца, как кролик из цилиндра фокусника…
(Трапс: – Неправда!)
…Если рассмотреть случай с Гигаксом трезво, объективно, не поддаваясь мистификации прокурора, то приходишь к заключению, что старый гангстер обязан своей смертью в основном самому себе, своему беспорядочному образу жизни, своей природной конституции. Что такое «менеджерская болезнь», всем хорошо известно: беспокойство, шум, суматоха, расстроенный брак и расшатанные нервы, однако собственно виновником инфаркта был сильный фён, о котором упоминал Трапс, а роль фёна при сердечных заболеваниях немаловажна…
(Трапс: – Смешно!)
…Так что мы явно имеем дело не с чем иным, как с несчастным случаем. Конечно, подзащитный поступил бесцеремонно, но ведь он всего лишь подчинялся законам деловой жизни, как он сам неоднократно подчеркивал. Конечно, ему не раз хотелось убить своего шефа – чего только не подумаешь, чего только не сотворишь в мыслях, но именно в мыслях, а не на деле, фактического же правонарушения нет и не может быть установлено. Предполагать это – абсурд, но еще абсурднее то, что мой клиент внушил себе, будто совершил убийство. Вдобавок к автомобильной аварии он потерпел еще вторую аварию, душевную, и поэтому он предлагает вынести Альфредо Трапсу оправдательный приговор.
Генерального представителя все более и более раздражал этот благожелательный туман, которым окутывали его изящное преступление и в котором оно искажалось, растворялось, становилось нереальным, призрачным, функцией барометрического давления. Он почувствовал себя униженным и, как только адвокат умолк, начал вновь горячо протестовать. Поднявшись (в правой руке тарелка с куском торта, в левой – рюмка «Роффиньяка»), он с возмущением заявил, что хотел бы, прежде чем дело дойдет до приговора, еще раз категорически заявить, что согласен с речью прокурора – тут на глазах у него выступили слезы, – это было убийство, сознательное убийство, теперь ему ясно, но вот речь защитника, напротив, глубоко разочаровала его, даже привела в ужас, ведь именно у защитника он ожидал, смел надеяться встретить понимание, и потому он просит приговора, более того – наказания, не из раболепства, а из вдохновения, ибо этой ночью он впервые понял, что значит жить настоящей жизнью (здесь наш добрый и славный Трапс заговорился), ведь для этого нужны высокие идеи Справедливости, вины и искупления, как нужны химические элементы и соединения, из которых состоит его синтетическая ткань, если взять пример из текстильного дела: поняв это, он как бы вновь родился, во всяком случае (запас слов, не связанных с его профессией, у него скудный) – пусть его извинят, он не умеет выразить то, что думает, – во всяком случае, «родился вновь» кажется ему наиболее подходящим выражением того счастья, которое как ураган подхватило, приподняло и закружило его.
Наконец дошло и до приговора! Под смех, крики, радостные вопли, улюлюканье и попытки петь на тирольский манер (господин Пиле) порядком захмелевший коротышка судья огласил его с невероятными затруднениями, во-первых, потому, что влез на рояль, вернее, в рояль, так как крышку он поднял еще раньше, а во-вторых, потому, что судье никак не давалась сама речь. Он запинался, коверкал и обрубал слова, начинал фразы, с которыми не мог совладать до конца, приплетал к ним другие, забывая смысл уже произнесенных, но нить рассуждений его в общем и целом все же улавливалась. Судья исходил из вопроса: кто прав – прокурор или защитник, совершил Трапс одно из самых выдающихся преступлений века или же он невиновен. Ни с одним из этих мнений он не мог согласиться целиком и полностью. Допрос прокурора действительно, как справедливо считает защитник, оказался не по силам Трапсу, и поэтому подсудимый признался во многом, дело фактически протекало не в такой форме, но убить-то он все-таки убил, разумеется, не с дьявольским умыслом, нет, а только лишь по бездумности, присущей тому миру, в котором ему довелось жить как генеральному представителю фирмы синтетической ткани «Гефестон». Трапс убил потому, что в этом мире он считает вполне естественным прижать кого-нибудь к стенке, действовать, не считаясь ни с чем, а там будь что будет. В мире, в котором он носится на своем «студебекере», с милейшим Альфредо ничего бы не случилось и не могло бы случиться, но вот он любезно заглянул к ним, в их тихую белую виллу (тут судья наконец растрогался и дальше уже не мог говорить без умиленных всхлипов, перемежающихся мощным прочувствованным чиханием, причем его маленькая голова погружалась в широченный носовой платок, что всякий раз вызывало у присутствующих взрыв хохота), заглянул к четырем старичкам, и они посветили в глубь его мира ярким лучом правосудия; правда, у Фемиды странная внешность – он знает, знает, знает это, – Фемида ухмыляется четырьмя сморщенными физиономиями, подмигивает моноклем престарелого прокурора, отражается в пенсне толстяка защитника, хихикает и лепечет беззубым ртом пьяного судьи, вспыхивает алым румянцем на лысине отставного палача…
(Остальные, нетерпеливо прерывая его лирическое отступление: – Приговор, приговор!)
…это правосудие – гротеск, старая карга, пенсионерка, но даже и в таком виде оно есть как раз то…
(Остальные, скандируя: – При-го-вор, при-го-вор!)
…именем которого он приговаривает их милейшего, дражайшего Альфредо к смерти…
(Прокурор, защитник, палач и Симона:
– Йю-хо! Йю-хо! Ур-ра!
Трапс, всхлипывая от умиления:
– Спасибо, дорогой судья, спасибо!)
…хотя юридически приговор основан всего-навсего лишь на том, что осужденный сам признал себя виновным. Это, в конце концов, главное. И он рад, что вынес приговор, который беспрекословно принят осужденным (человеческому достоинству не требуется жалости), так пусть их уважаемый, дорогой гость с той же радостью встретит увенчание своего поступка, которое, как он, судья, надеется, последует при не менее приятных обстоятельствах, чем само убийство. То, что у обывателя, у заурядного человека проявляется случайно, при каком-нибудь несчастье или в силу природной неизбежности, как болезнь, закупорка кровеносного сосуда эмболом, злокачественная опухоль, здесь выступает как неизбежный нравственный итог, только здесь логически, подобно произведению искусства, завершается жизнь, только здесь человеческая трагедия становится зримой, озаряется яркой вспышкой, принимает безупречные формы, завершается…
(Возгласы: – Хватит! Кончайте!)
…да, можно сказать со спокойной душой: только в акте объявления приговора, который превращает обвиняемого в осужденного, воплощен рыцарский обряд правосудия. Нет ничего более возвышенного, чем когда человека приговаривают к смерти! И вот это случилось. Трапс, пожалуй, не совсем законный счастливчик – ведь, в сущности, допускается лишь условная смертная казнь, однако он, судья, отказывается от условности, дабы не разочаровывать их милейшего приятеля, короче, Альфредо своей мастерской игрой заслужил, чтобы его как равного и достойного партнера приняли в их коллегию и т.д.
(Остальные: – Шампанского!)
Пирушка достигла зенита! Пенилось шампанское, ничто не омрачало веселого, безоблачного настроения и взаимной братской симпатии, которой проникся даже защитник. Свечи догорали, некоторые уже погасли. На улице чуть забрезжило, где-то далеко всходило еще невидимое солнце, поблекли звезды, повеяло свежестью и росой. Разомлевший, умиленный Трапс почувствовал усталость и попросил, чтобы его проводили в его комнату; шатаясь, он валился в объятия то к одному, то к другому, все были пьяны, языки заплетались, в гостиной стоял гвалт, произносились бессвязные монологи, так как никто никого не слушал. От всех пахло красным вином и сыром. Генеральный представитель стоял, как ребенок в кругу дедушек и дядюшек, и его, счастливого, полусонного, гладили по головке, обнимали и целовали. Лысый молчун повел его наверх. С огромным трудом, на четвереньках они начали подъем по лестнице, но на середине марша застряли, запутавшись друг в друге, и повалились, будучи не в силах двигаться дальше. Сверху, из окна, падал серокаменный свет, сумерки смешивались с белизной стен, в дом проникали первые звуки наступающего дня, с далекого вокзальчика донеслись свистки и прочий станционный шум, смутно напомнивший Трапсу о доме, куда он мог вернуться еще вчера. Он был счастлив, он ничего больше не желал, что еще ни разу не бывало с ним в его заурядной жизни. В сознании всплывали неясные картины: лицо мальчика (наверное, его младшего, самого любимого), потом окраина деревни, куда он попал из-за аварии, светлая лента шоссе, перекинувшаяся через небольшой холм, церковь на пригорке, могучий дуб с подпорками и железными обручами, лесистые холмы, а над ними, вокруг, везде, без конца – необъятное сияющее небо. Тут Пиле обессиленно пробормотал: «Хочу спать, спать, устал, устал» – и, уже засыпая, расслышал только, что Трапс пополз дальше наверх.
Через некоторое время, когда раздался грохот упавшего стула, Лысый очнулся – на секунду, не более, – весь во власти снов и воспоминаний о чем-то страшном, кошмарном, и тут же опять забылся, не заметив путаницы ног над собой – остальные коллеги перелезали через него, поднимаясь по лестнице. Перед этим они, кряхтя и повизгивая, нацарапали на листе пергамента смертный приговор, составленный в необычайном хвалебном тоне, с остроумными оборотами, учеными фразами (латынь и древненемецкий), а затем решили отправиться к спящему генеральному представителю и положить свое творение ему на кровать в качестве сувенира о грандиозной попойке, чтобы гость, проснувшись, отдался приятным воспоминаниям. Наступило раннее утро, звонко и нетерпеливо защебетали птицы.
Итак, все трое перебрались через спящего Пиле. Держась друг за друга, они преодолевали ступеньку за ступенькой; лестничный поворот, где неизбежно образовался затор, им удалось преодолеть с нескольких попыток: разбег, бросок, отход и снова бросок. Наконец они очутились перед комнатой гостя. Судья открыл дверь, и вся торжественная делегация – прокурор так и не снял еще салфетки – застыла на пороге: в оконной нише темным неподвижным силуэтом на тусклом серебре неба, в густом запахе роз, висел Трапс, так окончательно и бесспорно, что прокурор, в монокле которого отражался стремительно наступающий день, судорожно глотнул воздух, прежде чем в смятении и скорби о потерянном друге с болью вскричал:
– Альфредо, мой добрый Альфредо! Да что же ты натворил, господи! Ведь ты испортил нам лучший вечер!
Лунное затмение
В середине зимы, перед самым Новым годом, через деревню Флётиген, лежащую у подножия горы, откуда начинался подъем в горную долину Флётенбах, проехал огромный «кадиллак», с шумом пропахав широким брюхом заснеженную улицу, и остановился у гаража, возле ремонтных мастерских,
Из машины с трудом вылез Уолт Лачер, двухметровый колосс с мощным квадратным торсом, прибывший вместе со своим «кадиллаком» чартерным21 рейсом из Канады в Швейцарию, в Клотен, – шестидесяти пяти лет от роду, с кудрявыми седыми волосами, всклокоченной седой бородой с пучками черных волос, в меховой шубе и унтах.
– Цепи, – бросил он хозяину гаража и спросил, не глядя, не сын ли он Виллу Граберу.
– Младший, – ответил тот, – пораженный, что заморский великан говорит на бернском диалекте, да еще с флётенбахским выговором. Грабера уже больше тридцати лет нет в живых. Он что, знал его отца?
– Да, он продавал велосипеды, – ответил Лачер.
Хозяин гаража посмотрел на него недоверчиво.
– Куда вам? – спросил он наконец.
– Наверх, в долину, – сказал Лачер.
Наверх он, да еще с цепями, не проедет, проворчал хозяин, эти чудики с горы отказались оплатить снегомет, к ним даже почтовый автобус не ходит.
– Все равно давай цепи, – приказал Лачер, топчась в меховых унтах по рыхлому снегу, пока Грабер возился с цепями. Расплатившись, он втиснулся в «кадиллак» и тронулся наверх, в долину, мимо ребятишек, катавшихся на салазках с горы, мимо последних дворов, уже чувствуя, как заносит машину. Чуть только дорога стала выравниваться, он нажал на газ и тут же сшиб крылом телеграфный столб, тот, хрустнув, переломился пополам, а «кадиллак» опять вырулил на дорогу – та круто поднималась в гору и уходила в лес; на одном из поворотов машина, несмотря на цепи, сползла с крутого склона и прочно застряла в мягком снегу.
Лачер пробует выбраться из машины – метровой глубины снег мешает ему открыть дверцу – и тут же проваливается по пояс. Он карабкается по склону к дороге, срывается вниз, опять лезет наверх и, почувствовав ногами дорогу, отряхивается, снег сыплется с шубы.
Он упрямо месит рыхлый снег, дорогу местами совершенно не видно. Белые ели с прогнувшимися от тяжести лапами срослись по обеим сторонам в сплошную бесформенную снежную массу. Лачер шагает как в разломе глетчера. Небо над ним искрится и сверкает холодным серебром. Он обо что-то спотыкается, падает, встает, выуживая из-под снега то, обо что споткнулся, – в руках у него труп, он встряхивает его, сбрасывая снег; остекленевшими глазами глядит на него старик с заиндевевшим лицом и белой обледеневшей щетиной. Лачер бросает труп и шагает дальше, доходит до прогалины – на макушках елей кровавые блики уходящего за черную гору солнца, но небо еще в светлых отблесках, только под ели легли густые сине-черные тени. Дорогу перебежала косуля, ей тоже трудно в глубоком снегу, за ней вторая – смотрит на него застывшими в смертельном страхе круглыми блестящими глазами. Лачер почти доходит до нее, и тогда она бесшумно исчезает в лесу. Придавленный снегом кустарник преграждает ему дорогу. Лачер продирается сквозь него, превращаясь в огромного снеговика, выйдя, отряхивается, пытаясь сбросить с себя обрушившиеся на него горы снега. Все вокруг плывет в сумеречном свете – снеговые шапки на елях, только что сверкавшие льдинками и теперь быстро погрузившиеся в темноту неба. В одном месте Лачер, поскользнувшись, сползает по склону вниз, налетает с размаху на здоровенную ель, обрушивая на себя лавину снега, и теряет не меньше получаса, прежде чем вновь выбирается на дорогу. Он напрягается из последних сил, дыхание его вырывается клубами горячего пара, кромешная тьма заливает все вокруг, он пробивается как сквозь снежную стену, ничего не видя и не различая, и вдруг ощущает свободу.
Ели отступают назад, на небе горят звезды, почти в зените над ним Капелла, Орион закрыт наполовину зубчатым горным хребтом – Лачер хорошо разбирается в звездах. Перед ним вырастают расплывчатые очертания скалы, огромной, как небоскреб, он ощупью пробирается, осторожно огибая ее, и выходит опять на дорогу – вспыхивают огни, светит уличный фонарь, в домах три-четыре освещенных окна. Дорога расчищена и даже посыпана солью.
Лачер входит в деревенский трактир «Медведь», идет по узкому коридору, открывает дверь с табличкой «Зала», останавливается на пороге, оглядывается за длинным столом вдоль ряда крохотных оконцев сидят крестьяне горной деревушки, толстый полицейский, сам хозяин трактира, а в дальнем углу, на конце стола, под фотографией генерала Гисана22 на стене, четверо парней играют в ясс.
Лачер садится за столик около напольных часов, не снимая меховой шубы, и говорит, что в снегу на дороге, во флётенбахском лесу, лежит труп.
– Это старик Эбигер, – произносит хозяин трактира, раскуривая короткую сигару.
Лачер заказывает литр беци.23 Девушка за стойкой вопросительно смотрит на длинный стол. Хозяин трактира, толстый, приземистый мужчина, в рубашке без воротничка и в распахнутой жилетке, поднимается из-за стола и подходит к Лачеру.
Литр беци? Не может быть и речи, говорит, двести граммов, пожалуйста. Лачер пристально разглядывает его.
– Шлагинхауфена сын Зеппу стал, значит, новым трактирщиком. Может, заодно и председателем общины?
– Подумать только, – удивляется трактирщик. – Да вы никак знаете меня?
– А ты пошевели мозгами, – говорит Лачер.
– Бог ты мой, – прозревает вдруг трактирщик, – да ты уж не Лохеров ли Ваути?
– Ты всегда туго соображал, – говорит Лачер. – Так где литр твоей беци?
По знаку хозяина девушка выносит бутылку, наливает Лачеру. Тот, все еще не сняв мокрую, в ледяных сосульках шубу, опрокидывает стопку водки и тут же наливает себе опять.
– Откуда ты, черт побери, взялся? – спрашивает трактирщик.
– Из Канады, – отвечает Лачер, наливая себе еще и потом еще раз.
Хозяин вновь раскуривает сигару,
– Вот Клери удивится, – говорит он.
– Какая еще Клери? – не понимает Лачер.
– Ха! Цурбрюггенова Клери, – недоумевает трактирщик. – Та, которую у тебя тогда Мани Дёуфу увел.
– Ах вот что, – говорит Лачер и наливает себе еще. – Цурбрюггенова Клери теперь жена Дёуфу Мани. – Я как-то совершенно забыл об этом.
– И хоть Клери была тогда беременна от тебя, – продолжает трактирщик, она все равно стала женой Мани.
Оторопев на мгновение, Лачер опрокидывает стопку,
– Ну и что там получилось? – спрашивает он наконец.
– Малец. Ему теперь уже под сорок. Вон он там под генералом Гисаном режется в ясс.
Лачер даже не глядит в ту сторону.
– А кем же ты стал в Канаде? – спрашивает его трактирщик, попыхивая сигарой.
– Уолтом Лачером, – отвечает тот.
– Воутом Ла-а-чером, – тянет удивленно трактирщик. – Чудное какое-то имя.
– Да так по-ихнему читается Лохер, – объясняет Лачер.
– А зачем назад приехал? – спрашивает трактирщик, чувствуя вдруг закипающее в нем недоверие, сам не ведая почему.
– А вы все по-прежнему тут копошитесь? – хмыкает Лачер, даже не взмокнув в своей дохе, хотя пьет домашнюю водку, как воду.
Э-э, да чего уж, в этой дыре то дождь льет, то снег сыплет, вздыхает трактирщик. Долина прозевала момент, не подключилась к прогрессу, вот многие и спустились вниз, а тут застряли только те, кто поглупее, кому все равно, бедны они как церковные мыши или нет. Ему самому тоже не ахти как повезло. Не говоря уже о том, что не велика честь быть председателем одной из самых заброшенных общин в горах под Берном, его и в личном плане постигла неудача – его первая жена, Оксенблутова Эмми, не беременела, и все тут, наконец один доктор, кудесник из Аппенцелля, помог ей, и она родила Сему, но, по всему, была уже стара для этого и померла от родов. Тогда он через год женился на молоденькой из Флётингена, от нее у него дочь Энни, вот только что конфирмация была, но матери-то всего лишь тридцать два, он уже стар для этой чертовки, тут глаз да глаз нужен.
А Лачер пил тем временем водку, и нельзя было понять, интересует его болтовня трактирщика или нет.
– В Канаде, – заметил он сухо, – у меня земли больше, чем все ваши горные общины тут, вместе взятые. Уран, нефть, железо. – Потом спросил: – Сколько вас тут осталось еще наверху?
– Шестнадцать, – ответил трактирщик, – остальные ушли.
– А учитель и полицейский откуда? – спрашивает Лачер.
– Учительницу прислали из столицы, а полицейский из Конигена, – говорит трактирщик. – Он же и инспектор лесных угодий.
– Учительница и полицейский не в счет, – бросает Лачер. – Значит, вас четырнадцать семей. И я даю вам четырнадцать миллионов.
– Четырнадцать миллионов? – ахает трактирщик и разражается смехом. – Эка размахнулся, поди, не по карману!
– Мне по карману сумма и побольше, – говорит жестко Лачер.
Трактирщику становится не по себе.
– Четырнадцать миллионов? За так? – спрашивает он тихо.
– Нет, – говорит Лачер. – За это вы мне прикончите Дёуфу Мани.
– Дёуфу Мани? – трактирщик не верит своим ушам.
– Дёуфу Мани, – повторяет Лачер.
– Убить до смерти? – переспрашивает трактирщик. – Его? – И не знает, что даже думать по этому поводу.
– Ну что ты вылупился, как идиот, – говорит Лачер. – Я когда-то поклялся отомстить, теперь вот вспомнил и клятву свою сдержу.
Трактирщик не мигая смотрит на Лачера.
– Ты спятил.
– С чего ты взял? – ухмыляется Лачер.
– Ты просто слишком много выпил, – решает трактирщик, его вдруг начинает бить озноб.
– Слишком много для меня никогда не бывает, – говорит Лачер и наливает себе еще стопку беци.
– Клери у Мани уже совсем старушка, – произносит задумчиво трактирщик.
– Клятва есть клятва, – говорит Лачер.
– Ты просто рехнулся, Воут Лаачер, – убежденно заявляет трактирщик, встает, тоже приносит себе водки и опять садится. – Просто окончательно рехнулся.
– Мне и это по карману, – смеется Лачер.
– А кому ты, собственно, собираешься мстить? – спрашивает трактирщик, постепенно до него доходит, что тот вовсе не шутит. – Клери или Дёуфу?
Лачер задумывается.
– Забыл, – говорит он наконец. – Помню только, что должен отомстить, помню, что поклялся.
– Бред какой-то, – не может прийти в себя трактирщик и качает головой.
– Возможно, – соглашается Лачер.
Трактирщик молча пьет.
– Тридцать миллионов, – произносит он наконец нерешительно.
– Четырнадцать, – твердо говорит Лачер, опрокидывая стопку. – Вы и с этими-то ничего путного не сделаете.
– Когда? – спрашивает трактирщик.
– Через десять дней, – отвечает Лачер.
– Завтра созову общину, – соображает трактирщик, – только без полицейского.
– Давай действуй, – говорит Лачер.
– Община не согласится, – заявляет трактирщик.
Лачер смеется.
– Согласится. И Дёуфу Мани тоже, я этого сморчка знаю.
Лачер встает.
– Отнеси мне бутылку в комнату.
– Фрида, приготовь четырнадцатый номер, – приказывает трактирщик.
Девушка стрелой взлетает по лестнице. Лачер смотрит ей вслед.
– Хорошая служанка, старшая у Бингу Коблера, – говорит трактирщик.
– Главное, телом хороша, – говорит Лачер и тоже поднимается по лестнице. Трактирщик за ним.
– У тебя что, нет никакого багажа? – спрашивает он.
– В машине, – говорит Лачер. – Она застряла в снегу недалеко от Флётигена, на краю леса, сползла с дороги по склону вниз. Вместе с четырнадцатью миллионами. В тысячных купюрах.
Они входят в комнату. Фрида стелет постель. Лачер бросает в угол шубу, открывает одно из двух маленьких оконцев, в комнату врывается вихрь снега, он стоит в одном тренировочном спортивном костюме – темно-синем с двойными желтыми полосами. Лачер стаскивает унты. В дверях появляется молодой человек высокого роста, однако несколько толстоватый для своих лет.
– Это мой сын Сему, ему восемнадцать, – представляет его трактирщик.
Лачер снимает синий тренировочный костюм, под ним у него красный, с двойными полосами, он снимает и красный, голым подходит к ночному столику, где уже стоит бутылка с водкой, отвинчивает крышку, пьет, в комнату опять метет снегом. Лачер могуч, без лишнего жира, загорелый, только волосы, густо покрывающие его тело, седые. Трактирщик стоит в дверях. Сему не отрываясь смотрит вытаращенными глазами, Фрида, опустив голову, откидывает на свежезаправленной постели одеяло.
– Раздевайся, – приказывает Лачер, – я без женщин не сплю.
– Да, но… – подает голос Сему.
– Пошел вон! – кричит на него трактирщик и прикрывает дверь. – Идем!
Он с грохотом спускается по лестнице.
– Болван! – орет он на сына. – Запрягай коней и скажи Оксенблутову Мексу, пусть приведет своих двоих тоже. Надо вытащить машину Ваути Лохера. Ты даже не представляешь себе, какой шанс мы можем упустить. Потом будешь вечно волосы на себе рвать, что не дал ему переспать со своей Фридой.
Четырех лошадей хватило, правда, одна из них, Оксенблутова, оступилась, сорвалась и с шумом унеслась во Флётенбахское ущелье, но «кадиллак» утром стоял во дворе «Медведя». Голубое небо, яркое, до рези в глазах, солнце. В трактире за столом на кухне сидит хозяйка с дочерью Энни, и Фрида тоже тут, бледная и измученная после бессонной ночи. Они пьют кофе с молоком, трактирщик наливает себе полную чашку. Он опять требует кого-нибудь к себе наверх, говорит Фрида и намазывает хлеб маслом. Она может быть сегодня свободна, решает трактирщик. Вместо нее за стойкой постоит его жена. Но он хочет теперь другую, говорит Фрида, вонзая зубы в кусок хлеба с маслом. Трактирщик пьет кофе с молоком. Между прочим, Лохер называет себя теперь Лаачером, Воутом Лаачером, поясняет он. Женщины молчат. А в чем, собственно, дело? – спрашивает жена. Шанс появился, колоссальный шанс, кричит трактирщик, встает и, с шумом и грохотом поднявшись по лестнице, толкает дверь.
Окно закрыто, Лачер ест в кровати яичницу с ветчиной, пьет из огромной чашки кофе с молоком, бутылка рядом пуста. Машину они притащили, докладывает трактирщик.
А мертвец где? – спрашивает Лачер. Тоже привезли, это старик Эбигер, отвечает трактирщик, а почему его так интересует мертвый? А кто его знает, пожимает плечами Лачер. Ключ зажигания все еще торчит в замке? Целая связка ключей, говорит трактирщик. Так вот, тем ключом можно открыть багажник, поясняет Лачер, пусть принесут сюда чемодан, и, кроме того, трактирщику хорошо известно, что́ ему еще надо сюда поставить.
Трактирщик, крутанувшись на месте, кидается по лестнице вниз, бросается к машине и появляется через некоторое время с большим старым чемоданом в руках, он стремительно поднимается с ним наверх, кладет чемодан на столик у маленького оконца, что в ногах у Лачера, открывает его и остолбеневает при виде пачек из одних только тысячных купюр. Сколько же тут? – хрипит он. Тютелька в тютельку четырнадцать миллионов, говорит Лачер. Значит, ему все про них тут в деревне было известно, медленно доходит до трактирщика. Он всегда получает нужную информацию, бросает лениво Лачер.
Трактирщик открывает дверь.
– Энни! Энни! – кричит он чуть ли не десять раз подряд, пока внизу в дверях не появляется с широко раскрытыми глазами Энни, что ему от нее нужно. Подымайся сюда. – И когда она поднимается, он вталкивает ее в комнату к Лачеру.
– Вот, вот и вот, – кричит он и показывает ей пачки денег, – вот он, шанс, раздевайся и ложись к Лаачеру.
Она же только что от конфирмации, сопротивляется Энни.
– Э-э, брось, – обрывает ее трактирщик, – ведь с Хинтеркрахеновым Хригу она успела уже переспать, да и мать ее проделывала то же самое еще до конфирмации.
Энни раздевается, а трактирщик, повернувшись спиной к кровати, начинает пересчитывать деньги. За спиной у него вскрикивает Энни.
Трактирщик считает и считает, в каждой пачке по десять тысячных купюр, солнце слепит ему сквозь оконное стекло глаза, а он считает и считает, за его спиной слышится прерывистое дыхание Энни. В окне, нижняя часть которого закрыта крышей соседнего дома, отражается все как в зеркале – видна танцующая спина голой Энни, – пятьсот тысяч он уже отложил, думает трактирщик, но ему надо точно знать, сколько тут всего, сзади него дыбится огромное тело Лачера, двигается размеренно, как маневровый паровоз из костей и мяса. Трактирщик считает и считает, Энни опять вскрикивает, а он все считает, уф, миллион наконец, осталось еще тринадцать, ему надо пощупать руками каждую бумажку. Теперь давай сюда Фриду, командует Лачер. Еще, еле переводя дыхание, с трудом выговаривает Энни. Ну держись, я тебе сейчас покажу, смеется Лачер. Кровать ходит ходуном, стоит уже поперек комнаты, а трактирщик все считает и считает, солнце ушло в сторону, потускневшие стекла отсвечивают все четче и четче, два миллиона. Не могу больше, кричит Энни. Фриду сюда, приказывает трактирщик, а Энни пусть позовет еще и Оксенблутову Ойзи. И водки пусть принесут, вставляет Лачер. Трактирщик считает, не отрываясь, дальше, а позади него опять все начинается сначала, сперва медленно, потом все быстрее и быстрее, и не одна только Фрида тут, но и Энни тоже. А Оксенблутова Ойзи придет? – спрашивает трактирщик, считая одну тысячу за другой. За ней мама пошла, задыхаясь, произносит Энни, она еще и Хаккерову Сюзи приведет, а трактирщик считает и считает, пальцы его дрожат все сильнее и сильнее, и, когда ему кажется, он сбился со счета, он пересчитывает пачку заново. Прошло много часов, небо потемнело, трактирщик зажег свет, чтоб лучше было видно, позади него давно уже тишина – ни хрипов, ни скрипа, ни голых пляшущих спин, ни огромного тела Лачера, а он все считает и считает. Вдруг в черном окне опять заплясала голая спина, то ли Оксенблутовой Ойзи, то ли Хаккеровой Сюзи, а он все считает и считает, за окном уже ночь, все громче и громче за его спиной и стоны, и сопение, и рев, и вскрики.
Трактирщик вдруг вскочил, точно четырнадцать миллионов, закричал он, тютелька в тютельку, и бросился из комнаты по лестнице вниз – в зале уже собралась вся община, с трактирщика пот льет ручьем, тютелька в тютельку четырнадцать миллионов, он их сам пересчитал, говорит он сдавленным от возбуждения голосом: споткнувшись и чуть не перелетев через головы трех примостившихся на предпоследней ступеньке мужиков, он двинулся к длинному столу, где сидит Хегу Хинтеркрахен, писарь общины, зала полна, за каждым столиком крестьяне.
– Протокол вести? – спрашивает Хегу.
– С ума спятил, – подскочил трактирщик, – нечего тут писать, и спросил своего сына, резавшегося, как и вчера вечером, в конце стола с Мани Йоггу, Оксенблутовым Мексу и Хаккеровым Миггу в ясс, уладил ли он дело с полицейским.
– Отнес ему корзину красного, – сказал Сему, – тот уже нализался и дрыхнет.
– Может, приступить уже к делу? – спрашивает Херменли Цурбрюгген, речь, собственно, идет об этом «чучеле», муже его сестры, о Дёуфу Мани, лично он всегда был против этого брака, было бы лучше всего сразу прихлопнуть его прямо за «Медведем» и закопать во флётенбахской земельке, четырнадцать миллионов есть четырнадцать миллионов, а пока пусть кто-нибудь сбегает к училке, чтобы она ненароком не заявилась проведать трактирщицу, ну вот хоть Мани Йоггу, она его страсть как любит, а Йоггу пусть еще попросит почитать ему стишки, она же их все время сочиняет.