355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фрида Вигдорова » Дорога в жизнь » Текст книги (страница 20)
Дорога в жизнь
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 19:26

Текст книги "Дорога в жизнь"


Автор книги: Фрида Вигдорова



сообщить о нарушении

Текущая страница: 20 (всего у книги 27 страниц)

48. В ВЕЧЕРНИЙ ЧАС

– Эх, ты, умнее ничего не придумал? – услышал я еще из-за двери и, заглянув в больничку, увидел Глебова: он принес Нарышкину еду.

Нарышкин угрюмо отвернулся к стене и не ответил.

– Слыхали, Семен Афанасьевич? – говорит Глебов, столкнувшись со мной в дверях. – Горн-то! А у нас что было, чего только не передумали! И Король на себя наговорил. Вот бесстыжая рожа Нарышкин! Да что с него возьмешь…

В лице и голосе Глебова – сознание собственного достоинства и безграничное презрение к Нарышкину.

– Знаете, Семен Афанасьевич, – продолжает он, насмешливо кивая в сторону кровати, – я к нему вхожу, а он как набычится – ну чистый Тимофей! Думал, дурак, я его бить пришел. «Я, – говорю, – тебе щи принес, дурак ты! А сейчас второе принесу». А он все боится. Понятия в нем никакого!

Разумов ходит сияющий.

– Вот видишь! Я говорил же! – твердит он всем и каждому.

Король не унижается до объяснений. Как будто ровно ничего не произошло, как будто и не было этой истории с горном, камнем лежавшей на всех, и не свалился с него теперь этот камень.

– Что же ты, Король, – рассудительно говорит Коробочкин. – Вот чудак! И зачем ты на себя наговаривал? Все равно ведь никто не верил.

– Отстань. Надоело, – отрывисто отвечает Король, щуря желтые глаза. – Известно, зачем: чтоб к Володьке не приставали.

Понимать его надо так: «Володька слабый. Я сильный. Мне это нипочем. И всё. Не желаю больше об этом думать».

Нарышкин подавлен больше прежнего. Он не сомневался, что мы давно обо всем знали. Он и не признавался вовсе, просто к слову пришлось.

– В прошлый раз, – сказал он Гале, – я тоже упал. Когда из столовой выбирался. А только нога цела осталась. Я тогда руку…

Галя не позволила себе не удивиться, ни произнести: «Ах, вот в чем дело».

– Это когда ты горн унес? – напрямик спросила она.

– Ну да, – ответил Нарышкин в уверенности, что это всем давно известно.

И вот тут-то Костик, не теряя времени даром, шагает на третий этаж, открывает дверь за дверью («Ой, Екатерина Ивановна, я не к вам! Ой, тетя Соня, вы только скажите, где Король?») и наконец добирается до пятой группы, где уже поднимает настоящий переполох…

Теперь Нарышкин понимает, что проговорился. И жалеет об этом. И в то же время чувствует: это хорошо, что он сказал. Он не очень разбирается, что к чему, но ведь ясно: ребята смягчились. Ему не то что прощено, а вот стало легче дышать и уже не страшно. Он уже не цепляется лихорадочно за Галю и Екатерину Ивановну, боясь остаться один. Он лежит, чаще всего повернувшись лицом к стене, молчит, думает.

Вечером, после отбоя, когда весь дом затихает и только ребята из сторожевого отряда ходят по полутемным коридорам и изредка приглушенно перекликаются между собой во дворе и парке, учителя собираются в моем кабинете.

Мы собираемся постоянно хоть ненадолго – рассказать друг другу, как прошел день, подвести итоги: что было трудно, не зацепилась ли чья мысль за что-нибудь важное, о чем мы забывали, чего не замечали прежде.

– Вот и кончилась эпопея с горном, – говорит Екатерина Ивановна, перебирая тетради.

– Счастливый конец. И Король молодчина – с честью выдержал испытание, – откликается Софья Михайловна.

– Королев молодец, – задумчиво говорит Владимир Михайлович. – Очень мне по душе этот юноша.

– А как у этого юноши с арифметикой? – спрашивает Екатерина Ивановна.

– Он умеет думать. Это самое главное.

– Мне кажется, он думает рывками, – возражает Екатерина Ивановна. – Как бы это сказать… он не умеет додумывать, останавливается на полдороге. Так бывало не раз: начнет задачу верно, логично, а где-то посередине застопорит – и конец!

– И так бывает. Но это дело времени. Способности есть – и навык придет, выработается дисциплина ума. Вообще в пятой группе много способных детей… хотя они и попали в дом для трудных, – не без юмора заканчивает Владимир Михайлович.

– И считались дефективными, – уже совсем ехидно говорит Алексей Саввич, человек добродушный и серьезный, которого я всегда считал начисто неспособным к ехидству.

– Вот именно – дефективные! – усмехается Владимир Михайлович. – Вы знаете, у Репина, например, просто математическая голова. Он превосходно думает и, как ни странно, не растерял за эти годы своих знаний.

– Репин… да-да… Вот кто беспокоит меня больше всех, – говорит Алексей Саввич, помешивая угли в печке.

– Больше всех, – соглашается Софья Михайловна. – Он, Колышкин и весь их отряд. Я уже не первый раз говорю об этом. Боюсь, мы непростительно затянули с этим, Семен Афанасьевич. Их надо разъединить. Перевести Репина или всех их распределить по другим отрядам.

– Простите, я еще плохо знаю ребят, – вмешивается Николай Иванович, – но к кому переведешь Репина? Он всюду станет хозяином, мне кажется.

– Да, конечно, натура властная, – соглашается Владимир Михайлович.

– О, не скажите! – смеется Алексей Саввич. – Посмотрел бы я, как бы он властвовал у Подсолнушкина или у Стеклова. Но у Стеклова малы ребята, там ему, пожалуй, не место.

– Значит, переводить? – спрашиваю я.

Впервые я задаю этот вопрос вслух, но давно уже он сидит гвоздем у меня в голове.

– Переводить, Семен Афанасьевич, – отвечает за всех Екатерина Ивановна. – Я давно наблюдаю Колышкина. Он без Репина совсем другой. Он чувствует себя по-другому. Вот давайте я вам прочитаю.

Она роется в тетрадках. Мы с любопытством ждем. Екатерина Ивановна во вторую смену занимается в школе с третьей группой, где учится Колышкин, – у нее есть возможность наблюдать.

У Екатерины Ивановны в руках листок. Даже издали видно, сколько на нем клякс.

– Вот, – говорит она, – Колышкин вчера написал сочинение. Ну, конечно, безграмотное. Беспомощное, конечно. Ни единой запятой. Строго говоря, это еще никакое не сочинение. Но суть не в этом. Вот послушайте.

Алексей Саввич оставляет печку. Николай Иванович придвигается поближе со своим стулом. Галя подперла щеки ладонями и не мигая смотрит на Екатерину Ивановну. А та читает неторопливо, выразительно, словно красным карандашом расставляя в воздухе еще неподвластные Колышкину запятые:

– «Как мы собирали грибы.

Мы встали рано и пошли. Я тут знаю все грибные места. Белых, ясно, нет, зато подберезовые и подосиновики. Еще пошел один наш, кто – не скажу. Он пошел один, а как я подошел, он кричит: «Не лезь, тут мое место!» Я ушел и набрал больше, хоть я места всем показывал, никому не жалел. Мы принесли много. Антонина Григорьевна нажарила на обед. А ему сказала: «Эх, ты, половина поганки».

Екатерина Ивановна умолкает. Мы смеемся, но она произносит серьезно:

– А все-таки хорошее сочинение.

– В мальчике что-то есть. Я тоже давно к нему приглядываюсь, – говорит Алексей Саввич. – Не так это просто, как кажется. Начинаешь с ним говорить – отвечает не прямо, уклончиво. Словно боится сказать лишнее. По-моему, Семен Афанасьевич, дальше предоставлять их самим себе мы не имеем права. Тут надо хорошенько подумать.

…Провожаю Владимира Михайловича и возвращаюсь, шлепая по расквашенной дождями дороге. Вот и домик Антонины Григорьевны. Окно Екатерины Ивановны еще светится. Подхожу поближе. Оно открыто, хоть вечер и холодный, осенний. Екатерина Ивановна сидит за столом, мне хорошо видно ее внимательное, наклоненное над тетрадкой лицо, освещенное лампой.

– Что полуночничаете? – спрашиваю я. – Спать пора!

– Кто там? А, это вы, Семен Афанасьевич. Ну нет, мне еще долго не спать. Завтра буду объяснять разницу между «на столько больше» и «во столько больше» – это, знаете, очень трудно всегда.

– Спокойной вам ночи!

– Спасибо. И вам также.

Шагаю дальше. Вот уже и редкие, ночные огни нашего дома.

Который год преподает Екатерина Ивановна? Лет двадцать, кажется. Который раз она объясняет разницу между «на столько» и «во столько»? А вот сидит, готовится, точно к первому в жизни уроку…

49. ДАЛЬШЕ – ТРУДНЕЕ

Странное дело. Около десяти месяцев прошло с тех пор, как я приехал сюда. В первые месяцы мы, воспитатели, жили в постоянном напряжении умственных и душевных сил. Перед нами был разваленный детский дом и так называемые трудновоспитуемые дети. Изо дня в день мы создавали новый, здоровый и разумный строй жизни – и неправдоподобно быстро дети стали приходить в нормальное состояние. Да, на первых порах меня прямо пугала быстрота и легкость, с какой ребята принимали нормальный душевный облик. Я не доверял первым признакам дисциплины, уравновешенности. Недоверчиво присматривался к товарищескому поступку, к «мы» вместо «я». Когда в доме перестали пропадать вещи, я ждал, что вот-вот услышу о новой пропаже, новой драке, новом побеге. Но наконец я снова – в который раз! – убедился, что человек, поставленный в человеческие условия, и ведет себя естественно, а естественно – это значит: как человек, а не как животное.

Если уважать человека и требовать с него, если постоянно видеть в человеке человеческое и всем строем жизни, каждым днем и часом растить в нем именно человеческое, это не замедлит принести плоды.

В колонии имени Горького, в Куряже, позднее в коммуне имени Дзержинского Антону Семеновичу приходилось, конечно, класть немало труда, времени и сил, чтобы покончить с разными, как говорили тогда, «отрыжками прошлого», но это уже были только последние отголоски старых привычек, не находившие почвы и поддержки в слаженной, целеустремленной жизни коллектива. И ведь это было годы назад, да и материал у Антона Семеновича был куда труднее и неподатливее – парни по шестнадцати, по восемнадцати лет, с солидным уличным, а то и уголовным прошлым.

А у меня тут дети: старшим мальчикам по четырнадцати лет – это просто сироты, дети, лишенные семьи. Не все и беспризорничали по-настоящему, а если кто провел на улице год-два, это уже большой стаж. И ни одного Семена Карабана, каким был я в 1920 году, а ведь со мной и другими первыми горьковцами Антону Семеновичу приходилось, ой, как нелегко! Многие попали в Березовую поляну, в наш дом для трудных, по милости педологов, которые с необычайной легкостью могли объявить ребенка или подростка умственно отсталым, недоразвитым, дефективным. Но подавляющее большинство из этих «отсталых» и «дефективных» на поверку оказывались обыкновенными детьми, может быть только более нервными, как Коршунов, например, или более разболтанными, хлебнувшими беспризорщины, как Глебов. И поэтому, конечно, мне было с ними во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу с нами.

А главное, время сейчас было совсем другое: наступал 1934 год. Страна распрямилась во весь рост и шла вперед смелым, широким шагом, одолевая самые крутые подъемы. Не

голодная деревня под ярмом у кулака окружала наш дом – мы были в районе сплошной коллективизации, неподалеку от города, который рос, строился, в нем кипела жизнь, полная труда, созидания и надежды.

Антон Семенович был поначалу одинок и затерян где-то в глуши, на Полтавщине. И хотя молодая республика с первых же шагов своих позаботилась о детях, в особенности о детях, лишенных родителей, – разве мог я сравнивать те годы и свой сегодняшний день? Мне не приходилось обивать пороги, не приходилось убеждать кого-то в «необходимости и пользе носового платка», как говорил с горькой иронией Антон Семенович, мне не ставили палки в колеса, не мешали работать. О чем бы я ни попросил, мне помогали – и помогали с готовностью, щедрой рукой. Что говорить: конечно, мне было во сто крат легче, чем когда-то Антону Семеновичу. И все-таки с каждым днем я ощущал, что работать становится все труднее и труднее.

Да, чем больше работа шла на лад, тем мне было труднее. В самом деле: если кто-то из ребят подрался, украл или еще что-нибудь натворил – ты должен немедленно принять решение. Но вот идут дни за днями. Уроки сменяются работой в мастерской, работа – игрой, чтением, смехом, песней или прогулкой. Никто не сбежал. Ничего не украдено. Что ж, все в порядке? Можно сложить руки? Да нет же! Тут только все и начинается. Но теперь все много сложней, запутанней.

«Как ни странно, мне теперь гораздо труднее работать», – писал я Антону Семеновичу, и он памятно ответил мне: нормальных детей, детей, приведенных в нормальное состояние, наиболее трудно воспитывать. У них тоньше натуры, сложнее запросы, глубже культура, разнообразнее отношения. Они требуют от нас не широких размахов воли и не бьющей в глаза эмоции, а сложнейшей тактики. Нельзя создать характер каким-нибудь особым, быстро действующим приемом или методом. Но ты помни о главном: когда ты видишь перед собой воспитанника – мальчика или девочку, – ты должен проектировать больше, чем кажется для глаза.

Тут каждое слово было верно, каждое слово тревожило и заставляло заново думать. Понял я и другое. Прежде я боялся потонуть в разнообразии характеров, которые меня окружали. А теперь ловил себя на том, что успокаиваюсь, менее пристально, чем прежде, вглядываюсь в каждого и меньше о каждом в отдельности думаю.

Колышкин. Да разве я думал о нем по-настоящему? О его характере, о его душевном облике? Он был досадным пятном на фоне нашей жизни: она с каждым днем становилась все более ясной и здоровой, а этот мальчишка словно по уши увяз в чем-то темном, куда не пробиться, и равнодушная привычка к этому состоянию, казалось, вполне устраивала его. Или вот Репин. Репин… Я стал забывать о нем, потому что он меньше, чем прежде, беспокоил меня. А мне ли было не знать, что в нашей работе нет минуты, когда можно забыть, успокоиться!

Помню, был в коммуне имени Дзержинского такой случай. Приехал к нам новенький. Он с первых же шагов всем пришелся по душе – и ребятам и воспитателям. Он был весел, приветлив, несомненно умен. Очень хорошо занимался в школе и великолепно работал на заводе, где освоился так быстро и легко, словно век стоял за фрезерным станком. Инженеры не могли им нахвалиться. Педагоги ставили его в пример остальным. Он был вежлив, предупредителен к старшим, ровен и хорош с товарищами.

«Этот Н. – просто находка! – сказал однажды в кабинете Антона Семеновича один из учителей. – Прекрасный юноша!»

Антон Семенович хмуро посмотрел, помолчал и вдруг произнес слова, которые в ту минуту показались нам непонятными и неожиданными. Он сказал:

«Н. купил замок и повесил его на свой сундук. Вы не заметили?»

Мы переглянулись.

«Очень, очень сомнителен этот ваш прекрасный юноша, – продолжал Антон Семенович. – Вы вдумайтесь, что это значит: в нашем коллективе, в наших условиях запереть свой сундук на замок. Сколько же подозрительности, недоверия к людям скрывается за этой благополучной внешностью! Вот я часто наблюдаю: мы ждем, чтобы ученик совершил некий поступок, и тогда начинаем его воспитывать. А ученик, не совершающий поступков, нас не занимает. Куда он идет, какой характер развивается в этом кажущемся, внешнем порядке, мы не знаем и узнавать не умеем. Тихоня, накопитель, разиня, шляпа, приспособленец, зубрила – все они проходят мимо нашей педагогической заботы. Мы просто не замечаем их существования, а главное, они нам не мешают. И, кроме всего прочего, мы все равно не знаем, что с ними делать. Но ведь на самом-то деле именно эти характеры чаще всего вырастают в людей вредоносных, а вовсе не шалуны и не дезорганизаторы!»

Я вспоминал эти слова Антона Семеновича и думал: в кого должен вырасти Репин? А Колышкин?

Да, проектировать – это труднее всего. Мои товарищи правы: нельзя успокаиваться на том, что Репин сейчас не нарушает дисциплины и Колышкин тоже не мозолит глаза. Но с какой стороны приняться?

Здесь мне невольно помог Нарышкин.

Нарышкин вышел из больнички в золотой день начала октября. Было ветрено и холодно, но дождь наконец перестал, и прозрачное, безоблачное небо все так и светилось. Нарышкин походил по двору, чуть приволакивая ногу, посидел на крыльце, сосредоточенно глядя прямо перед собой.

Есть черты характера, которые можно штамповать, – черты, которые создаются строем жизни, ежедневным упражнением, привычкой. Есть черты, которые можно развить только с помощью тонкой, ювелирной работы, – тут уж ни о какой штамповке речи быть не может, каждый требует новой мысли, нового подхода и нового решения. Нарышкину, я знал, сначала надо придать форму: он неясен, расплывчат; надо понять, о чем он думает и чего хочет.

В коммуне новичку всегда давали время оглядеться, привыкнуть. Ему никто не мешал ходить, смотреть, в первые дни он не работал и не учился. Потом его определяли в отряд и в отряде давали ему шефа – старшего товарища, который на первых порах помогал новичку во всем. Но с Нарышкиным ждать было нельзя, ему как раз не следовало давать время на оглядку. Он пришел сюда, мягко выражаясь, не совсем обычным путем, и у него отнюдь не должно создаться впечатление, будто здесь все только и думают, как бы так сделать, чтобы Юрий Нарышкин остался в Березовой поляне.

Во дворе было пусто – кто в мастерских, кто в школе. Я сел рядом с ним на ступеньки крыльца:

– Ну как, выздоровел?

– Болит еще маленько… – тихо ответил он, сбоку поглядывая на меня из-под припухших век.

– Что теперь с тобой делать? – сказал я раздумывая. – Оставить тебя или в милицию отвести?

Узкие глаза его сразу раскрылись во всю ширь. Он оторопело посмотрел на меня и не ответил.

Помолчали.

– Приходи вечером ко мне в кабинет, – сказал я вставая. – Там решим.

После занятий ко мне подошел Жуков:

– Семен Афанасьевич, меня Нарышкин просил сказать вам: нельзя ли ему остаться у нас?

– А как ты думаешь?

– Ну, Семен Афанасьевич, неужели выгоним?!

– Давай-ка соберем совет.

50. КАК С НИМ БЫТЬ?

У нас в коммуне кабинет Антона Семеновича всегда был центром внимания и притяжения. Сюда, не дожидаясь специального заседания или собрания, мог прийти любой из нас – и маленький и большой, и воспитанник и учитель. Мог поделиться радостью и бедой, посоветоваться, попросить о чем-либо. А вечерние часы, по неписаному правилу, предназначались для тех, кто нуждался в помощи, в добром совете по самому личному, своему, чего никому не расскажешь – никому, кроме Антона Семеновича.

Если Антон Семенович куда-нибудь отлучался, вместо него оставался в кабинете кто-нибудь из педагогов, или секретарь совета командиров, или дежурный командир. Все в коммуне знали, что в кабинете есть кто-то, к кому можно обратиться в любом случае – всегда, каждую минуту.

Я старался, чтоб и у нас было так же. Когда я бывал в отлучке, кабинет не пустовал – там оставались Алексей Саввич, Софья Михайловна или Екатерина Ивановна. И нередко само собой получалось, что мы поручали побыть в кабинете Жукову – председателю совета детского дома – или просто дежурному командиру.

Привился у нас и другой коммунарский обычай – совету собираться тотчас, как только возникнет самая маленькая необходимость.

Кабинет мой был не так велик, как кабинет Антона Семеновича в коммуне, – в нем от силы помещалось человек пятнадцать. И не было длинного, неподвижного дивана вдоль стен. Но когда после особого, на этот случай придуманного сигнала прибегали и рассаживались ребята, я всякий раз заново радовался, как привету издалека. Я видел: разумные простые порядки и обычаи, сложившиеся там, за тысячу километров, возникают здесь сами собой, как естественное продолжение всего склада нашей жизни.

И вот собрался совет.

Ребята сели, потеснившись, на диван, по двое примостились на стульях. Нарышкин топтался у двери, пока я не сказал ему:

– Присядь…

Он сел, неловко подобрав ноги под стул; руки тоже сейчас мешали ему: он сунул их в карманы, вынул, положил на колени, потом опустил вдоль тела, да так и остался.

– Надо решить, как мы поступим с Нарышкиным, – сказал я. – Помните, как дело было? В первый день я вам сказал: кто хочет уйти, пусть уходит. Нарышкин захотел уйти. Тебя удерживали, Нарышкин?

Он привстал, но не ответил. Так же как днем, на крыльце, он не поднимал глаз.

– Я тебя спрашиваю, Нарышкин! Тебя кто-нибудь удерживал?

– Нет, – выдавил он наконец, по-прежнему уставясь в пол.

– Что я сказал тебе, когда ты уходил?

Нарышкин вдруг поднял голову и посмотрел мне прямо в глаза:

– Вы сказали: если заболеешь – приходи, вылечим.

Пришла моя очередь опешить! Сказано-то было совсем иначе: если заболеешь от грязи коростой – желаю, чтоб кто-нибудь тебя вылечил. Но возражать я не стал. Следовало напомнить Нарышкину и ребятам еще кое о чем:

– Мы отпустили тебя по чести, так? А ты с чем вернулся? Пришел раз – украл горн, пришел второй – опять хотел что-нибудь украсть. Но мы тебя приняли и вылечили. Нога больше не болит, ходишь?

– Хожу…

– Так вот, – обратился я уже ко всем ребятам, – думайте, решайте. А по-моему, незачем Нарышкину у нас оставаться.

– Семен Афанасьевич, дайте я скажу, – говорит Жуков. Он встает, внимательно черными глазами оглядывает ребят. – А я думаю, давайте оставим его. Он и сам хочет.

– Мало ли чего он хочет! – отзывается Король.

– Нет, Саня прав, я не согласна с Семеном Афанасьевичем, – говорит Софья Михайловна. – Я за то, чтоб Нарышкин остался. Он мало был среди нас, но я уверена – много понял за эти дни.

– А из чего это видно, что он понял? – с искренним недоумением произносит Володин.

– Может быть, этого пока и не видно, но он, конечно, много передумал, оценил то, что пришел он сюда со злой мыслью, а ему не мстили, наоборот – помогли. Кто же этого не поймет? Нарышкин видит, что здесь живут разумной, интересной жизнью, и я уверена, что он хочет остаться.

По очереди выступают Стеклов, Суржик, Подсолнушкин – все за то, чтоб Нарышкина оставить.

– Пускай сам скажет, – предлагает Король.

Вот это-то мне и нужно: чтоб Нарышкин сам попросил, и не через Жукова, а прямо и перед всеми.

Молчание. Мы ждем. Я знаю, что сейчас происходит в душе у этого рыжего мальчишки. Изумление, страх, недоверие, любопытство, надежда – все смешалось. Да и осень на этот раз мой союзник: куда сейчас пойдешь? Тогда все-таки впереди были весна и лето…

– Мне… Я бы… Я прошу оставить…

Произносятся эти простые слова с длинными, мучительными паузами. Можно подумать, что он заика, Нарышкин.

Голосуем. Все за то, чтоб Нарышкин остался. Я не требую от него никаких обещаний – все разумеется само собой. И сразу начинается деловой разговор.

– Давайте подумаем, в какой отряд его определить, – говорит Екатерина Ивановна.

– Тут главный вопрос: к кому? – Это вступает Суржик.

– То-то и оно – к кому? – говорит Стеклов. – Ко мне не годится – очень уж велик. К Подсолнушкину если… но с Подсолнушкиным у меня на уме другое: я туда, если б не Король, Репина перевел бы. Нечего ему у Колышкина делать.

Король вспыхивает, как ракета, в желтых глазах – злые искры. Но он тут же сдерживается и только цедит сквозь зубы:

– Да что я, без ума, что ли? Переводи давай, мне-то что?

– В самом деле, – неторопливо говорит Екатерина Ивановна, – это ведь не загадка с волком, козой и капустой, которых непременно надо перевозить так, чтобы волк не оставался с глазу на глаз с козой, а коза – наедине с капустой. Королев и Репин – люди разумные, не драться же они будут! А ты, Колышкин, как думаешь: следует перевести Репина?

Колышкин отводит глаза и молчит. Король хмуро посматривает на Сергея – он еще не переварил оскорбления.

– «Там Король»! – бормочет он, передразнивая рассудительную стекловскую интонацию. – Ну и что ж, что Король?

А Стеклова не собьешь, он возвращается к своей мысли.

– Давно бы это надо – забрать Репина от Колышкина, – говорит он, взвешивая слова. – Не место ему там. Не знаю, как вы скажете, а я бы его – к Подсолнушкину.

Подсолнушкин хмурится, ерзает на стуле.

– Лучше нам Нарышкина, – говорит он наконец, – он у нас быстро привыкнет. Мы за ним приглядим.

– Нет! – вдруг решительно заявляет Суржик. – К вам надо Репина. А Нарышкина… Сергей, взял бы ты Нарышкина… Ну и что ж, что маленькие? Ты оберни его помощником, ты ему скажи: вот, дескать, ты постарше, ты и помогай мне.

Ай да Суржик! И я и все воспитатели – мы просто немеем от такой педагогической находки. Но ребята не удивлены, они не видят в предложении Суржика ничего неожиданного и примечательного.

– Помощник… – с сомнением произносит Стеклов. – С чем пришел помощник! Да и сонный он какой-то. Не поймешь, то ли спит, то ли проснулся.

– Возьми, возьми! – вдруг энергично поддерживает Володин. – Возьми, Сергей. Не бойся, не сбежит: вон зима на носу. Сперва потерпит, а потом – что ж, он вовсе глупый разве?

Володин редко говорит на совете, да и то больше не сам что-нибудь предлагает, а «присоединяется к предыдущему оратору». Но есть у него эта способность – рубить сплеча то, о чем другие молчат. Я мельком смотрю на Нарышкина – он обводит всех по очереди ошеломленным взглядом. Едва ли он толком соображает сейчас, что к чему. Ну, да не беда: поймет.

– Дело серьезное, – сказал я. – Надо как следует подумать – к кому, куда, в какой отряд. Мы поговорим об этом на педагогическом совете. А пока, Суржик, возьми-ка ты Нарышкина на свое попечение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю