Текст книги "Сочинения"
Автор книги: Фрэнсис Бэкон
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
LXIV
Эмпирическая школа философов выводит еще более нелепые и невежественные суждения, чем школа софистов или рационалистов, потому что эти суждения основаны не на свете обычных понятий (кои хотя и слабы, и поверхностны, но все же некоторым образом всеобщи и относятся ко многому), но на узости и смутности немногих опытов. И вот, такая философия кажется вероятной и почти несомненной тем, кто ежедневно занимается такого рода опытами и развращает ими свое воображение; всем же остальным она кажется невероятной и пустой. Яркий пример этого являют химики и их учения. У других это вряд ли встречается теперь, разве только в философии Гильберта. Но пренебречь предосторожностью против такого рода философий не следует. Ибо я уже предчувствую и предсказываю, что если люди, побужденные нашими указаниями и распростившись с софистическими учениями, серьезно займутся опытом, то тогда, вследствие преждевременной и торопливой горячности разума и его стремления вознестись к общему и к началам вещей, возможно, возникнет большая опасность от философий этого рода. Это зло мы должны предупредить уже теперь.
LXV
Извращение философии, вызываемое примесью суеверия или теологии, идет еще дальше и приносит величайшее зло философиям в целом и их частям. Ведь человеческий разум не менее подвержен впечатлениям от вымысла, чем впечатлениям от обычных понятий, философия сутяжная и софистическая запутывает разум, другая же философия, полная вымыслов и как бы поэтическая, больше льстит ему. Ибо в людях не меньше честолюбия разума, чем честолюбия воли, особенно в глубоких и возвышенных дарованиях.
Яркий пример этого рода мы видим у греков, в особенности у Пифагора; но у него философия смешана с грубым и обременительным суеверием. Тоньше и опаснее это изложено у Платона и у его школы. Встречается оно и в некоторых разделах других философий – там, где вводятся абстрактные формы, конечные причины, первые причины, где очень часто опускаются средние причины, и т. п. Этого надо как можно больше остерегаться. Апофеоз заблуждений есть злейшее дело, и поклонение суетному равносильно чуме разума. Однако, погрузившись в эту суету, некоторые из новых философов с величайшим легкомыслием дошли до того, что попытались основать естественную философию на первой главе книги Бытия, на книге Иова и на других священных писаниях. Они ищут мертвое среди живого. Эту суетность надо тем более сдерживать и подавлять, что из безрассудного смешения божественного и человеческого выводится не только фантастическая философия, но и еретическая религия. Поэтому спасительно будет, если трезвый ум отдаст вере лишь то, что ей принадлежит.
LXVI
Уже достаточно сказано о сомнительных достоинствах философий, основанных либо на обычных понятиях, либо на немногочисленных опытах, либо на суеверии. Пора сказать и о порочности предмета умозрений, особенно в естественной философии. Ибо разум человеческий заражается созерцанием того, что совершается в механических искусствах, где тела чаще всего изменяются путем соединения или разделения, и предполагает, будто нечто подобное совершается во всеобщей природе вещей. Отсюда возникла выдумка об элементах и их соединении для образования естественных тел. С другой стороны, если человек созерцает природу в ее свободном состоянии, он встречается с видами вещей, животных, растений, минералов. Отсюда он легко склоняется к заключению, что в природе существуют какие-то первичные формы вещей, которые природа стремится воспроизвести, и что остальное разнообразие вещей происходит из-за препятствий и отклонений, возникающих в процессе творчества природы, или из-за столкновений различных видов и из пересаживания одного вида в другой. Первое соображение породило у нас идею о первичных элементарных качествах, второе – о скрытых свойствах и специфических способностях. И то и другое относится к роду пустых умствований, в которых душа успокаивается и отступается от более твердого знания. Медики, однако, дали нечто лучшее, говоря о вторичных качествах и действиях вещей: притяжении, отталкивании, разрежении, сгущении, расширении, сжатии, раздроблении, созревании и т. и. Они преуспели бы больше, если бы двумя вымыслами (о которых я уже говорил) – элементарных качеств и специфических способностей – не портили того, что было ими намечено правильно относительно вторичных качеств, сведением последних к первичным качествам и их тонким неизмеримым смешениям и если бы еще более усердным наблюдением довели их до качеств третьей и четвертой степени, вместо того чтобы преждевременно обрывать исследование. Подобные же качества (я не говорю те же самые) нужно искать не только в способах врачевания человеческого тела, но и в изменениях других тел природы.
Еще большее зло исходит из того, что созерцаются и исследуются покоящиеся основания вещей, из которых – а не движущие, посредством которых – происходят вещи. Ибо там речь идет о словах, здесь – о действиях. Ничего не стоят те обычные различения движения, которые известны в общепринятой естественной философии: возникновение, уничтожение, увеличение, уменьшение, изменение и перемещение. В самом деле они означают следующее. Если тело не изменяется ни в чем другом, но сдвинуто с места, то это перемещение. Если оно остается на своем месте и в своем виде, но меняет состояние, то это изменение. Если же при изменении сама масса и количество тела не остаются теми же, то это движение увеличения или уменьшения. Если же тела меняются настолько, что меняется самый вид их и сущность и они переходят в другие тела, то это есть возникновение и уничтожение. Но все это слишком упрощенно и никоим образом не проникает в природу, ибо это только меры и периоды, а не виды движения. Они показывают лишь насколько, а не каким образом или из какого источника. Они ничего не указывают ни в отношении устремления тел, ни в отношении продвижения их частей, а только, когда движение представляет чувству вещь резко иной, чем она была, устанавливают свои разграничения. А когда эти философы хотят объявить что-либо о причинах движений и на основании этого установить их разделение, они с величайшей беспечностью вводят различие между естественным и насильственным движением. Это различие также всецело относится к вульгарным представлениям, потому что всякое насильственное движение есть также естественная вещь: внешнее действие заставляет природу вещи действовать иным образом, нежели раньше.
Но если бы кто-нибудь, отбросив все это, заметил, например, что в телах есть стремление ко взаимному соприкосновению, которое не допускает разрыва и разобщения единства природы и образования пустоты; или сказал бы, что в телах есть стремление к возвращению в свои естественные размеры и протяжения, так что при сжатии или расширении они готовы тотчас возвратиться в свой прежний объем и протяженность; или сказал бы, что в телах есть стремление к соединению с массой той же природы, а именно в плотных – к соединению с земным шаром, в тонких и разреженных – с окружностью неба, то указал бы на движение физического рода. А те, перечисленные выше, движения являются только логическими и схоластическими, как это и становится очевидным из этого сравнения.
Не меньшее зло состоит и в том, что в философии и размышлениях своих они направляют усилия на исследование начал вещей и последних оснований природы, в то время как вся польза и практическая действенность заключается в средних аксиомах. Отсюда и получается, что люди продолжают абстрагироваться от природы до тех пор, пока не приходят к потенциальной, бесформенной материи; и не перестают рассекать природу до тех пор, пока не дойдут до атома. И если бы даже они были истинны, то немногим могли бы содействовать благосостоянию людей.
LXVII
Надо также предостеречь разум против той неумеренности, с которой философы выражают свое согласие или несогласие с чем-либо. Ибо такого рода неумеренность явно укрепляет идолы и как бы их увековечивает, так что не остается и доступа для их ниспровержения.
Существуют две ошибочные крайности. В одну впадают те, которые легко приходят к окончательным утверждениям и делают науки докторальными и догматическими. В другую – те, кто ввел акаталепсию и смутные, расплывчатые умозрения. Ошибка первого рода подавляет разум, ошибка второго рода ослабляет его. Так философия Аристотеля уничтожила полемическими опровержениями остальные философии, наподобие того как поступают оттоманские султаны со своими братьями, и обо всем вынесла решение. Она сама заново ставит вопросы, по своему усмотрению разрешает их, так что все оказывается несомненным и определенным. Это сохраняет силу и находит применение и у ее последователей.
Школа Платона ввела акаталепсию сначала как бы для забавы и насмешки, из ненависти к древним софистам – Протагору, Гиппию и остальным, которые больше всего боялись показаться сомневающимися в чем-либо. Новая же Академия возвела акаталепсию в догму и открыто провозгласила ее. Хотя это более достойно, нежели выносить произвольные решения, ибо они сами про себя говорили, что в отличие от Пиррона и ефектиков они не отвергают исследование, а следуют за тем, что представляется вероятным, правда не считая ничего истинным, все же человеческая душа, раз она отчаялась найти истину, становится менее деятельной. Отсюда получается, что люди более склонны к занимательным спорам и разговорам и к блужданию от одной вещи к другой, чем к строгому исследованию. Но, как мы уже вначале сказали и постоянно говорим, не следует лишать значения человеческий разум и чувства, как бы слабы они ни были, но следует оказывать им помощь.
LXVIII
Итак, об отдельных видах идолов и об их проявлениях мы уже сказали. Все они должны быть отвергнуты и отброшены твердым и торжественным решением, и разум должен быть совершенно освобожден и очищен от них. Пусть вход в царство человека, основанное на науках, будет почти таким же, как вход в царство небесное, «куда никому не дано войти, не уподобившись детям».
LXIX
Порочные же доказательства суть как бы защита и прикрытие идолов. Те доказательства, которые мы имеем в диалектике, сводятся почти целиком к тому, что отдают и подчиняют мир человеческим умствованиям, а эти умствования словам. Между тем доказательства по силе своей сами суть философии и знания. Ибо, каковы они – правильно или плохо построены, таковы и философия, и созерцания, которые за ними следуют. Ложны и невежественны те доказательства, которыми мы пользуемся на том общем пути, что ведет от вещей и чувств к аксиомам и заключениям. Этот путь состоит из четырех частей и имеет столько же пороков. Во-первых, порочны впечатления самого чувства, ибо чувство и сбивает с толку и вводит в заблуждение. Поэтому должно исправить то, что вводит в заблуждение, и упредить то, что сбивает с толку. Во-вторых, понятия плохо отвлечены от впечатлений чувств, неопределенны и спутанны, тогда как должны быть определенными и хорошо разграниченными. В-третьих, плоха та индукция, которая заключает об основах наук посредством простого перечисления, не привлекая исключений и разложений или разделений, которых требует природа. Наконец, матерь заблуждений и бедствие всех наук есть тот способ открытия и проверки, когда сначала строятся самые общие основания, а потом к ним приспособляются и посредством их проверяются средние аксиомы. Но об этом, чего мы теперь касаемся мимоходом, мы скажем более пространно, когда, совершенно очистив и исцелив ум, покажем истинный путь истолкования природы.
LXX
Самое лучшее из всех доказательств есть опыт, если только он коренится в эксперименте. Ибо если он переносится и на другое, что считается сходным, и это перенесение не производится должным образом, то опыт становится обманчивым. Но тот способ пользования опытом, который люди теперь применяют, слеп и неразумен. И потому, что они бродят и блуждают без всякой верной дороги и руководствуются только теми вещами, которые попадаются навстречу, они обращаются ко многому, но мало подвигаются вперед. Порой они сильно стремятся, порой рассеиваются, и всегда находят предмет для дальнейших поисков. Можно сказать, что люди легкомысленно и словно забавляясь производят испытания, слегка изменяя уже известные опыты, и, если дело не удается, они пресыщаются и оставляют попытку. Но если даже они принимаются за опыты более вдумчиво, с большим постоянством и трудолюбием, они вкладывают свою работу в какой-либо один опыт, например Гильберт – в магнит, алхимики – в золото. Такой образ действий людей и невежествен и беспомощен. Никто не отыщет удачно природу вещи в самой вещи – изыскание должно быть расширено до более общего.
Если же они пытаются вывести из опытов какую-либо науку или учение, то почти всегда с излишне торопливым и несвоевременным усердием отклоняются к практике. Они так поступают не столько затем, чтобы получить таким путем пользу и прибыль, но для того, чтобы в какой-нибудь новой работе добыть доказательство того, что они не без пользы смогут заниматься и другим, а также и для того, чтобы показать себя другим и придать большую цену тому, чем они заняты. Так они, наподобие Аталанты, сходят с пути для того, чтобы поднять золотое яблоко, прерывая тем временем свой бег и упуская победу из рук. На истинном же пути опыта, на приведении его к новым творениям должны быть всеми взяты за образец божественная мудрость и порядок. Бог в первый день творения создал только свет, отдав этому делу целый день и не сотворив в этот день ничего материального. Подобным же образом прежде всего должно из многообразного опыта извлекать открытие истинных причин и аксиом и должно искать светоносных, а не плодоносных опытов. Правильно же открытые и установленные аксиомы вооружают практику не поверхностно, а глубоко и влекут за собой многочисленные ряды практических приложений. Но о путях опыта, которые заграждены и затруднены не меньше, чем пути суждения, мы будем говорить после. Здесь мы говорили только об обычном опыте как о дурном доказательстве. Теперь же порядок вещей требует, чтобы мы присоединили к этому что-нибудь о тех признаках (о них мы упомянули ранее), которые свидетельствуют о дурном употреблении философий и теорий и о причинах этого явления, которое на первый взгляд кажется столь удивительным и неправдоподобным. Ведь понимание признаков, или указаний, подготовляет согласие, а объяснение причин устраняет кажущееся чудо. И то и другое во многом помогает более легкому и спокойному искоренению идолов из разума.
LXXI
Науки, которые у нас имеются, почти все имеют источником греков. Того, что прибавили римские, арабские или новейшие писатели, немного, и оно не имеет большого значения; да и каково бы оно ни было, оно основано на том, что уже открыли греки. Но мудрость греков была профессорская и расточалась в спорах, а этот род мудрости в наибольшей степени противен исследованию истины. Поэтому название «софисты», которое те, кто хотел считаться философами, пренебрежительно прилагали к древним риторам – Горгию, Протагору, Гиппию, Полу, подходит и ко всему роду – к Платону, Аристотелю, Зенону, Эпикуру, Теофрасту и к их преемникам – Хризиппу, Карнеаду и остальным. Разница была лишь в том, что первый род софистов был бродячий и наемный: они проходили по городам, выставляли напоказ свою мудрость и требовали платы; другой же род софистов был более респектабелен и благороден, ибо он состоял из тех, кто имел постоянное жительство, кто открывал школы и даром поучал своей философии. Но оба эти рода, хотя и неодинаковые в других отношениях, состояли из поучающих. Они сводили дело к спорам и строили и отстаивали некие школы и направления в философии, так что их учения были подобны «словам праздных стариков к неопытным юношам», как неплохо пошутил Дионисий над Платоном. Но более древние из греков – Эмпедокл, Анаксагор, Левкипп, Демокрит, Парменид, Гераклит, Ксенофан, Филолай и остальные (Пифагора опускаем из-за его суеверий), насколько мы знаем, не открывали школ, но с большей сдержанностью, строгостью и простотой, т. е. с меньшим самомнением и хвастовством, отдавались отысканию истины. И потому-то они, как мы полагаем, достигли большего. Только труды их с течением времени были вытеснены теми более легковесными, которые больше соответствуют и более угодны обычному пониманию и вкусу, ибо время, подобно реке, доносит до нас более легкое и раздутое, поглощая более тяжелое и твердое. Но и эти философы не были вполне свободны от порока их нации: они слишком склонялись к тщеславию и суетности основания школ и снисканию славы в народе, Нельзя надеяться на отыскание истины, когда склоняются к суетностям этого рода. И не должно упускать из виду известное суждение или, скорее, пророчество египетского жреца о греках: «Они всегда были детьми и не владели ни древностью науки, ни наукой древности». И действительно, у них была детская черта: они были скоры на болтовню, но не могли создавать. Их мудрость представляется богатой словами, но бесплодной в делах. Итак, указания для суждения о той философии, которой ныне пользуются, получаемые на основании ее начал и происхождения, неблагоприятны.
LXXII
Те указания, или признаки, которые могут быть почерпнуты из природы времени и века, немногим лучше почерпнутых из природы места и народа. Ибо в ту эпоху знание было слабым и ограниченным как по времени, так и по пространству, а это хуже всего для тех, кто все возлагает на опыт. У греков не было тысячелетней истории, которая была бы достойна имени истории, а только сказки и молва древности. Они знали только малую часть стран и областей мира и без различения называли всех живущих на севере скифами, а всех живущих на западе кельтами. В Африке они ничего не знали дальше ближайшей части Эфиопии, в Азии – ничего дальше Ганга. Тем более ничего они не знали про области Нового Света, хотя бы по слуху или по какой-нибудь твердой и определенной молве. Мало того, многие климаты и зоны, в которых живут и дышат бесчисленные народы, были ими объявлены необитаемыми; наконец, странствия Демокрита, Платона, Пифагора – отнюдь не дальние, а, скорее, пригородные – прославлялись ими как что-то великое. В наше же время становятся известными многие части Нового Света и самые отдаленные части Старого Света, и до бесконечности разрослась груда опытов. Поэтому, если мы, подобно астрологам, будем истолковывать сопутствующие знаки из времени происхождения или рождения этих философий, то ничего значительного для них, по-видимому, не обнаружим.
LXXIII
Среди указаний, или признаков, нет более верного и заслуживающего внимания, чем принесенные плоды. Ибо плоды и практические изобретения суть как бы поручители и свидетели истинности философий. И вот из всех философий греков и из частных наук, происходящих из этих философий, на протяжении стольких лет едва ли можно привести хотя бы один опыт, который облегчал бы и улучшал положение людей и который действительно можно было бы приписать умозрениям и учениям философии. Цельс прямодушно и благоразумно признает это, говоря, что в медицине сначала были найдены опыты, а потом люди стали рассуждать о них, искать и приписывать им причины, и не бывало наоборот – чтобы из философии и из самого знания причин открывали и черпали опыт. Поэтому неудивительно, что у египтян, которые наделяли божественностью и святостью изобретателей вещей, больше было изображений неразумных животных, чем людей, ибо неразумные животные открыли многое посредством естественных побуждений, а люди своими речами и рассуждениями произвели мало или ничего не произвели.
Кое-что принесла деятельность алхимиков, но как бы случайно и мимоходом или из некоторого видоизменения опытов (как обычно делают механики), а не благодаря какому-либо искусству или теории. Ибо та теория, которую они измыслили, больше вносит путаницы в опыты, чем способствует им. Также и те, кто погрузился в так называемую естественную магию, открыли немногое, да она и легковесна, и близка к плутовству. Как религия предписывает, чтобы вера обнаруживалась в делах, так то же самое наилучшим образом применимо и к философии: судить о ней нужно по плодам и считать суетной ту, которая бесплодна, особенно если вместо плодов винограда и оливы она приносит шипы и чертополох споров и препирательств.
LXXIV
Указания должно также брать из роста и развития философии и наук. Ибо то, что основано на природе, растет и преумножается, а то, что на мнении, меняется, но не растет. Поэтому, если бы эти учения не были подобны растениям, оторванным от своих корней, а держались бы у древа природы и питались бы от него, то никак не случилось бы того, что мы видим совершающимся уже в течение двух тысячелетий: науки не выходят из своей колеи, остаются почти в том же состоянии и не получают заметного приращения; они даже более процветали у первых создателей, а затем пришли в упадок. В механических же искусствах, основание которых – природа и свет опыта, мы видим, происходит обратное. Механические искусства (с тех пор как они привлекли к себе внимание), как бы исполненные некоего дыхания, постоянно крепнут и возрастают. В своем непрерывном возвышении они вначале кажутся грубыми, затем оцениваются как полезные и наконец становятся почитаемыми.
LXXV
Должно рассмотреть еще одно указание, если только это уместно назвать указанием, ибо здесь, скорее, свидетельство, притом самое сильное из всех свидетельств. Это собственное признание сочинителей, за которыми люди ныне следуют. Ведь даже те, кто с такой твердой уверенностью судит о вещах, все же обращаются к жалобам на тонкость природы, смутность вещей и слабость человеческого разума, когда по временам приходят в себя. И если бы это делалось попросту, то могло бы одних, более боязливых, отвратить от дальнейших изысканий, а других, более смелых и бодрых разумом, побудить и вдохновить к дальнейшему движению вперед. Однако они не довольствуются признанием этого для себя, но оставляют за пределами возможного все то, что было не познано или не затронуто ими или их учителями, и как бы на основе своего знания, умения и опыта провозглашают, что это невозможно познать или совершить. Так они с величайшей надменностью и завистью обращают слабость своих открытий в клевету против самой природы и в малодушие всех других. Отсюда и возникла школа Новой Академии, которая открыто провозгласила акаталепсию и приговорила людей к вечному мраку. Отсюда и мнение, что формы или истинные отличия вещей, которые в действительности суть законы чистого действия, открыть невозможно и что они лежат за пределами человеческого. Отсюда и эти суждения в области действия и практики: что тепло солнца совершенно отличается от тепла огня, т. е. что не следует людям думать, будто с помощью огня можно вывести или образовать что-либо подобное тому, что происходит в природе. Отсюда и это суждение: только составление есть работа человека, а смешивание – работа единой природы, т. е. люди не должны надеяться посредством науки произвести или преобразовать какое-либо из тел природы. Итак, это свидетельство легко убедит людей в том, что им не следует соединять свою судьбу и труды с учениями, которые не только безнадежны, но и посвящены безнадежному.
LXXVI
Нельзя оставить без внимания и то указание, что среди философов некогда было столько противоречий и такое разнообразие самих школ. Это достаточно показывает, что дорога от чувств к разуму не была достаточно надежна, так как один и тот же предмет философии (а именно природа вещей) в столь смутных и многообразных блужданиях был расхищен и разделен на части. И хотя в настоящее время разногласия и противоречия учений относительно самих начал и систем философии в большей части уже угасли, однако еще остаются бесчисленные вопросы и споры относительно отдельных частей философии. А это ясно доказывает, что ни в самих философиях, ни в способе доказательств нет ничего верного или здравого.
LXXVII
Люди полагают, что философия Аристотеля во всяком случае принесла большее единогласие, ибо, после того как она появилась, более древние философии прекратили свой рост и были преданы забвению, а в те времена, которые да нею последовали, не было открыто ничего лучшего; так что эта философия столь хорошо построена и обоснована, что покорила себе и прошедшее и будущее время. Но, во-первых, ложно то, что люди думают о прекращении древних философий после выхода трудов Аристотеля. Еще долго после того, до самых времен Цицерона и до последовавших за ними веков, существовали труды древних философов. Но позднее, когда по причине нашествия варваров на Римскую империю человеческая наука потерпела как бы кораблекрушение, тогда-то философии Аристотеля и Платона были сохранены потоком времени, как доски из более легкого и менее твердого материала. Обманулись люди и относительно единогласия, если рассмотреть дело внимательнее. Ибо истинное единогласие состоит в совпадении свободных суждений после того, как вопрос исследован. Но величайшее большинство тех, кто пришел к согласию с философией Аристотеля, подчинилось ей по причине составленного заранее решения и авторитета других. Это, скорее, послушание и подчинение, чем согласие. Но если бы даже это было истинное и широкое согласие, то согласие не только не должно считаться надежным авторитетом, а, наоборот, служит сильным доводом в пользу противного мнения. Общее согласие – самое дурное предзнаменование в делах разума, исключая дела божественные и политические, где есть право подачи голоса. Ибо большинству нравится только то, что поражает воображение и охватывает ум сплетением обычных понятий, как сказано выше. Поэтому отлично подходит к делам разума то, что Фокион говорил о нравах: «Люди, если многие соглашаются и одобряют их, должны тотчас проверить себя, не ошиблись ли в чем и не согрешили ли». Этот признак принадлежит к самым неблагоприятным. Итак, уже сказано, что указания для истинности и здравости философий и наук, которыми ныне пользуются, неблагоприятны, брать ли их из самих начал философии и наук, или из их результатов, или из их движения вперед, или из признания сочинителей, или из общего согласия.
LXXVIII
Теперь нужно подойти к причинам заблуждений и столь долгого сохранения их во все века. Причины эти многочисленны и могущественны и устраняют всякое удивление тому, что все приведенное мной оставалось до сих пор скрытым от людей. Остается удивляться только тому, что оно теперь наконец пришло на ум одному из смертных и возникло в чьей-то мысли. Мы даже считаем, что это, скорее, дело счастливого случая, чем какой-либо выдающейся способности. Это, скорее, надо считать порождением времени, чем дарования.
Во-первых, число всех веков, если правильно поразмыслить, оказывается весьма малым: ибо из двадцати пяти столетий, которые обнимают наука и память людей, едва ли можно выбрать и отделить шесть столетий, которые были бы плодотворны для науки или полезны для ее развития. Пустых, заброшенных областей во времени не меньше, чем в пространстве. По справедливости можно насчитать только три периода наук: один – у греков, другой – у римлян, третий – у нас, т. е. у западных народов Европы, и каждому из них можно уделить не более двух столетий. А промежуточные времена мира были несчастливы в посеве и урожае наук. И нет причины для того, чтобы упоминать арабов или схоластов, потому что в эти промежуточные времена они, скорее, подавляли науку многочисленными трактатами, чем прибавляли ей вес. Итак, первая причина такого ничтожного преуспевания наук по всей справедливости должна быть отнесена к ограниченности времени, которое благоприятствовало им.
LXXIX
На втором месте предстает причина, несомненно, величайшего значения. Она состоит в том, что на протяжении тех самых времен, когда человеческий разум и научные занятия процветали в наиболее высокой степени или хотя бы посредственно, естественной философии уделялась самая малая доля человеческих трудов. А между тем именно она должна почитаться великой матерью наук. Ибо все науки и искусства, оторванные от ее ствола, хотя и могут быть усовершенствованы и приспособлены для практики, но вовсе не могут расти. Известно же, что, после того как христианская вера была принята и окрепла, преобладающая часть лучших умов посвящала себя теологии. Этому были отданы высшие награды; этому были в изобилии предоставлены средства вспомоществования всякого рода; это занятие теологией преимущественно и поглотило ту треть, или тот период времени, который принадлежит нам, западным европейцам. Тем более что в одно и то же примерно время начали процветать науки и разгораться религиозные споры. В предшествующую же эпоху, в продолжение второго периода, у римлян, лучшие мысли и усилия философов были отданы моральной философии, которая была для язычников как бы теологией. Даже величайшие умы посвящали себя в те времена чаще всего гражданским делам вследствие величины Римской империи, которая нуждалась в работе очень многих людей. Время же, в течение которого естественная философия более всего процветала у греков, было наименее продолжительно. Ибо и в более древние времена все те семеро, которых называли мудрецами, за исключением Фалеса, посвятили себя моральной философии и политике; и в последующие времена, когда Сократ низвел философию с неба на землю, моральная философия приобрела еще большую силу и отвращала разум людей от естественной.
Даже тот самый период времени, когда исследования природы шли оживленно, испортили и сделали бесполезным противоречия и домогательства новых учений. Следовательно, поскольку в эти три периода естественная философия по большей части испытывала пренебрежение и затруднение, неудивительно, что люди мало успели в этом деле, раз они занимались совсем другим.
LXXX
Сюда присоединяется, что даже в числе тех, кто занимался естественной философией, она едва ли имела хотя бы одного вполне свободного и полностью отдавшегося ей человека (особенно в недавние времена), разве только нам укажут на пример какого-нибудь монаха, размышляющего в своей келье, или знатного вельможу в своем поместье; естественная философия сделалась как бы переходом и мостом к чему-либо другому.
Итак, эта великая матерь наук недостойным образом была низведена до обязанностей служанки, которая помогает в работе медицине и математике и которая омывает незрелый разум юношей и как бы окропляет их первой краской для того, чтобы потом они уже легче и удобнее воспринимали другие. Между тем пусть никто не ждет большого прогресса в науках, особенно в их действенной части, если естественная философия не будет доведена до отдельных наук или же если отдельные науки не будут возвращены к естественной философии. Оттого и получается, что у астрономии, оптики, музыки, у многих видов механики и у самой медицины и даже – что более всего достойно удивления – у моральной и гражданской философии и науки логики почти нет никакой глубины, что они только скользят по поверхности и разнообразию вещей. Ибо, после того как эти отдельные науки были построены и разграничены, их уже более не питает естественная философия, которая могла бы их наделить новыми силами для роста из ее источников и истинного созерцания движений, лучей, звуков, строения и формы тел, страстей и умственных восприятий. Итак, неудивительно, что науки не растут, ибо они отделены от своих корней.