355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фредерик Тристан » Героические злоключения Бальтазара Кобера » Текст книги (страница 6)
Героические злоключения Бальтазара Кобера
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 14:01

Текст книги "Героические злоключения Бальтазара Кобера"


Автор книги: Фредерик Тристан



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 14 страниц)

10

Фридрих Каммершульце и Бальтазар Кобер были доставлены в Нюрнберг под усиленной охраной и замкнуты в подземелье дворца Гогенцоллернов. Именно в этой ледяной темнице находился Якоб Циммерманн. В багаже Каммершульце действительно кое-что обнаружили: несколько страниц алхимического текста, а главное, Библию на древнееврейском языке. Этих найденных вещей оказалось достаточно, чтобы заподозрить его в колдовстве – преступлении, вполне официально входившем в компетенцию не только церковных, но и светских судов. Что же касается заметок, которые Бальтазар писал после своих встреч с Урсулой, то их сличили с копией, изъятой у Циммерманна. Было невозможно отрицать, что эти трое как-то связаны между собой.

Условия содержания их в тюрьме были отвратительны. Бальтазар проводил эти дни, призывая свою подругу, но она не приходила. Он знал, что мастерская лютниста находится на расстоянии лишь нескольких улиц от него, за высокими стенами, и удивлялся, что Урсула не отвечает на его страстные призывы. Поэтому вскоре наш друг впал в такое угнетенное состояние духа, что тюремщики, а потом и судьи, решили, что он потерял здравый рассудок. Поэтому они относились к нему как к подростку умственно отсталому, почти как к идиоту, но он этого даже не замечал.

Судебное обвинение сводилось, главным образом, к тому, что указанные трое принадлежали к одной организации, которая, по утверждению судей, боролась против христианства и против установленного порядка. Никто не отрицал, что позволено родиться евреем. Но человек крещенный не мог быть одновременно приверженцем алхимии и иудаизма и не копить злобу против Святой Религии. Разве они не были учениками Мюнцера? И как понимать это тесное единство между такими различными социальными группами, как плотники, уличные торговцы, золотых дел мастера, печатники? Разве это не доказательство, что деятельность этих людей носит подрывной характер?

Каммершульце строил свою защиту на чистосердечном признании. Это правда, он изучал алхимию, но алхимия – наука и никакой моральный закон не запрещает христианину заниматься наукой во благо человечества и во вящую славу Бога. Это правда, что он читал Священное Писание на древнееврейском языке, но разве запрещается христианину изучать Божье слово как можно более полно и как можно более точно? Разве не так поступали многочисленные отцы Церкви и Лютер? Что же касается братств, то они существуют уже сотни лет, и до сих пор никому не приходило в голову запретить их деятельность.

Они оставались замкнутыми в своей гробнице в течение восьми месяцев. Каммершульце и Циммерманна допрашивали, подвергали допросу с пристрастием, угрожали еще более серьезными пытками, но мучители не смогли добиться от них ничего, кроме подтверждения их преданности христианской вере. Что касается Бальтазара, то учитывая его юный возраст, его оставили гнить в темнице. Но тяжелее всего он переживал не нестерпимые условия своего содержания и даже не осознание того факта, что предательство фламандца угрожало арестом его друзей в Кобурге. Разлученный с учителем, он мечтал раскрыть свое измученное сердце в общении с Урсулой, но казалось, все о нем забыли, так как ни она, ни отец, ни Валентина, ни его брат-близнец больше к нему не являлись.

Позже Бальтазар Кобер опишет в «Книге изгнанника» то, что он назовет своими первыми «главными встречами в стране отсутствия» – она станет свидетельством гнетущего отчаяния, пережитого им в этой страшной яме, и тех испытаний, которые вынесло его больное сознание, пока продолжалась эта «нескончаемая ночь души».

«На сороковой день, когда я шел через пустыню, где даже песок был весь выметен, я встретил человека высокого роста, и он обратился ко мне со словами:

– Заблудший сын племени с двумястами сосцов, ты, чьи отец и мать умерли в муках, есть ли у тебя жена и потомство?

Я ответил:

– Нет у меня ни жены, ни потомства.

Он спросил опять:

– Ты, у кого нет ни жены, ни потомства, убогий и лишенный корней, похожий на лист, оторвавшийся от дерева, на что ты можешь надеяться?

Я ответил:

– Господин, вы разговариваете со мной, а значит, я здесь не один.

Он увел меня еще дальше в пустыню и говорил мне так:

– Ничей сын и отец пустоты, ты уже не больше, чем скелет. Вскоре твои кости высохнут и рассыплются в пыль. Какая будет разница между тобой и пустыней? Посмотри на звезды в небе. Они еще сияют, но как только ты прекратишь дышать, они погаснут и превратятся в лед. Даже солнце и луна исчезнут. Небо будет пустым, и это случится уже завтра, ибо время, кажущееся тебе огромным, – это всего лишь миг.

Я простерся ниц в пустыне и спросил:

– Если мой голос еще звучит, господин, и ты его слушаешь, значит, вся эта смерть и вся эта пустота, которые разверзлись справа и слева от меня, словно бездны, еще не превратили в камень последнее эхо от человека, не сгибающего спину в своем убожестве и страдании.

Он поднял меня и молвил:

– Ты не сгибаешь спину в своем одиночестве. И поэтому ты простерся ниц. Но хоть ты и одинок, твой голос дошел до меня через множество мертвецов, через множество пустот, как будто сильный ветер донес его до моих ушей. И я тебе говорю, ничей сын, отец пустоты: так как ты не сгибаешь спину в своем одиночестве и в своей простертости ниц, найдется отец, который примет тебя на краю твоей жизни, найдутся дети, которые будут поздравлять тебя на пиру, а звезды, луна и солнце вновь засияют в небе и будут там сверкать, искриться.

Я сказал этому человеку:

– Вот уже семь месяцев и сорок дней, как я пребываю в этой пустыне. Надо ли мне будет бродить столько же времени, чтобы отыскать воду и тех, которые ее пьют?

Он мне ответил:

– Вот уже семь раз по сорок дней и семь раз по сорок ночей, как ты бродишь по этой пустыне, где даже песок не задерживается, Но ты остаешься. Ты более цепок, чем ежевика и чертополох. Ничто не вырвет тебя из этой безводной почвы, ведь она тебе подходит.

В гневе я закричал:

– Кто смеет думать, будто бы я прилип к этой пустыне, как лишайник к своему камню? Неужели ради развлечения семь раз по сорок дней и семь раз по сорок ночей бродил я в этой тюрьме без стен, которой нет конца? Господин, ты знаешь, что я хочу отсюда выбраться, ибо если я чему-то и верен, так это желанию вернуться в свой родной край. Вот уже бесчисленное множество дней, как я не разговаривал на языке тех, которые произвели меня на свет.

Тогда он еще глубже увел меня в пустыню и так мне сказал:

– Видишь, насколько ты отделился от самого себя. У тебя нет больше имени, и знающие тебя не оборачиваются больше, когда ты проходишь. В зеркале ты не узнаешь своего лица. Ты спрашиваешь: «Кто это такой?»

И пришла ночь, и в небе я не увидел луны и звезд. Я понял, что разговаривавший со мной ушел. Свет, который освещал пустыню, исходил от него. Он ушел и воцарился мрак. Жгучий холод растекся по земле и пробрал меня до костей.

И тогда из глубины моего отчаянья поднялся древний стон и излился в таких словах:

– У тебя нет больше имени. У тебя его выдернули, словно зуб, и ты сейчас похож на безумца, наклоняющегося то вправо, то влево, или на пьяницу, не понимающего смысла своих собственных слов. У тебя нет больше лица. У тебя его оторвали, и тебе было так больно, что, казалось, ты сгораешь на вселенском костре, а сейчас на тебя словно одели кровавую маску, где ползают мухи, откладывая свои яйца, и где кишат черви. У тебя нет взгляда. Твои глаза вырвали под аккомпанемент пронзительных криков, эхо от которых до сих пор разносится по долине, отраженное от гор, и ты сейчас слеп, погруженный в самую черную тьму, какая только может быть, так как ты не видишь даже этого черного цвета. Чего же ты хочешь? У камней есть руки, рот, нос, уши и глаза, которых у тебя нет. Они слышат в самой своей глубине зов, которого ты не слышишь. Они различают свет, о существовании которого ты даже не догадываешься. Потому что у тебя нет больше имени, нет больше лица, ты потерял свой взгляд. Ты от всех отделен. Кто бросит тебе веревку, чтобы вытащить тебя на поверхность?

И я остался в этой ночи, чернейшей из всех ночей, остался в пустыне, где даже песок удержаться не может, замерзший и голый, словно недоношенный ребенок, которого плохая мать родила и бросила на произвол судьбы. И там, стыдясь самого себя, я бродил без цели вплоть до той минуты, когда, споткнувшись, упал на голые камни и остался там лежать, распростертый, похожий на рыбу, выброшенную на песок приливом. Я вопросил:

– О голос, только что звучавший из глубины моей груди, как ты был несправедлив ко мне! Но ты ко мне обращался, ты говорил, а теперь ты молчишь. Возвратись в мою грудь, обвиняй меня! Говори мне об одиночестве. Но, по крайней мере, ты будешь со мной, ты разделишь мое одиночество.

– И ты тоже оставь сам себя в одиночестве! – прозвучал страшный голос, и оттуда, из темной бездны, я ему ответил:

– Как я могу выйти из этого человека? И кто должен выйти? Чем я отличаюсь от того, кто я есть?

Но никто не отозвался, никто мне не ответил ни извне, ни изнутри. Я скрючился, оборотившись лицом к себе, как ребенок во чреве матери и сказал:

– Как я устал – большую усталость и вообразить себе невозможно. Пришли веятели и сломали мне спину. И нет такой частички моего тела, которая бы не возопила, обращаясь к смерти: «Забери меня! Приди и освободи!» И все же мой голос звучит, может быть, в последний раз. Каждое мое слово ранит мне горло, как клинок шпаги. Но в этом издевательском месте, где я погребен, еще более черном, чем труп престарелого пса, я разговариваю, и я слышу свой голос, который бормочет в мертвой тиши.

Я продолжал:

– Если ничего не останется в мире и вне мира, если земля и небо будут опустошены, если океан закипит, испарится, и вся вода попадет на солнце, и если солнце остынет, почернеет и свалится в пыль, увлекая за собой в бездну все планеты, все звезды, и если после всего этого хаоса останется лишь пустота, тогда, Господи, я буду говорить, обращаясь к Тебе в этой пустоте, и Ты должен ответить моему голосу. Так как в самой темной впадине мрака, Господи, сохранилась искорка света; в самой пустой пустыне прячется отблеск Твоего присутствия.

И тогда из тени, как из тумана, показался тусклый город, который вздымал свои полуразрушенные крепостные стены в глубине черной долины. Я поднялся и подошел к городским воротам, которые были сорваны. И не было никого в этом городе – ни в домах, ни на улицах. Я позвал:

– Ты, кто был хозяином этого города, отзовись! Где ты? Приди ко мне, и я задам тебе вопрос, который жжет мне губы!

Но город был пуст. Никто не жил там уже давно.

Однако, когда я уже приготовился уходить, я увидел мертвеца – он приближался ко мне. Он посмотрел на меня с большим удивлением и спросил:

– Что ты ищешь в этом городе, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни капли воды ты не найдешь в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.

– Человече, – ответил я ему, – ты был хозяином этого города? Ибо если ты им был, я задам тебе вопрос, который жжет мне губы.

Мертвец покачал головой и сказал:

– Мы все покоимся здесь на кладбище. Наши рты набиты землей. Здесь нет больше ни хозяина, ни раба, ни высокого, ни низкого, ли вопроса, ни ответа.

И он ушел.

– Не уходи! – крикнул я этому мертвецу. – В каком бы ты состоянии ни был, ты заговорил со мной, несмотря на мое несчастье. И если окажется, что отныне я обречен слышать только голоса мертвых, я приму этот приговор с благодарностью, так как не могу больше выносить эту пустоту и это молчание, в которые я заброшен.

Но мертвец вернулся в свою могилу, лег в нее и опять уснул. Город, в этот миг, исчез. Я вновь обнаружил себя распростертым в своем беспросветном мраке.

Позже я разговаривал с пустотой ночи. Я ей сказал:

– Пустота ночи, ты ли осмелилась заговорить со мной и мне сказать: так как ты не сгибаешь спину в своем одиночестве и в своей простертости ниц, найдется отец, который примет тебя на краю твоей жизни, дети будут поздравлять тебя на пиру! Кто отважился открыть рот, чтобы произнести такую нелепицу? Это было сказано, чтобы поиздеваться надо мной, чтобы я еще глубже погрузился в свое убожество и отчаянье? Ибо, пустота ночи, без звезд, без освещения, я не больше чем ты, могу высказать свои жалобы, ополчиться против несправедливости. Я завернулся в твой холод, как в плащ. Твое молчание стало мне подушкой. Пусть сползаются черви: нет более глубокой могилы, нежели моя. Моя жизнь – это небытие. Я – мясо на этом пиру. И вот они, мои отец и мать и мои потомки: множество мертвецов – скелетов, лежащих в этой могиле!

И еще я сказал:

– Почему так обильно кормится засохшей кровью и высасывает мозг из наших костей тот, кто ухмыляется во тьме, раскачивая своим дыханием соломинки, молившиеся ему? Не лучше ли нам подняться и возопить: что это за суд, который осуждает справедливость? Судья держит весы, колеблющиеся по ветру. Чего стоит ожидать от обветшавших законов, применяемых слепыми к отчаявшимся калекам? Пробудись, пустота ночи, и ты, который прячешься в самых глубоких складках этой черной тьмы, порази меня молнией, чтобы ты удовлетворил свой гнев, а я снова возлег на это пустынное ложе и потонул, умиротворенный.

И дальше я сказал:

– Если бы я был ничтожным зверем, запаршивленным, жалким, с колючками в шерсти, с покрытым язвами рылом, еще нашелся бы кто-то, и откликнулся бы на мой зов, и ударил бы меня палицей. Если бы я был прудом, полным серы и соли, где не выживет никакая рыба, где не вырастет ни одна водоросль, нашлись бы люди, которые осушили бы меня, собрали бы мое несчастье в небольшие корзинки. Если бы я был девицей, изъеденной червями, которую матросы отталкивают с отвращением, показывая на нее пальцем и говоря бесстыдные слова, нашелся бы пес, который бросился бы мне на грудь. Но здесь я умираю оттого, что не могу умереть.

И тогда возник перед моими глазами темный лес. Деревья были черные и мрачные, без листьев, и протягивали к пустому небу свои оголенные ветви. Ни одна птица не летала в смрадном воздухе, ни один зверь не пробегал между колючих кустарников. Я поднялся и вошел, боязливо, в эту мертвую жуткую чащу. Я позвал:

– О ты, который был хозяином этого леса, отзовись! Где ты? Приди ко мне, чтобы я мог задать тебе вопрос, который жжет мне губы!

Но лес был пустынный. Никто мне не ответил.

Однако я углубился в этот лес дальше и увидел громадного зверя, похожего на дракона, и он на меня смотрел. У него было так много голов, что я не смог сосчитать их, и все они были разные, непохожие одна на другую. Вид его был так ужасен, что я задрожал от страха. И я воскликнул:

– Так вот он, Господи Пустоты, палач, которого Ты мне посылаешь! Неужели понадобилось такое чудовище, чтобы убить те жалкие крохи жизни, которые во мне остались? Достаточно было бы и муравья, если таково Твое желание.

Но зверь спросил:

– Что ты ищешь в этом лесу, ты, который принадлежишь миру живых? Здесь нет ничего, что удовлетворило бы твою жажду. Ни один ручеек воды не протекает в этом забытом месте. Послушай! Здесь даже ветер больше не дует.

– Чудовище, – отвечал я ему, – так ты хозяин этого леса?

Зверь покачал своими многочисленными головами и сказал:

– Природа оцепенела. Нескончаемая зима сковала мир. Ни одно пробуждение не откроет рассвет, ни одна весна не омолодит землю. Больше никогда не взойдет солнце. Никто никогда не увидит, как расцветает радуга в небе. Наша тьма вечна.

И он ушел.

– Не уходи! – крикнул я этому чудовищу. – Хотя вид твой ужасен и безобразен, ты пожелал открыть свои многочисленные пасти и заговорить со мной. И если случилось так, что я обречен слышать только голос обезображенной природы, я возрадуюсь своей судьбе, так ужасают меня пустота и молчание тьмы, похожие на тошнотворную клоаку.

Но зверь в сто тысяч голосов удалился и исчез в самой темной чащобе леса.

И тогда я поднялся в своей геенне и так сказал:

– Что же это за смерть, которая вцепилась в меня, но чем то похожа на жизнь? Ибо кажется, что кровь течет в моих жилах, что мысли шевелятся под моим лбом, но только жалкие картины, только иллюзии возникают перед моими глазами, и когда я приближаюсь, мои руки наталкиваются на пустоту. Так мать, прижимая к груди новорожденного младенца, вдруг обнаруживает, что это лишь падаль, так влюбленные, крепко обнявшись, вдруг чувствуют, что ветер, смеясь, щекочет их оголенные скелеты! Кто удовлетворит мое стремление к вечности? Будешь ли это ты, пустота без дна, не знающая других измерений, кроме измерений небытия?

Я умолк, потому что из глубины самой черной тьмы до меня донесся невероятно далекий шум, который, впрочем, приближался, накатываясь на меня, словно исполинская волна, и вскоре это уже был оглушительный грохот прилива, низвергающегося в черноту ночи, это было похоже на тот тысячеголосый крик, который исторгает из своих многочисленных глоток армия, отчаянно бросаясь в битву, но здесь, в этой самой черной черноте самой темной из всех ночей, казалось, что сошлись друг против друга миллиарды армий – в звоне мечей, под градом дротиков, камней, расплавленного свинца, хотя на самом деле это были звезды, кометы, планеты и другие солнца всех вселенных; подхваченные этим могучим ураганом, как кегли потоком воды, они с пронзительным воем вращались вокруг своей оси и наваливались на меня, будто океанский вал, когда он разламывает дамбу и низвергается в долину, поглощая ее за один миг. Но здесь, в этой тьме-тьмущей, в этой самой черной из всех ночей, этот поток низвергался внутри меня, поток, которого никакое пространство не смогло бы принять, не будучи уничтоженным, это внутри меня катились эти армии и эти вселенные, все сметая на своем пути».

11

22 января суд под председательством ректора Шеделя вынес свой приговор, заседая при закрытых дверях. В нем не упоминалось ни о колдовстве, ни об алхимии, ни об иудаизме, а только об умышленном преступлении против общественного порядка, и поэтому Якоб Циммерманн и назвавшийся Франком Мюллером передавались в руки светского правосудия. Действуя таким образом, Дитрих Франкенберг и Шедель пытались обвинить всю организацию вестников или, по крайней мере, те стороны ее деятельности, о которых они имели какое-то представление.

Что касается Бальтазара, то, казалось, о нем забыли вплоть до того дня, когда ректор Дитрих Франкенберг собственной персоной, оказавшись проездом в Нюрнберге, распорядился вытащить юношу из его камеры и привести к нему.

И хотя его сердце давно ожесточилось и очерствело, он был поражен видом мальчика, который так похудел, что кости локтей, казалось, вот-вот прорвут кожу. Его волосы были спутаны и всклокочены, и он напоминал дикого зверька. Его пришлось почти нести на руках – так он ослабел. В первую же минуту ректор решил, что наказание следует прекратить. Он распорядился, чтобы Бальтазара отвели в приют для больных детей и лечили там со всем усердием и прилежностью.

В глубине души Франкенберг надеялся возвратить своего бывшего студента на торную стезю теологии и вскоре опять увидеть его среди учащихся Дрезденской семинарии. Вот почему, когда Бальтазар начал возвращаться к жизни, он направил к нему Шеделя, чтобы тот пожурил юношу и уговорил его вернуться к жизни, которую он считал правильной.

– Бедный мой друг, – начал ректор, – какую глупость совершили вы, которого Бог избрал быть одним из его священнослужителей! В какие ужасные руки вы попали! И как могло случиться, что вы сразу не осознали своей роковой ошибки? Ведь какую нелепицу проповедуют современные ересиархи, когда Бога призывают через эманацию, когда стремятся увидеть и пощупать божественное, словно речь идет об обыкновенном явлении природы, когда забывают, что единственная дорога, ведущая ко спасению, – это дорога милосердия. Господи, открой глаза этому мальчику! Помоги заблудшей овце вернуться в стадо…

Бальтазар смотрел на Шеделя с удивлением, ибо четко видел его скелет, на котором болталась одежда, словно бы ректор вдруг потерял всю свою плоть. Из оголенного черепа вылетал хриплый голос. Бальтазар не понимал, что он говорит:

– Итак, через неделю, когда вы сможете ездить верхом, вы возвратитесь в Дрезден, где вас уже ждет уважаемый Тобиас Пеккерт. Какой это будет праздник – возвращение блудного сына!

Наш друг между тем думал:

«Как только он уйдет, я убегу. Вылезу в окно и пойду встречусь с Урсулой».

Комната, в которой он лежал, находилась на третьем этаже детского приюта. Бальтазар дождался ночи и, когда уснул охранник, сидевший возле его тюфяка, напялил на себя одежду другого больного мальчика, чье ложе было рядом, вылез в окно, ухватился за выступ на фасаде дома, сумел спуститься на несколько метров по стене, а потом прыгнул на землю. Прихрамывая, он перебежал двор, спрятался за каморкой привратника, дождался, когда пришел сменный охранник и, пока этот человек поднимался по лестнице на этаж, перелез через решетку ворот и оказался на улице.

Его сердце летело впереди него, когда в темноте этой безлунной ночи он пробирался к мастерской лютниста Везенберга. Конечно, надо было дождаться дня, чтобы нанести визит Урсуле, и он решил спрятаться пока в саду, где стояла беседка, в которой они встречались. Холод пробирал до костей. Однако это были первые шаги, которые Бальтазар свободно делал после нескольких месяцев заточения, и он был опьянен этой вновь обретенной свободой. Что же касается темноты, она была ему выгодна, тем более, что его глаза привыкли к ней, пока он сидел в тюрьме. Он узнал улицу ювелиров, улицу столяров. Тишина окутывала его словно плащом. И вот наконец направо, за фонтаном, он различил очертания мастерской лютниста Везенберга! Он взволнованно посмотрел на калитку, которая открывалась в сад.

Какая нескончаемая ночь! Он угадывал присутствие своей подруги за этими стенами, и сердце его гулко билось. На ощупь он нашел старый мешок в сарае, стоявшем в глубине сада, где хранился всяческий инвентарь. Он съежился, как мог, и стал ждать, не пытаясь уснуть. Разве мог он спать? Молитва, непрестанно изливавшаяся из его уст, была актом благодарности и восхваления. Наконец, на самом дне своего отчаянья, Бальтазар увидит, как восходит утренняя звезда. Улыбка Урсулы сразу сотрет из его памяти эти ужасные месяцы одиночества.

Потом начало рассветать – нескончаемо медленно. Юноша не отважился так рано постучать в дверь. Он увидел, как на втором этаже загорелся свет. Это проснулся лютнист и зажег свечку. Не в силах далее терпеть, Бальтазар пересек сад, окинув радостным взглядом столик и два стула, ожидавшие в беседке его возвращения. Несколько минут он еще колебался. Потом решительно поднял молоток и трижды постучал.

Мастер Везенберг вышел со свечой в руке. В первую минуту он не узнал Бальтазара, но как только понял, кто перед ним стоит, воскликнул:

– Боже праведный! Мой дорогой мальчик! А я то думал вы до сих пор сидите в заточении, в подземелье дворца!

Бальтазар упал в его объятия. Крупные слезы струились по щекам старика.

– Я убежал оттуда. А как Урсула? Где она?

Лютнист поставил свечу на стол.

– Садитесь, мой дорогой мальчик. Я приготовлю вам горячего супа. Вы дрожите от холода.

– Я провел ночь в саду.

– Почему же вы не позвонили раньше, несчастный малыш? Вы рисковали жизнью…

– Я не хотел будить Урсулу посреди ночи. Но сейчас вы можете ее разбудить. Мне не терпится ее увидеть.

Мастер Везенберг закашлялся и стал ворошить угли в печи.

– Я всегда оставляю суп на ночь в жару. Чтобы на утро… Возьмите, мой дорогой мальчик, похлебайте, очень вас прошу.

Бальтазар съел большую миску супа, потом вторую, и это вернуло ему силы. Теперь уже не надо бояться ни Франкенберга, ни Шеделя, ни любого, кто встанет на его пути! Теперь он волен идти, куда ему вздумается, волен любить, волен восхвалять Бога! Он сказал:

– Я не хотел бы разбудить Урсулу слишком внезапно. Вы не будете возражать, если я стану внизу лестницы и спою псалом, девяносто пятый, например, строки «Воспойте Господу песнь новую» – хотя мой голос и не совсем хорош… Мое пение тихонько ее разбудит.

Старик-лютнист подошел к Бальтазару и взял его ладони в свои руки. Его глаза блестели при свете свечи. Он сказал:

– Спойте псалом семьдесят шестой, мой дорогой мальчик: «В день скорби моей ищу Господа; рука моя простерта ночью и не опускается; душа моя отказывается от утешения».

Бальтазар покачал головой.

– Испытание позади, изгнанию пришел конец. Опять Шехания возвратился в дом Израилев. Мастер Везенберг, я свободен!

Старик лютнист уже не сдерживал слез:

– Кто может уверять, что испытание позади, что изгнанию пришел конец? Дух Божий покинул этот дом! Мы пленники скорби и самих себя…

– Вы не правы, – сказал Бальтазар. – Пока Урсула здесь обитает, в этом доме обитает Бог.

– Увы, – ответил лютнист, рыдая, – душа улетела из этого мира… Я вопию в пустыне, и этот вопль заменяет мне душу…

– Урсула! – вскричал Бальтазар и бросился вверх по лестнице.

Комната была пуста, кровать не разложена.

– Где Урсула? – спросил он, медленно спускаясь по ступеням лестницы.

– Там, куда призвал ее Бог, мой дорогой мальчик… В ту ночь, когда вы уехали…

– Она получила мое письмо?

– Она забрала его с собой, когда ушла от нас.

Бальтазар простерся ниц на полу.

«Позже я поднялся, изнемогая от боли, как поднимается пловец, выброшенный на берег огромной волной. Ведь и я был выброшен катаклизмом из мрака, в котором пребывал раньше. Мои члены были разбиты. Голова гудела. Навалившись на меня, ужасающий поток все разрушил. Кем я теперь был, похожий на животное, вывернутое наизнанку, шерстью вовнутрь. Что это за пространство цвета морской волны, где нет ни единой формы и которое отличается от непроглядного мрака лишь этим тусклым светом, не освещающим никакой земли, никакого неба, а лишь безбрежную пустоту?

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Все во мне растоптано. Мои глаза раздавлены. Мои пальцы разбросаны по земле. Мой нос и рот – две зияющие дырки. Где же мое тело? Кожу с меня содрали, мускулы и нервы у меня вырвали. Моя кровь смешалась с непристойной грязью. Мои внутренности выброшены в окружающий хаос. Мои кости раздроблены, растолчены в мелкий песок. Какие легкие дышат для тебя? На твое сердце наступила чья-то невнимательная нога. А твой язык? Каким языком и какой слюной ты говоришь? Молния ударила в твои остатки и все сожгла.

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Неужели надо было, чтобы вся вселенная ополчилась против воробья? Кто я такой, чтобы из-за меня небо раскололось и обрушило на землю все свои воды? Необходим ли такой ураган, чтобы потушить крохотную свечку, такой циклон, чтобы вырвать из земли травинку, такой гнев, чтобы поразить человека? И вот я здесь, растоптанный, размолотый, без языка – и разговариваю, без ноги – и поднимаюсь, без руки – и хватаюсь за пустоту, без головы, без сердца, и опять повторяю: неужели надо было собрать воедино столько могучих сил, чтобы заткнуть рот моей слабости?

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Я, ничей сын и отец пустоты, я, чья незначительность не имеет себе равных, я, которого можно выбросить в мусорную яму, и ничего от этого не изменится, я, чья нога не оставляет отпечатка ни на песке, ни в грязи, я, чье присутствие не запечатлено ни в одной памяти, что я сумел нарушить в этом молчании, чтобы возникла такая сумятица? Может, моя пустота была такой глубокой, что туда, как водоворотом, засосало полноту? Ибо все вселенные изверглись в игольное ушко. Уменьшенный до крохотной пылинки, зародыш оглушительного грохота загнездился в моей извилине.

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Какая лампа была спрятана в пустыне? Какая искра тлела в темноте? Похожая на каплю воды на солнце, какая радость зарождалась во мраке и отчаянии? Какой шорох внезапно возник в немой глубине молчания, каким словом он зарядился, чтобы поднять такую волну и превратиться в гром, разорвавший барабанные перепонки, погрузивший меня в бездну глухоты? Ах, если бы этот катаклизм меня убил, какой желанной была бы для меня эта смерть! Но еще живой, еще дыша и поднимаясь, я, обломок человека, какой зов я услышал, который умолк, не успев даже прозвучать?

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Что можно сказать о женщине, любимой и, как она считает, любящей, женщине, чей голос мягок, как лапа котенка, которая каждую ночь подходит к двери спальни, пошуршит там своей ночной рубашкой и убегает, смеясь, прежде чем любовник успеет подняться с постели? Так вот, когда я был один в пустыне, кто-то подошел к двери этой пустыни и зашуршал там одеждами. Я бросился к той двери, но я ее не нашел. И как обрушивается дворец под толчками землетрясения, так пустыня обрушилась под натиском урагана, и что осталось в этом оглушительном грохоте от шуршания?

Я поднялся, изнемогая от боли, и так сказал:

– Как горячо влюбленный, я вслушивался, не зашуршат ли шаги моей любимой. В течение нескончаемых ночей она на меня дулась. Потом, в самый тайный час ночи я услышал, как ее маленькая ножка коснулась моей двери. Я бесшумно поднялся. В тишине и молчании я подошел к двери и приложил к ней ухо, чтобы услышать дыхание моей любимой. Так я стоял очень долго, не отваживаясь отворить дверь, а когда наконец решился, то бурный поток ворвался в мою комнату, все сметая на своем пути.

И тогда из глубины этого пространства, окрашенного в цвет морской волны, где не было ни одной различимой формы и которое отличалось от тьмы только тусклым светом, не освещавшим никакой земли, никакого неба, а лишь необъятную пустоту, прозвучал голос. Это не был голос, который можно услышать, и он не исходил от какого-то существа. Он звучал во мне, среди руин. Он сказал:

– Не поднимайся! Сильный человек, затерянный во тьме, не поднимайся! Гордый в своем поражении, не поднимайся! Страстный в своем одиночестве, не поднимайся!

Я ответил:

– Зародыш, который тьма посеяла в мою тьму, – это свет. Зародыш, который поражение вызвало к жизни в моем поражении, – это победа. Зародыш, который одиночество поместило в мое небытие, – это присутствие. Это не я поднимаюсь; это в самой сердцевине тьмы, поражения и одиночества сияет победоносный жар!

Голос ответил:

– Кто ты, который говоришь и требуешь? Из какого света, из какой победы, из какого присутствия твоя костяная голова может извлекать имя? Вот ты без руки, без ноги, безо рта и взгляда, а твоя речь звучит, не умолкая. Это похоже на цепкий мох в самых глухих местах, на плесень на дне сосудов и водоемов, на гниль во внутренностях трупов. Какая порча толкает тебя к этому брожению, тебя, падшего, уничтоженного? Чего ты, собственно говоря, домогаешься?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю