412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Неясный профиль » Текст книги (страница 4)
Неясный профиль
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 18:45

Текст книги "Неясный профиль"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 7 страниц)

Когда я поднималась к себе, меня окликнула консьержка. Она протянула мне телеграмму. В ней говорилось, что Алан очень болен, что мне нужно срочно вылететь в Нью-Йорк и что билет на мое имя заказан в Орли. Подпись матери Алана. Я тотчас позвонила в Нью-Йорк и попала на их дворецкого. Да, мистер Эш в больнице, нет, он не знает почему, а миссис Эш действительно ждет меня как можно скорее. Это не могло быть хитростью. Его мать слишком ненавидела меня, как и всех остальных, кто любил ее сына, чтобы сделаться орудием любовной уловки. У меня оборвалось сердце. В отчаянии я стояла посреди комнаты, заваленной журналами по искусству и казавшейся теперь ненужной декорацией. Алан болен, Алан, может быть, при смерти. Эта мысль была непереносима. Ловушка Нью-Йорк или нет, мне надо было спешить. Я позвонила Юлиусу, он был безупречен. Он нашел мне самолет, улетавший через четыре часа, забронировал место, заехал за мной и отвез в аэропорт с самым невозмутимым видом. Когда я прощалась с ним у паспортного контроля, он попросил меня не волноваться. Он тоже должен лететь в Нью-Йорк на будущей неделе, и он постарается ускорить свой приезд. В любом случае он позвонит мне завтра утром в отель «Питер», где у него постоянно забронирован номер и где он просит меня остановиться. Ему будет спокойнее, если он будет знать, где меня найти. Я на все соглашалась, ободренная его любезностью, спокойствием и умением все организовать. Когда я увидела его издали, такого маленького, машущего мне из-за барьера, мне показалось, что я и в самом деле расстаюсь с очень дорогим другом. За эти три месяца он действительно стал моим покровителем – в самом благородном смысле слова.

В огромном самолете, равнодушно пересекавшем ночь и океан, все пассажиры спали, и только одна я устроилась в баре первого класса, – он был маленький, похожий на самостоятельную ракету, которая вот-вот, казалось, отделится от самолета и исчезнет, одинокая, в просторах Галактики. Последний раз, когда я летела тем же маршрутом, два года назад, только в обратном направлении, это было днем, и самолет плыл среди голубовато-розовых облаков, догоняя солнце. Тогда я убегала от Алана, и грубая страшная сила самолета уносила меня от него, хотя тогда я его еще любила. Теперь та же сила, с той же покорностью, вела меня к тому же Алану – но я больше не любила его. Мне было хорошо в пустом баре, где дремлющий бармен время от времени порывался встать, наверно, проклиная меня, и предложить мне виски, от которого я отказывалась. Решительно, свекрови пришла в голову хорошая мысль – заказать мне билет первого класса, открывающий доступ в бар – и, кстати, заплатить за него. Это означало, что она знает о моем безденежье. Что она об этом думает? Конечно, как мать, причем мать, помешанная на сыне, она может желать мне только всяких неприятностей. Но как американка и жена американца она должна быть возмущена тем, что Алан оставил меня без средств. Два развода и вдовство обеспечили ей состояние, и в этом вопросе она ревностно относилась к правам женщин. Я все думала, как же Алан представил ей положение дел.

Она была жестокая и властная женщина, чей прекрасный профиль хищной птицы прославил двадцать лет назад журнал «Харперс базар». Неизвестно почему, это сравнение привело ее в восторг, и она даже усвоила особый поворот головы и пристальный взгляд, которые еще усилили это сходство. В начале нашего брака она пыталась меня очаровать, но я была влюблена в Алана, понимала, что он несчастлив, и вместо орлицы видела только старую злую курицу. Ее попытки разлучить меня с Аланом в конце концов привели к тому, что мы сблизились еще больше и вместе сбежали. Разрушили нашу жизнь мы тоже сами. Тем не менее благодаря ей я сижу в этом самолете и отдаю себе отчет в том, что отныне солнце, облака, прекрасные пейзажи, которыми может удивить меня земля, простершаяся подо мной, все эти чудесные грезы, в которые я погружалась в моих частых полетах, теперь зависят от моего материального положения, то есть будут более чем ограничены. Моя свобода, моя пресловутая свобода, оказывается, ставила меня в весьма тесные рамки. Но я недолго предавалась грустным размышлениям, потому что гул моторов и звяканье льдинки в стакане перекрывала непрерывно стучавшая у меня в мозгу мысль: Алан болен, может быть, при смерти, и, так или иначе, по моей вине. Я не спала ни секунды и прибыла в аэропорт обессиленная и вялая. Здесь тоже все переменилось. Аэропорт стал еще больше, сверкал еще ярче, был еще более устрашающим, чем в моих воспоминаниях, и я вдруг испугалась ошеломляющей Америки, как самая настоящая иностранка. Шофер такси теперь был отделен от меня непрозрачным стеклом, недосягаемый для пуль, а значит, и для непринужденных, веселых разговоров, к которым я привыкла. А по мере того, как мы углублялись в этот город из камня и бетона, мне стало казаться, что все стекла в машине потеряли хрупкость и прозрачность и навсегда отделили меня от того Нью-Йорка, который я так любила. Свекровь жила, разумеется, в Сентрал-Парке, и, прежде чем впустить меня, портье позвонил на ее этаж. Нью-Йорк превратился в забаррикадированный город. Я смутно узнала застекленную прихожую квартиры, сплошь увешанную абстрактными полотнами – вложениями капитала, – и, дрожа, вошла в большую гостиную. Хищная птица была там и сразу же кинулась ко мне. Сухо клюнула меня в щеку, и я испугалась, как бы она не выдрала из нее кусок. Потом отстранилась, все еще держа меня за кончики пальцев, и пристально на меня взглянула.

– Вы плохо выглядите, – начала она.

Я перебила ее:

– Как Алан?

– Не беспокойтесь, – сказала она. – Он в порядке. Ну, в общем… Он жив.

Я поскорее села, ноги у меня дрожали. Я, видимо, побледнела, потому что она позвонила и велела дворецкому принести рюмку коньяку. «Все-таки любопытно, – подумала я, когда сердце стало отпускать и забилось нормально, – любопытно, что в качестве сосудорасширяющего вам предлагают виски во Франции и коньяк в Америке». Я испытала такое облегчение, что охотно порассуждала бы на эту тему со свекровью, но момент был неподходящий. Я проглотила содержимое рюмки и почувствовала, что оживаю. Я в Нью-Йорке, я хочу спать, Алан жив, а этот восьмичасовой перелет – не более чем кошмар, одна из жестоких и бессмысленных пощечин, которыми жизнь иногда награждает нас просто ради собственного удовольствия. Как в тумане, я смотрела на тщательно накрашенную женщину напротив меня, слушала, как она говорит мне о неврастении, депрессии, злоупотреблении алкоголем, антидепрессантами и транквилизаторами, и все ждала, когда она скажет о злоупотреблении любовью. Потом она вспомнила, что я устала с дороги, и велела проводить меня в мою комнату, где я рухнула на постель в чем была. На мгновение я услышала непрерывный и неясный шум города, потом уснула.

Он в самом деле плохо выглядел, мой товарищ по пляжам, веселью и мучениям. У него была двухдневная борода на впалых щеках и неподвижный взгляд, что меня не удивило: психиатры, должно быть, потрудились над ним. В белой, звуконепроницаемой палате с искусственным климатом он казался чем-то случайным, даже из ряда вон выходящим. Принявший нас врач в точных и сугубо научных выражениях говорил о заметном улучшении, о необходимости постоянного ухода, а мне казалось, что это я когда-то вдохнула в этого мужчину-ребенка человеческую жизнь, пусть иногда мучительную, а потом подло толкнула назад, в этот стерильный кошмар. Он взял меня за руку и смотрел на меня – не умоляюще, не властно, а со спокойным облегчением, и это было хуже любого взрыва. Он будто говорил: «Видишь, я изменился, я все понял, можно будет снова жить со мной, ты только возьми меня». В какой-то момент мне стало так жаль его: с одной стороны, слишком внимательная мать, с другой – слишком рассеянный врач, – что это показалось возможным. Да, это было хуже всего. У него был взгляд побитой собаки, доверчивого пса, означавший, что наказание было слишком долгим, слишком убедительным, и только жестокость может помешать мне избавить его от этого ада. Палата была ужасна. Куда делся плюш, на котором он любил вытягиваться во весь свой немалый рост? Куда делись кашемировые платки, которыми он, засыпая, прикрывал глаза, когда ему было грустно? Куда делась ласкающая мягкость жизни, которой дышали для него узкие улочки Парижа, маленькие пустые кафе и ночная тишина? Нью-Йорк, я это знала, не переставая гудел днем и ночью, и поначалу это должно было казаться ему невыносимым. Теперь же тишина палаты, искусственная и болезненная, была для него еще более жестокой. «Я здесь уже неделю», – сказал он, и это означало: «Ты представляешь себе? Ты себе представляешь?» «Они очень заботливы», – добавил он, а хотел сказать: «Ты представляешь себе, я во власти этих чужих людей?» «Доктор у меня неплохой», – утверждал он, подразумевая: «Почему ты бросила меня на этого чужого бездушного человека?» И наконец, он прошептал: «Я смогу выйти через неделю, я думаю». А я – я слышала молчаливый вопль: «Неделю, только неделю, подожди меня неделю!» У меня буквально разрывалось сердце, и, конечно, воспоминания о нашей счастливой жизни тут же обступили меня: наш безудержный смех, споры, сиесты на песке, наше самозабвение и особенно минуты неистребимой уверенности – уверенности в том, что мы всегда будем любить друг друга и вместе состаримся. Я забыла кошмар последних лет, забыла другую уверенность, только мою, что, если так будет и дальше, мы оба погибнем. Я обещала ему прийти завтра в тот же час. На Парк-авеню царили такой гам и суета, что это показалось мне отвратительным. Вместо того чтобы пройтись пешком и снова увидеть Нью-Йорк, я поспешно влезла в машину свекрови. Она предложила выпить чаю в «Сент-Редж», где нам будет спокойно, и я согласилась. Отныне я, видимо, обречена на лимузины с шоферами и чайные салоны, а также на общество людей вдвое старше меня и в десять раз увереннее в себе. Я, однако, заказала виски, и свекровь, к моему удивлению, сделала то же самое. Эта больница как-то особенно угнетала. На секунду я прониклась к ней сочувствием. Алан – ее единственный сын, и, несмотря на профиль хищной птицы, быть может, под этим оперением от Сен-Лорана бьется материнское сердце?

– Как он, на ваш взгляд?

– Как вы и говорили: и хорошо, и плохо.

Последовало молчание, и я почувствовала, что минута слабости прошла, она снова во всеоружии.

– Дорогая моя Жозе, – сказала она, – я всегда старалась не вмешиваться в то, что касается только вас двоих.

Ложь с самого начала, но было очевидно, что за ней будет и другая, и третья. Я решила не перебивать.

– Так что я не знаю, – продолжала она, – почему вы расстались. Во всяком случае, должна сказать, что я была абсолютно не в курсе дела и не знала, что Алан уехал, не оставив вам ни цента. Когда я узнала об этом, его состояние было критическим – уже поздно было упрекать его в чем бы то ни было.

Я махнула рукой, как бы говоря, что все это не имеет значения, но, поскольку свекровь мое мнение не разделяла, она тоже махнула рукой, будто что-то отрезая, что означало, нет, напротив, имеет. Мы были похожи на два семафора с разными сигнальными системами.

– Как же вы обошлись? – спросила она.

– Я нашла работу, не слишком денежную, но зато довольно интересную.

– А этот мсье А. Крам? Вы знаете, мне с безумными трудностями удалось позавчера вырвать у его секретарши ваш адрес.

– Этот мсье А. Крам – друг, – сказала я, – и только.

– И только?

Я подняла глаза. У меня, видимо, был довольно измученный вид, потому что она притворилась, что приняла, по крайней мере, временно, мое «и только». И вдруг я вспомнила, что обещала Юлиусу остановиться в отеле «Питер», позвонить ему, и устыдилась. Франция, Юлиус, журнал, Дидье казались такими далекими, а маленькие сложности моей парижской жизни такой ерундой, что я почувствовала себя потерянной вдвойне. Потерянной в огромном страшном городе, лицом к лицу с враждебно настроенной женщиной, после посещения зловещей больницы, и потерянной от того, что лишилась своих корней, любви, друга, потерянной в собственных глазах. И большой стакан с ледяной водой, по обычаю поставленный передо мной, и равнодушный официант, и уличный шум – от всего этого меня бросило в дрожь, так что я обеими руками оперлась о край стола, застыв в невыносимой тоске и отчаянии.

– Что вы собираетесь делать? – сурово спросила неумолимая собеседница, и мой ответ «не знаю» был самым искренним в мире.

– Вы должны принять решение, – сказала она, – относительно Алана.

– Я уже приняла решение: мы с Аланом должны развестись. Я ему об этом сказала.

– Он рассказывал по-другому. По его словам, вы решили попробовать пожить некоторое время врозь, но это не окончательно.

– И все-таки это окончательно.

Она пристально уставилась на меня. У нее была манера, от которой впору было прийти в отчаяние: уставиться на вас и долго смотреть в упор, словно гипнотизируя – она считала это минутой истины. Я пожала плечами и отвела глаза, это ей не понравилось, и вся ее злоба вернулась к ней.

– Поймите меня правильно, Жозе. Я всегда была против этого брака. Алан слишком раним, а вы слишком независимы, и он от этого страдает. Если я и вызвала вас, то единственно потому, что Алан настойчиво просил меня об этом, и еще потому, что я нашла в его комнате двадцать писем, адресованных вам, но не отправленных.

– Что он писал?

Она попалась в ловушку.

– Он писал, что никогда не сможет…

Она спохватилась, поняв, что так глупо созналась в своей нескромности, и не будь она так накрашена, я бы, наверно, увидела, что она покраснела.

– Да, – прошептала она, – я прочла эти письма. Я сходила с ума, вскрыть их – был мой долг. Кстати, из них я узнала о существовании некоего мсье А. Крама.

Она вновь обрела все свое высокомерие. Одному богу известно, что мог написать Алан насчет Юлиуса. Я почувствовала, как во мне поднимается гнев, преодолевая мою подавленность. Лицо Алана на больничной койке, беспомощного, с потухшими глазами, стало менее отчетливым. И речи быть не может, чтобы я хоть на день осталась рядом с этой женщиной, которая так меня ненавидит. Этого мне не вынести. С другой стороны, я обещала Алану завтра прийти, я ему действительно обещала.

– Кстати, о Юлиусе А. Краме, – сказала я, – он весьма любезно предложил мне остановиться в отеле «Питер», где у него забронирован люкс. Так что я больше не буду вас стеснять.

Услышав эту новость, она сделала приветственный жест и слегка улыбнулась, что должно было означать: «Браво, дорогая, вы неплохо устроились».

– Вы нисколько меня не стесняете, – возразила она, – но, думаю, в отеле «Питер» вам гораздо веселее, чем у свекрови. Я не зря говорила о вашей независимости.

На ней была черная с голубым шляпа, что-то вроде берета, украшенного райскими птичками, и мне вдруг захотелось натянуть ей его до самого подбородка, как иногда показывают в кинокомедиях, и так оставить ее, вопящую и ничего не видящую, посреди чайного салона. Иногда в минуты гнева меня вдруг начинает разбирать нелепый, неудержимый смех, и тогда я способна на все. Это был сигнал тревоги. Я поспешно встала и схватила пальто.

– Завтра я приду проведать Алана, – сказала я, – как мы договорились. Я пришлю к вам кого-нибудь от «Питера» за моим чемоданом. В любом случае парижский адвокат свяжется с вами по поводу бракоразводного процесса. Мне очень жаль покидать вас так быстро, – добавила я, следуя рефлексу вежливости, возникшему откуда-то из детства, – но я должна, пока еще не поздно, позвонить в Париж, друзьям и на работу.

Я протянула ей руку, и она пожала ее, впервые немного растерянно, как бы спрашивая себя, не зашла ли она слишком далеко – вдруг я пожалуюсь Алану и он смертельно разозлится на нее. Сейчас она была просто одинокой, эгоистичной старой женщиной, и она испугалась, увидев себя такою.

– Все это останется между нами, – сказала я, проклиная собственную жалость, и повернулась, чтобы уйти.

Она вдруг громко позвала меня по имени, и я остановилась. Быть может, – о чудо! – я услышу голос человеческого существа.

– Не беспокойтесь о чемодане, – сказала она, – мой шофер привезет его к «Питеру» ровно через час.

Портье в отеле «Питер», казалось, почувствовал большое облегчение, увидев меня. Он ждал меня утром и боялся, что цветы у меня в номере немного увяли. Мистер Юлиус А. Крам два раза звонил из Парижа и предупредил, что позвонит в восемь вечера по нью-йоркскому времени, то есть в два часа ночи по парижскому. Номер Юлиуса был на тридцатом этаже и состоял из двух спален, разделенных большой гостиной, меблированных в стиле чиппендейл. Было семь часов вечера, и, подойдя к окну, я вдруг снова увидела все великолепие, которое уже считала утраченным. Нью-Йорк горел огнями. Ночью он становился сверкающим и призрачным; я чудом дотянулась до форточки, открыла ее и долго стояла, вдыхая запах вечернего ветра, моря, пыли, бензина, неотделимый от Нью-Йорка, как и его непрерывный гул, но он не раздражал меня. Я уселась на диване в гостиной, включила телевизор и тут же погрузилась в какой-то вестерн, оглушивший меня выстрелами и красивыми чувствами. Если мне чего и хотелось после такого мрачного дня – так это отвлечься. Но странное дело, когда падала лошадь, я падала вместе с ней, когда злодей получал пулю в сердце, я умирала вместе с ним, а любовные сцены между невинной молодой девушкой и жестоким, но раскаявшимся героем казались мне личным оскорблением. Я переключила на другую программу и попала на какой-то жуткий садистский детектив, нагнавший на меня скуку. Я выключила телевизор и стала ждать восьми часов. Должно быть, я представляла собой забавное зрелище – сижу одна на диване, не зная, чем заняться, потерявшаяся в огромной гостиной: так должны выглядеть иммигрантки из богатых. Прибыл мой чемодан, а у меня не было ни сил, ни желания его разбирать. Я чувствовала дурацкое биение токов крови в запястьях и висках, столь же нескончаемое, сколь и бесполезное. В пять минут девятого зазвонил телефон, и я бросилась к нему. Голос Юлиуса был таким ясным и близким, что мне показалось, будто единственная нить, которая соединяет меня с миром живых людей, – это телефонный кабель, вьющийся по морскому дну, недосягаемый для бурь и непогоды.

– Я беспокоился, – сказал Юлиус. – Где вы были?

– Я приехала к свекрови очень рано, вернее, очень поздно, и проспала у нее все утро. Потом я была у Алана.

– Как он?

– Неважно, – сказала я.

– Вы думаете скоро вернуться?

Я медлила с ответом, поскольку сама этого не знала.

– Я спрашиваю, потому что завтра могу быть в Нью-Йорке, – объяснил он. – Я должен уладить кое-какие дела, потом ехать в Нассау, тоже по делам. Если хотите, вы могли бы поехать вместе со мной и моей секретаршей. Неделя у моря вам не повредит.

Неделя у моря. Я представила себе белый пляж, море цвета индиго и сверкающее солнце, в лучах которого отогреваются мои старые кости. Я больше не могу жить в городе.

– А Дюкро? – сказала я. – Мой редактор?

– Я позвонил ему, как мы с вами договаривались. Он считает, что, раз уж вы в Нью-Йорке, вам следует побывать на нескольких выставках – он сказал мне, на каких. Думаю, он не будет возражать против вашего отсутствия, если вы привезете ему несколько статей. Он, кажется, даже сказал, что эта поездка – большая удача.

Я ожила. Поездка из нелепой и печальной превращалась в полезную, может быть, даже увлекательную, да еще это неожиданное счастье оказаться на пляже. Я никогда не была в Нассау. Мы с Аланом, как пираты, забирались на маленькие, затерянные острова Флориды и Карибского моря. Но я знала, что Нассау – рай для богатых, и нет ничего удивительного в том, что именно там Юлиус установил один из своих форпостов.

– Это было бы прекрасно, – сказала я.

– Вам это пойдет на пользу, и мне тоже, – добавил Юлиус. – Погода здесь гнусная, я просто еле жив.

Я плохо представляла себе Юлиуса еле живым или даже подавленным. Глядя на него, скорее можно было вспомнить бульдозер, впрочем, может быть, это просто несправедливо с моей стороны, а может, мне просто недостает воображения. То и другое часто взаимосвязано.

– Я приеду как только смогу, – повторил он. – Не беспокойтесь обо мне. Что вы собираетесь делать сегодня вечером?

Я понятия не имела и так ему и сказала. Он засмеялся и посоветовал мне лечь в постель и посмотреть какой-нибудь фильм, чтобы уснуть. Сказал, что в администрации гостиницы всегда в моем распоряжении некий мистер Мартин, передал привет от Дидье, которому, кажется, меня уже недостает, и добавил, что у него в спальне есть несколько хороших книг, потом ласково пожелал мне доброй ночи, в общем, успокоил.

Я заказала по телефону легкий ужин, нашла в спальне книгу Малапарте и, пользуясь приливом сил, разобрала чемодан. А в нескольких кварталах от гостиницы, в тишине больничной палаты лежал молодой обессиленный мужчина и, наверное, ждал, когда кончится эта ночь. На мгновение я представила себе нескончаемое ожидание в темноте, запрокинутый профиль, вернее, лицо, синеватое от щетины, утонувшее в подушках, а потом погрузилась в книгу и забыла обо всем, кроме странного и дикого мира «Капута». День выдался тяжелый.

На следующее утро, прежде чем идти в клинику, я отправилась на выставку Эдварда Хоппера, американского художника, которого особенно люблю. Целый час я промечтала перед его грустными полотнами, населенными одинокими героями. Особенно долго я простояла перед картиной под названием «Сторожа моря», где мужчина и женщина на фоне дома кубической формы, сидя рядом, глядели на море. Отчужденность между ними была очевидна. Мне показалось, будто я вижу безжалостную иллюстрацию к нашей с Аланом жизни.

Он побрился, цвет лица у него был нормальный, и во взгляде больше не было безумного блеска и мольбы. Выражение лица изменилось и было мне хорошо знакомо: в нем читались недоверие и злость. Он едва дал мне сесть.

– Итак, ты ушла из дома и живешь в номере Юлиуса А. Крама? Он приехал с тобой?

– Нет, – сказала я, – он предложил мне свой номер, а поскольку, ты знаешь, мы с твоей матерью не очень ладим…

Он перебил меня. Щеки его порозовели, глаза сверкали. В который раз я с грустью отметила, что ревность делает его еще красивее. Существует тип людей, куда более распространенный, чем принято думать, которые обретают равновесие и силу только на поле боя.

– А я-то, дурак, думал, – сказал он, – что ты приехала специально, чтобы увидеть меня, но он, ясное дело, не сумасшедший, чтобы оставить тебя одну больше, чем на два дня. Когда он приезжает?

Я вышла из себя. Его интуиция, верная и ложная одновременно, лишила меня возможности убедить его в моей правоте и была мне ненавистна. Опять я оказалась в тупике, как это было всегда на протяжении нашего брака: всегда под подозрением и всегда хоть в чем-то, да виновата. Я попыталась шутить, заговорила о Хоппере, о Нью-Йорке, о самолете, но он не слушал. Он вернулся к прежним упрекам, а я, со смешанным чувством злости и облегчения, сказала себе, что была права, что разрыв неизбежен, а вчерашнее свидание, так меня ранившее и растрогавшее, – не более чем случайность плюс моя жалость. А я слишком хорошо знала, что любовь не может держаться на жалости, она задыхается под ее гнетом и умирает.

– Но в конце концов, – сделала я последнюю попытку, – ты прекрасно знаешь, что между мной и Юлиусом нет близких отношений.

– Действительно, – согласился он, – при мне ты обычно заводила себе кого-нибудь покрасивее.

– Никого я себе не заводила, как ты выражаешься, при тебе. И всего-то было два случая, которые ты сам же и спровоцировал.

– Как бы то ни было, Юлиус А. Крам взял тебя под свое крылышко, золотое крылышко, и тебе это, видимо, нравится. И потом, – добавил он с неожиданной яростью, – какое мне дело, спишь ты с ним или нет! Ты беспрестанно видишься с ним, говоришь с ним, звонишь ему, улыбаешься ему, да, улыбаешься, говоришь с кем-то, кроме меня! Даже если он не тронул тебя кончиком пальца, это все равно.

– Ты хочешь, чтобы мы снова стали жить, как в последние недели перед твоим отъездом? Существование двух буйнопомешанных, запертых в квартире? Это твой идеал жизни?

Алан не сводил с меня глаз.

– Да, – сказал он. – Две недели ты принадлежала только мне, как на тех пустынных пляжах, куда я увозил тебя и где ты никого не знала. Но к концу этих двух недель ты уже заводила себе друзей среди рыбаков, отдыхающих или официантов из кафе, и надо было уезжать. Из Антильских, Барбадосских, Галапагосских островов не осталось ни одного, где бы мы не побывали, но есть другие, которых ты не знаешь и куда я увезу тебя силой, если понадобится!

Он стал кричать, покрылся испариной и в самом деле выглядел сумасшедшим. Ошарашенная, я поднялась со стула. Вошла медсестра, быстро, но спокойно, со шприцом в руке. Он отбивался, она позвонила, появился санитар и сделал мне знак выйти. В коридоре я прислонилась к стене – как пишут в романах, к горлу подкатила жуткая тошнота. Алан все выкрикивал названия островов, бразильских пляжей, индейских провинций, голос его становился все пронзительней, и я заткнула уши. Вдруг стало тихо, и из палаты вышла медсестра все с тем же невозмутимым спокойствием на лице.

– До чего он себя довел, – сказала она мне, и ее взгляд, как мне показалось, был полон упрека.

С меня было довольно, я больше не могла, я повернулась и, нетвердо ступая, прошла по коридорам, где воцарилась тишина. Что бы ни говорил Алан, я никогда его больше не увижу; это невозможно, невозможно, и это слово преследовало меня до самого номера в «Питере». Я толкнула дверь. Секретарша Юлиуса, распаковывавшая багаж, растерянно посмотрела на меня, потом из своей комнаты вышел Юлиус, и я в слезах припала к его плечу. Он был ниже меня ростом, и мне пришлось немного наклониться. Наши силуэты, должно быть, напоминали юное, зеленое, одинокое деревце, которое поддерживала сухая, но очень прочная подпорка.

Пляж в Нассау – белый и прекрасный, солнце жаркое, а вода – прозрачная и теплая. Я повторяла это как заклинание, лежа в гамаке и пытаясь думать о том, что вижу. Ничего не получалось. Никакого блаженства, даже физического, я не испытывала среди всех этих благ. Прошло уже три дня, и все это время какой-то коварный зверек копошился у меня в мозгу, спрашивая: «Что ты тут делаешь? Зачем? Ведь ты одна». А ведь именно в одиночестве я переживала порой всплески необыкновенного, почти осязаемого счастья, когда открываешь вдруг в ослепительном и мгновенном озарении, что жизнь – прекрасна, что она полностью и безоговорочно оправдана в эту именно секунду простым фактом твоего существования. Не раз в моей жизни я была счастлива вместе с кем-то, и так было чаще всего, как будто, чтобы открыть, поймать эту крошечную молекулу счастья, нужен чувствительный микроскоп из двух пар глаз. А сейчас мои глаза не обладали достаточной силой, чтобы в одиночестве создать этот ослепительный свет. Юлиус, плохо переносивший жару, вел деловые разговоры в роскошных гостиных отеля с кондиционированным воздухом, а когда мы встречались с ним и с мадемуазель Баро за едой, не упускал случая похвалить мой загар. Сам он был очень бледен и выглядел усталым. Он глотал множество лекарств – белых, желтых, красных таблеток, запас которых он пополнил в Нью-Йорке, и время от времени повелительным жестом требовал какую-нибудь из них у бедной мадемуазель Баро, которая бросала тогда на него встревоженный взгляд. Сама я испытывала священный ужас перед лекарствами, но избегала даже намеков на эту тему из-за какой-то старомодной стыдливости – и это в наше время, когда каждый с увлечением описывает малейшие неполадки в собственном организме. Однако такое злоупотребление лекарствами меня все-таки беспокоило, и я наконец обратилась с вопросом к мадемуазель Баро, которая скрепя сердце перечислила мне ошеломляющий список тонизирующих, снотворных и транквилизаторов. Я была удивлена. Юлиус, неуязвимый могущественный делец, нуждается в успокаивающих средствах? Мой защитник, оказывается, сам жаждал защиты? Мир перевернулся. Я, разумеется, знала, что девять десятых «хорошо питающегося» населения Земли прибегают к подобным вспомогательным средствам. То, что Юлиус, неся непосильное бремя бизнеса и одиночества, нуждается в них, тоже было логично. Тем не менее впервые мне открылась его слабость, и это испугало меня. Однако я была уже взрослой и знала, что под слоем бетона бывает песок, а под слоем песка – бетон и что трудности бытия испытывают все. Я задумалась, каким было детство, прошлая жизнь Юлиуса, какова суть его натуры. И вовремя: следовало бы уже поинтересоваться тем, кто проявил ко мне столько доброты.

Если не считать этого краткого момента угрызений совести, я непроходимо скучала в этом карикатурном Нассау, заполненном истеричными американками и вымотанными дельцами. К счастью, благодаря конкуренции бесчисленных бассейнов, этих убежищ от акул и микробов, море целиком оставили мне. Мое постоянное одиночество на пляже тяготило меня иногда, зато притупляло чувства, и отзвук криков Алана в больничной палате все слабел, так что я без особого нетерпения ждала, когда мое тело придет в согласие с окружающим пейзажем или когда мы вернемся в Париж. Вечера были прекрасны, на берегу устанавливали столики, и невидимый пианист играл в тени деревьев под аккомпанемент банджо старые мелодии, принесшие когда-то славу Колу Портеру. После ужина немногочисленные обитатели отеля укладывались в гамаки и любовались морем и луной, роняющей отблески в неумолчный гул океана. В один из таких вечеров, когда Юлиусу пришла в голову нелепая идея послушать вальс Штрауса, я нашла пианиста на деревянной эстраде у самой воды и объяснила свою просьбу несколько взволнованным голосом, потому что он был замечательно красив. Он показался мне очень смуглым, очень стройным, очень беспечным и уверенным в себе, и мы обменялись с ним одним из тех откровенных взглядов, какими я в своей жизни редко обменивалась с незнакомцами – независимо от того, имел ли такой взгляд последствия или нет, всякий раз он служил очевидным знаком взаимопонимания. Пианист заиграл «Венский вальс», и я тотчас отошла, улыбаясь своему прошлому или будущему беспутству, а потом о нем забыла. Но на миг этот взгляд напомнил мне, что я женщина, что я дар, что я живая.

А на следующий день Юлиус свалился в обморок на пляже. Он подошел к моему гамаку, пробормотал что-то насчет жары и вдруг упал ничком. Он лежал у моих ног в темно-синем блайзере, галстуке и серых брюках – к счастью, у него не было пристрастия к бриджам и шортам, в которых красовались иные старые развалины из отеля, – и его маленькая темная фигурка, распростертая на ослепительном пляже, показалась мне сошедшей с картины какого-то сюрреалиста. Я бросилась к нему, подбежал кто-то еще, и мы отнесли Юлиуса к нему в номер. Доктор говорил о переутомлении, перенапряжении, а я целый час прождала в обществе мадемуазель Баро, пока он хоть немного придет в себя. Когда он позвал меня, я вошла в комнату и села в ногах кровати, исходя жалостью к нему, как к больному ребенку. В вырезе светло-серой пижамы чуть виднелась безволосая грудь, голубые глаза без очков зябко щурились и мигали, и весь он казался таким беззащитным и был так похож на пожилого мальчика, что на минуту мне стало неловко, что я не принесла ему в утешение игрушку или конфетку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю