412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Франсуаза Саган » Когда приближается гроза » Текст книги (страница 6)
Когда приближается гроза
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:19

Текст книги "Когда приближается гроза"


Автор книги: Франсуаза Саган



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)

– Я ненавижу ее, – говорил он, глядя в окно с таким видом, словно мы ехали по незнакомой местности. – Я ненавижу ее, и в то же время мне хорошо только с ней.

Он напомнил мне тех просителей, которые только задним числом понимают, что все их залоги никогда не вернутся. В его случае тело, которого он домогался, было ему тут же предоставлено, а в заклад попали его собственная жизнь, репутация и карьера. Что же до дополнительной выгоды, то она измерялась страданием и одержимостью. Его желание уже не было тем смутным волнением, которое испытываешь к незнакомке. Его заменили будоражащие образы, движения и воспоминания. Полумрак сменился ярким, слепящим светом огромного солнца, к которому он шел с широко открытыми глазами, балансируя над тем уголком памяти, что хранил пугающе точные воспоминания. Всем известно, что, слушая новую музыку или пробуя новое блюдо, насыщаешься не открытиями, а сравнениями и воспоминаниями. Наивысшее наслаждение никогда не бывает новым ощущением, оно всегда должно о чем-то напоминать и от чего-то отличаться. Память, должно быть, сильно донимала и Оноре, и Жильдаса, и вид у них был измученный. Да они и были мучениками. Оба они, по ее просьбе или насильно, написали любовные письма этой поганке, и она их читала и перечитывала, чтобы лучше запомнить и цитировать потом некоторые фразы. Обоим она зачитывала отрывки во время свиданий, и яркие, прочувствованные слова, с мукой написанные в ночной лихорадке, становились непристойными и уродливыми, когда их читали вслух. Словно чернила, выцветая на солнце, мало того что лишали выражения смысла, а наоборот, придавали им противоположный смысл, мерзкий и похабный. К тому же она ошибалась или нарочно перевирала слова, читая одному отрывки из письма другого, и хохотала, когда бедняга в отчаянии пытался сохранить достоинство и исправить ошибку, убеждая ее, что она перепутала отправителя. Это смешило ее до слез. «Ба! – заливалась она. – Да у обоих писем один отправитель!» Оноре она называла не иначе как «Префект вкусных шампиньонов». Возвращаясь со свиданий в мрачных густых зарослях, он был целиком в руках этой дряни, готовый на все, лишь бы ее не потерять. Эта-то полная капитуляция и раззадоривала Марту. Оноре уже не обижался, без конца слушая издевательски вычитанные фразы из чужих писем (д’Орти тоже ей писал), и в конце концов перестал находить их смешными. Похоже, сопротивлялся один Жильдас. Он отказывался отступиться от Флоры и пропускал мимо ушей жестокие колкости Марты, хотя та и твердила Оноре, что именно Жильдас доставлял ей самое сильное наслаждение. Она постоянно попрекала Оноре его невзрачной внешностью и превозносила красоту Жильдаса. Похоже, Жильдас был единственным, кто действительно был способен ее увлечь, а любовь и богатство остальных господ она высокомерно отвергала. Но если она любила Жильдаса, то почему бы ей не убежать с ним вместе? Теперь он был богат, его пьесы и книги хорошо продавались. А если не любила, то зачем заниматься с ним любовью с тем неистовством, которое в красках описывал бедняга Оноре?

Я не случайно завел речь о Марте, прежде чем по-настоящему вывести ее на сцену: мне необходимо, чтобы все увидели, что это была за женщина.

И все же кого это я так боюсь ввести в заблуждение? Пора мне остановиться. Да простят меня литературные боги, но теперь, каждый вечер склоняясь над своей тетрадью, я испытываю удовольствие и зачастую забываю о времени. Бывает, что пропускаю ужин, и тогда моя домоправительница зовет меня с лестницы, беспокоясь о моем здоровье. Но во время обеда она нынче была довольна, потому что ел я прекрасно и был в отличном расположении духа. Я ликовал, как на удачном судебном заседании, и за столом со мной сидели Флора, Оноре, д’Орти и Марта, которой я, как мне казалось, вернул жизнь. Я произносил молчаливые тосты в честь Оноре и моих умерших друзей, исчезнувшего врага и утраченной навсегда возлюбленной.

* * *

Особняк, который д’Орти унаследовал в Коньяке, был одним из самых красивых в наших краях. Его огромные размеры и прекрасная планировка придавали скупо меблированным комнатам нездешний вид, который мне очень нравился. Во время бала это впечатление исчезло. Д’Орти пригласил всю провинцию, несомненно, чтобы покорить свою возлюбленную-служанку и разом истратить все деньги, которые она ему бросила в лицо. Прием был царский, особняк сверкал тысячами свечей, переливался тысячами огней и благоухал тысячами цветов. В двух огромных залах устроили буфеты, и всем этим великолепием заправляли пятьдесят лакеев, выписанных из Бордо и Перигё и одетых в ливреи дома д’Орти. Мы все явились в масках и были очень озабочены тем, чтобы нас сразу не узнали. Каждый из приглашенных заказал себе новый костюм и имел при себе полумаску, которую ему надлежало снять после полуночи. Такова была воля хозяина. Беднягу д’Орти, разум которого начал сдавать позиции под натиском бед, я сразу узнал по высокому, с флейтовым оттенком, голосу, но виду не подал. Флору я тоже узнал довольно быстро. На ней было синее вечернее платье, цвет которого гармонировал с цветом глаз, и эти синие отблески выдавали ее влюбленному взору. Тем не менее я приветствовал ее: «Мадам!» – с таким отстраненным видом, что она сначала фыркнула, а потом расхохоталась, да так заразительно, что минут через пять нам пришлось снять маски и помахать ими друг на друга, чтобы высохли глаза.

– Ну вот, румяна потекли, – сказала она, вытирая глаза. – Боже мой, Ломон, как это у вас получилось: «Бонжур, мадам, мое почтение, мадам!» – точно незнакомой даме! У вас был вид театрального соблазнителя… Сознайтесь, вы же сразу меня узнали!

Я энергично запротестовал, и мы отправились в бальный зал. Там мы имели грандиозный успех, ибо наши па полностью слились со звуками оркестра. После трех вальсов и польки Флора запросила пощады. Я усадил ее в маленькое кресло и пошел по ее просьбе разыскивать Жильдаса, который улыбнулся нам в начале танца и которого я больше не видел.

– Он не в карнавальном костюме, одет как и все, и на нем золотая сверкающая маска, – объяснила она, чтобы мне было легче его найти.

Я дважды прошел сквозь толпу незнакомых приглашенных из Парижа, Лиона и Бордо, отыскивая глазами золотую маску, но не нашел, и мне стало не по себе. Прошло минут десять, и я отправился к апартаментам Флоры, где в тот вечер мы пили портвейн. Коридоры, комнаты и прихожие были пусты, я тихонько шел от одной темной комнаты к другой, бесшумно открывая двери и прислушиваясь. Последней была комната прислуги. Темнота наполнилась шорохом скомканного шелка, сброшенной на пол одежды, а потом я услышал звуки, которые узнал сразу: два тела бились друг о друга в бешеном ритме. Я застыл на пороге и, вместо того чтобы толкнуть дверь, прислонился к стене и зажал руками уши, потому что в этот момент к потолку взвился крик любви. Кричала женщина, и голос ее был голосом бесноватой, бьющейся в судорогах. Крик, полный боли, неистовства и восторга, оборвался на низкой, хриплой и какой-то невыносимо животной ноте. Я снова, не помня себя, бросился к двери, на этот раз с единственной целью: оторвать Жильдаса от этой девки и самому рухнуть между ее ног, на тело, из которого исходил этот жуткий, животный крик. Крик самки, за которой охотились все мужчины и которую не мог выследить никто. Я бросился на запертую на засов дверь и тут же словно очнулся. Стояла мертвая тишина, и она была еще непереносимее, чем только что звучавший нечеловеческий крик наслаждения и естества.

Не помню, как добрался до лестницы и каким чудом узнал в одичавшем существе, которое отразилось в зеркале, себя, Николя Ломона. Лицо этого существа было перекошено страхом. На секунду я застыл в замешательстве, прежде чем снова войти в зал, полный людей. Кто-то толкнул меня и, обернувшись извиниться, указал на свою маску. Это был выход из положения. Я вспомнил, что сунул маску в карман, когда полчаса назад бродил по коридорам. Минут пять я безуспешно искал ее на лестнице, пока не подошел кто-то из лакеев и не ахнул, увидев мой фиолетовый лоб с огромной шишкой. Он принес мне компресс со льдом и отправился к хозяину за другой маской. Я остался ждать его на кухне. Вокруг сновали слуги. В зале их лица сияли благодушными улыбками, а здесь были сердиты и измучены. Мое присутствие их нисколько не смущало, они меня просто не замечали, и мне стало скучно. Наконец вернулся запыхавшийся лакей и принес новую маску и что-то вроде тюрбана, чтобы прикрыть шишку и синяк на лбу. Я вручил ему несколько луидоров, и мой чудесный спаситель дал мне выпить какой-то микстуры: «собственного изготовления, поднимает господ на ноги». И я действительно легкой походкой вошел в зал, уже приготовившись соврать Флоре, что не нашел ее возлюбленного, но увидел его рядом с ней. Они о чем-то оживленно и весело болтали. Глаза Флоры буквально растворялись в его глазах, и в них светилась нежная улыбка. А он улыбался в ответ так счастливо и так искренне, что вальсирующие рядом дамы забывали о своих кавалерах. Я заметил, что они явно ищут во Флоре хоть какой-нибудь недостаток, чтобы зависть терзала их не так жестоко. А Флора светилась счастьем и любовью. Любовью бесконечной, полной и абсолютной, о которой мечтает каждый. И этот свет на лицах нашей пары целиком зависел от доброй воли горничной… Жильдас удовлетворил свою плоть и был переполнен гордостью и совершенно искренним счастьем. И он дарил это счастье женщине, которой только что изменил, может быть, для того, чтобы еще больше ее любить. Жильдас был так красив, так молод и так наивно наслаждался другой, что я начал понемногу понимать эту разнузданность, когда душа далека от тела и мало надежды, что им удастся друг к другу приспособиться. Должно быть, и вправду наслаждение мужчины простодушно, он чувствует его каждой порой, каждым движением, каждым напряженным нервом, а потом, освободившись от желания, приходит в состояние первобытной невинности? Может, молчаливый договор разделенного желания, отданного и возвращенного в одних и тех же жестах, на одном дыхании и в одной лихорадке, уже сам по себе достоин уважения? Тело Жильдаса Коссинада, необыкновенно красивого и одаренного юного крестьянина, с которым много чего происходило, в моих обостренных ревностью глазах было абсолютно невинно. Вина лежала на душе. Это она опускалась на колени, много себе позволяла и ненавидела такое положение вещей. Это душе отвечало верное тело Флоры, это душа, как параличная дуэнья, шмыгала по всем закоулкам в поисках преступной и сладостной добычи для страстного и сильного тела Жильдаса.

Я глядел на него и не мог не признать, что сильнее гнева, ревности или презрения была моя зависть к этому парню. Но какая! Не зависть к его жизни, протекавшей рядом с Флорой, а зависть к той четверти часа, что прожил он, а не я. В душе моей нарастали отчаяние и злоба. Гораздо легче уступить сопернику удачу, чем страсть. Ведь счастье приковывает к предмету страсти до самой могилы, оставляя нам наши беды, да и саму страсть с ее свободой и заблуждениями. Я отдавал себе отчет, что расстался бы с левой рукой, чтобы еще раз услышать этот крик, одновременно мучительный и удовлетворенный, и пожертвовал бы правую, чтобы та, что испустила тот крик, оказалась подо мной. Короче, я понял, что алкоголь во мне должен перебродить в другом месте, а не в зале, и, петляя по коридорам, отправился к распроклятой самке, чтобы осуществить задуманную миссию добродетельного человека и верного друга.

* * *

Я обнаружил Марту сидящей в кресле возле той самой постели, с которой до меня донесся ее крик и которая была уже аккуратно прибрана и дышала провинциальной добродетелью. В черной блузе, заправленной в длинную клетчатую юбку, и в грубых башмаках Марта выглядела как привратница монастыря. Она подшивала платье из сверкающей черной ткани, которого я никогда не видел на Флоре. Я остановился на пороге и кашлянул. Она окинула меня скучающим взглядом, который сменился удивленным, когда я вошел, пошатываясь, и она поняла, что я под хмельком. Но даже если в ее взгляде и промелькнула ирония, это меня не волновало. С ее лица исчезло застывшее, жесткое, почти неучтивое выражение, так не вязавшееся с приветливой прислугой Флоры. Я разглядывал ее кожу матовой белизны, такую тонкую, что, наверное, в гневе она становилась пунцовой, жадные, презрительные, чуть отвислые губы, высокие скулы, удлиненные серо-стальные глаза. Деталь за деталью я изучал лицо женщины, которая только что исторгла звериный вопль любви. Видимо, она что-то заметила в моих глазах, потому что отложила иглу и пристально на меня посмотрела. В ее любопытном, насмешливом взгляде не было ни тени стыда, страха или смущения. Не подавая виду, я рассчитывал все же смутить ее и поставить в неловкое положение. Какая женщина не смутится, увидев перед собой того, кто только что застал ее с другим? Но что толку задавать глупые вопросы? Какая женщина? Да одна-единственная: вот эта. Мне бы следовало написать: «Я оказался перед женщиной, которая не ведала стыда». Ну вот, я и сам впал в литературное жеманство, которое всегда поднимал на смех. Подумать только, какие немыслимые проблемы поднимают и авторы, только бы возбудить интерес полусонного читателя! У меня голова кружится, как вспомню, на какие бессознательные хитрости пускаемся мы каждый день, лишь бы хоть кто-то обратил внимание на жизнь персонажа, с которым интереснее, но куда труднее, чем с любым читателем: на нашу собственную жизнь.

– Я хочу с вами поговорить, – сказал я, с трудом ворочая языком, но обнаружив вдруг болтливость, которую раньше алкоголь во мне не пробуждал.

И я завел с ней долгую беседу в торжественных и лицемерных выражениях. Я гневался и угрожал, я был фамильярен и обольстителен. Я говорил о доброте Флоры, о том, как Флора ее ценит, и уверял, что только в Париже она будет иметь настоящий успех. Но если она не примет от меня десять тысяч экю и не подаст в отставку, ее арестуют жандармы. С чего вдруг я поднял заготовленную сумму в тысячу экю в десять раз? Сам я не мог понять причин своей гибельной щедрости, но думаю, здесь не обошлось без того добряка лакея с его проклятой микстурой.

В общем, я говорил долго, торжественно, трогательно и, наверное, был очень смешон. Отзвуки бала долетали до этой уютной, погруженной в полумрак комнаты, где я распинался, сидя напротив горничной, которая задумчиво и очень внимательно слушала, не сводя с меня глаз. Наконец, увлеченный собственной речью, я вскочил и заходил взад-вперед, а она следила за мной, оглядывая мои плечи, колени, торс, волосы, и так раз десять прошлась по мне своими прозрачными серыми глазами с видом барышника, проводящего инвентаризацию.

Я не сразу сообразил, что так обычно мужчины оглядывают женщин, а для мужчины такой оценивающий взгляд оскорбителен. Но зато он правдив, гораздо более правдив, чем похоть во всей ее постыдной сути. Когда до меня дошло, чего можно ждать от такого взгляда, я остановился как раз напротив нее, метрах в трех, и попытался спрятать волнение, бормоча какую-то чушь, которую она не слушала. Глядя мне куда-то в область пояса, она неопределенно улыбалась. Заметив на ее лице одобрение, я тоже посмотрел туда, куда был направлен ее взгляд, и, обнаружив причину улыбки, покраснел от ярости. Она подняла глаза и положила шитье на стол. Потом встала, не сводя с меня глаз, и я с каким-то священным ужасом наблюдал, как она подходит ко мне и кладет руку на предмет моего позора и своей иронии. Прикосновение сквозь одежду было властным и легким. Я с трудом расслышал, как она прошептала: «Ну что, до скорого свидания?» – и выскользнула из комнаты, что-то напевая.

Я обомлел, задохнувшись. Это еще что за трепет девственника перед первой встреченной юбкой? Было ясно, что вся моя душеспасительная беседа и все благочестивые советы и добродетельные числители, наложенные на этот знаменатель, общий для всех мужчин, теряли всякий смысл. И я поверил в могущество Марты, поняв, что неспособен пренебречь ее физической сущностью. Но ведь я так искренне презирал ее сущность моральную, и она вызывала во мне такое неприятие! Значит, тело мое обманулось, и теплая, уютная кожа, которая вместе с костями и прочими плодами изобретательности природы окружает и мою душу, не смогла отличить Флору от этой шлюхи. И я очень в себе разочаровался. Я всю жизнь в душе посмеивался над рассказами тех, кто шел на поводу у чувства. Мое тело всегда мне повиновалось с готовностью и преданностью. С самого рождения оно заявляло о себе только в удовольствиях, которые предлагало, и лишь после тринадцати лет у него появились небольшие, но требования. Если меня лихорадило, то надо было лечь и тепло укрыться, если же меня мучили ночные тревоги, то на другой день надо было выпить вина. Что же до сексуальных потребностей, я удовлетворял их набегами в Бордо, где находилось солидное и добродетельное заведение под красным фонарем. В это пристанище я попадал после трехчасовой скачки, пропыленный, но довольный, и мне больше хотелось наконец оказаться в тепле рядом с человеческим существом, чем наброситься на него с излишним аппетитом. Мое тело служило мне верой и правдой, но порой плохо переносило одиночество. И я посредством шлюх предоставлял в его распоряжение женское тепло, движения и ароматы, женскую нежность. Пусть всего на час, но каждый раз тело мое было довольно, а я впадал в меланхолию или же терял аппетит, а оно голодало. И все случайные девицы это понимали или угадывали, ибо вдруг начинали обращаться со мной по-матерински, как те женщины, которым мы доставляем удовольствие, или же как те, которые не возражают, чтобы мы в это верили. Несмотря на все угрызения совести, мое лишенное нежности тело порой начинает бить копытом от одиночества, и тогда я покупаю другое человеческое тело, с которым могу уютно растянуться рядом. Мое тело, мой зверь в человеческом обличье, никого не интересует, и меньше всех – Флору.

Я словно очнулся ото сна и с удивлением обнаружил, что с начала моих разглагольствований прошло не более получаса, а мне казалось, часа три, не меньше. Я был опьянен собственным красноречием и находил его обороты весьма талантливыми, что позволяло забыть о полном моем фиаско. Их тонкость просто не дошла до этой бесстыдницы, я слишком высоко метил. Я отправился обратно в зал по той самой лестнице, по которой так уверенно шел убеждать, и начал рассказывать какие-то байки, чтобы смягчить позор поражения. Полночь еще не пробило. Меня окружили маски, и неподалеку, тоже в окружении масок, я увидел сидящих Флору и Жильдаса. Он что-то весело рассказывал, но Флора вовсе не выглядела веселой. В углах ее губ появились горькие складки. Я пробрался сквозь заслон масок и пригласил ее на танец. Мне показалось, что она испытала при этом огромное облегчение. Ей не нравилось разлучаться с Жильдасом и инстинктивно хотелось все время находиться с ним в одной комнате. Тот же инстинкт не давал ей поминутно прикасаться к возлюбленному. Мне вдруг вспомнилось, что истинные влюбленные, в особенности те, кто получил друг от друга доказательства любви, держатся на расстоянии, словно боясь обжечься. Счастливые любовники, в том случае если они потеряли головы и преступили все границы, всегда склонны побледнеть и отпрянуть друг от друга. Именно это и наводит на мысль об их запретной близости, доводящей до неистовства. Они весь вечер изнуряют себя наслаждением, а потом вопрошают скептически, так ли потрясающе все прошло и счастливы ли они на самом деле. Бывают моменты, когда любовники, особенно мужчины, вдруг ощущают в себе холостяцкое одиночество, которое им ужасно нравится, и им хочется подольше остаться в грубой простоте успокоившегося тела. Тело держит тогда прохладный нейтралитет, и им это льстит, но только до той поры, пока случайный жест или многозначительно произнесенное утром слово не заставят с быстротой молнии вспомнить всю нежность ночи любви, всю истинную ценность тех коротких часов, всю безмерность страсти.

Но я прекращаю свою длинную и никому не нужную проповедь, добровольно и без сожалений оставляя потомков без ее продолжения. Я возвращаюсь к тем па вальса, что выделывал на паркете, танцуя с Флорой.

* * *

Мы снова танцевали, но на этот раз я не стремился воспользоваться ритмом движения и прижать ее к себе покрепче. Флора вдруг погрустнела. Она откидывалась на мою руку, следуя движению вальса, но без упоения, без неги. Как бы сказать точнее?.. Было такое впечатление, что она не откидывается, а горбится, но не так, как все. Обычно, чувствуя скверный поворот судьбы или приближение беды, люди втягивают голову в плечи, а под удар подставляют спину, как наименее уязвимое место. Флора же откинула плечи и шею назад, словно решив встретить беду лицом к лицу. Повинуясь движению танца, она поворачивала голову то вправо, то влево, и этим долгим и медленным отрицательным жестом как бы заранее отказываясь от будущего, хотя и не знала, что ее ждет. Она поворачивалась ко мне то одной, то другой стороной лица, глаза полузакрыты, углы губ опущены, щеки бледнее, чем прозрачная кожа под глазами, которая когда-то была как фарфоровая, а теперь отливала голубовато-серым. Красота ее потеряла смысл и ей самой становилась ненавистной. Мы вальсировали, переговаривались, смеялись, и взлетающая при каждом ритмичном повороте головы грива золотых волос Флоры словно вставала между ней и ее жизнью, не давая увидеть, что ждет ее впереди.

И тогда я испытал самое сильное и полное в своей жизни чувство. Оно одно смогло объединить в молитве к Богу, в которого я не верил, мой ум, тело и душу. И еще мою гордыню, мужество и уязвимость. Меня властно и нежно захлестнула горячая волна, и я понял, что ничего этого больше со мной не будет, никогда я не испытаю такого порыва, такого полного согласия, такой невиданной силы. Надолго ли нам в этот вечер, среди сотен танцующих, досталась такая привилегия? А для меня это была привилегия: что бы там ни случилось дальше, сейчас я плыл, бросившись с головой в переполнявшее меня чувство. Я даже отважился назвать это чувство, которое каждое человеческое существо, и я в том числе, с рождения до самой смерти жаждет сильнее всего и которое редко кому выпадает утолить: нежность. Теперь я любил Флору, как не любил еще никого на свете: я больше не желал ее. Мне не хотелось, чтобы она влюбилась в меня, воспылала страстью или ревновала, чтобы была рядом. Желание, которое мучило меня все эти два года каждую секунду, исчезло. Я перестал вдруг быть Ломоном, который хочет любви Флоры де Маржелас, и превратился в человека, который хочет, чтобы другой был счастлив, и больше ему ничего не надо. Я хотел, чтобы Флора была счастлива, с Жильдасом или с кем-нибудь другим – все равно. У этой тридцатилетней женщины с нелегким прошлым было такое открытое, нежное и ранимое лицо и доброе сердце. Она отличалась отвагой и весельем, любила поэзию, легко восторгалась и воодушевлялась, а порой, когда видела, что причиняет мне боль, глаза ее становились такими несчастными. При блестящем воспитании она сохранила искренность и, будучи в чувстве человеком крайностей, в обществе ко всем относилась очень приветливо. Она тайком писала стихи, печальные и томные до пресности, однако очень музыкальные. Ей по-детски наивно хотелось счастья любить и быть любимой, хотелось отдавать больше, чем получать. Она была не способна ни на злобу, ни на заурядность или презрение. Флора поставила все, что имела: свое имущество, свое прошлое и будущее, свои иллюзии, честь, да и саму жизнь, – на юного поэта-крестьянина, который был моложе ее. Она любила его молча, но, поняв, что любовь взаимна, перестала таиться, чтобы не унижать его. Эта нежная и ранимая женщина, конечно, жестоко страдала, и случалось, я прижимал ее к своему сердцу, давал ей выплакаться у себя на плече, утешал ее рыдания, разделял ее боль с самой чистой преданностью. Я отдавал ей свою жизнь и все свое время, а времени у меня тогда хватало. Полностью отказавшись от нее, я принес себя ей в дар.

Я видел Флору в какой-то светящейся дымке, и лица остальных танцующих тоже проступали как сквозь туман. Я не понимал, что происходит, но вид был великолепный. Что-то неведомое сжало мне горло, колени ослабели, я стал спотыкаться и сбиваться с такта, мешая танцорам. Их контуры уже не просто подернулись дымкой, они окончательно размылись и потеряли цвет. Тут вмешалась Флора, и я понял причину своего недуга. Оторвавшись от своих грез, она почувствовала хмельную неверность моих па, остановилась прямо посреди зала и тихонько сказала, посмотрев на меня:

– Что с вами, Николя? Вы плачете!..

И только тогда до меня дошло, почему я вдруг почти ослеп. Я машинально провел рукой по щеке: она была мокрая. И я, Ломон, тридцатилетний здоровяк, в оцепенении стоял посреди зала, и жаркие слезы заливали мне глаза, и я еще не знал, что оплакиваю свое будущее, свое и будущее своих друзей, своих добрых и веселых друзей, которые в тот вечер были заняты только танцами.

Флора взяла меня за руку, как ребенка, и проворно повела сквозь танцующие пары. По дороге какой-то рыжий коротышка лягнул меня ногой, даже не извинившись. Я бы точно схватил его за грудки, если бы не слезы, застилавшие глаза, и не настоятельная потребность высморкаться. Чтобы посеять ужас в душе рыжего, надо было иметь менее дурацкий вид. Позади нас стояла скамейка, Флора подвела меня к ней, усадила, вытерла мне глаза и посмотрела на меня грустно и нежно, отчего мой слезливый насморк возобновился с удвоенной силой и мне пришлось изо всех сил стиснуть зубы. Увы, я чувствовал, что горячие капли текут и текут из-под моих век, а ведь я не плакал уже лет двадцать, с самого детства. Слезы катились, стараясь поскорее пробить стену моей респектабельной нечувствительности, и больно жгли веки. Мне было неловко перед Флорой, которая растерянно улыбалась, относясь к моей муке как к своей.

– Что с вами? – спросила она. – Что с вами, Николя?.. Я ваш друг, и мысль, что вы страдаете, меня приводит в отчаяние.

– Это просто нервы, – ответил я. – Уверен, что нервы…

– Нервы? – неожиданно властно перебила меня Флора. – Что еще за нервы? Нервы тут ни при чем! И прошу вас мне не врать. Вы, конечно, вольны вообще молчать, только не изобретайте, пожалуйста, каких-нибудь жалких оправданий! Нервы!.. Нервы… – продолжала она, подняв к небу лукавые глаза. – Николя Ломон мне толкует о нервах и при этом ревет в три ручья! Побойтесь Бога! Послушайте, Николя, вы и Жильдас – самые мои любимые на свете существа. Если уж не хотите сказать мне, в чем дело, так хоть имейте в виду, что ваши слезы делают мне больно. Все, что у меня есть, принадлежит вам, и моя нежность тоже.

Она вдруг поднялась и начала покрывать медленными поцелуями мои глаза, щеки и лоб, легко касаясь губ и шепча:

– На вас лица нет, мэтр Ломон. Из-за вас мне захотелось пить, и я пойду поищу чего-нибудь и для вас тоже. И не роняйте, пожалуйста, слезы себе на колени, вы очень меня этим огорчаете. Лучше пригнитесь, чтобы слезы капали прямо на газон…

И она ушла, а я смотрел ей вслед и улыбался от счастья, от нахлынувших чувств и оттого, что у меня появился шанс. Шанс, что она любит меня хоть чуть-чуть и признает во мне ребенка, маленького Николя, который никогда не повзрослеет, но который для нее важнее, чем нотариус Николя.

Она вернулась с бокалом бузи, и я осушил его залпом, как и подобает мужчине, и снова стал прежним Николя. Несмотря на покрасневшие глаза и распухший нос, я все еще был дорог этой феерической женщине. А она легким, нежным движением надела на меня раздобытую где-то черную маску. За сегодняшний вечер это была уже третья.

Первую я потерял в коридоре, вторую – в зале и надеялся, что третья будет последней и полдюжины масок не потребуется. Я прибыл к д’Орти в десять часов. С этого времени я десять раз вальсировал, дважды наведался в пустынные коридоры, был сражен криком любви, прочел мораль той девке, что этот крик испустила, испытал прилив нежности и захлебнулся потоком слез. И все это в течение трех часов, под тремя разными масками, скрывавшими троих Ломонов. Третьего из них я захотел предусмотрительно отправить спать, сменив маску на ночной колпак, а неистовые чувства – на спасительный сон. Я направился к выходу, но было поздно. Судьба уже вторглась на территорию танца, на территорию бала. И моим испуганным глазам открылась губительная изнанка любовной истории, до сей поры вполне счастливой. Счастливой по крайней мере для одного из любовников, потому что Жильдас обязан был чувствовать, что добром все это не кончится. У него, даже когда он смеялся, зубы должны были стучать от страха при мысли о своей порочности, о той мерзости, в которой он погряз, хотя сладости этой мерзости я все еще завидовал. Через зал к нему шла Флора. Я не сводил глаз с его красивого смуглого лица, которое вдруг исказилось неописуемым гневом, и я ускорил шаг, чтобы раньше Флоры оказаться возле Жильдаса и того, кто его так разозлил. Это был тот самый рыжий коротышка, что давеча меня толкнул. Его звали Анри, он носил титул маркиза де Шуазе и герцога де Шантас. Из всех приглашенных он отличался особым высокомерием и больше всех в Сентонже кичился своими титулами, высоким происхождением и привилегиями.

– Как низко вы пали, – заявил он, со злобной радостью повернув к Флоре острое лицо. – Как низко вы пали, кузина… Впрочем, вы еще помните, что вы моя кузина?

– Да, – удивленно ответила Флора, и голос ее напрягся. – Да, я помню. Ваш двоюродный дядюшка и мой дедушка… Но при чем здесь это? Жильдас, что это вы так побледнели?

Она задала этот вопрос, не слушая, что ответил ее рыжий кузен. А его ответом был сигнал к травле, охотничий посвист псарей, спускающих свору. Громкий, грубый свист, который никогда не употребляли при дамах уже со времен Людовика Четырнадцатого.

– Я сказал этому мужлану, который мнит себя шевалье, что на его месте я бы убрался из дома, где собрались люди не его круга. Мне говорили, дорогая кузина, что вы в дружбе с поэтом, но я не знал, что этот поэт ухаживал за кроликами, махал косой и кормил свиней в свинарниках моей родни. Мне кажется, это слишком для того, кто претендует на сердце женщины из моего рода.

– Шуазе, вы сошли с ума! – вскричал д’Орти, который быстро прибежал и был полон решимости выдержать до конца роль хозяина дома. – Шуазе, я прошу вас взять свои слова обратно или покинуть мой дом. Жильдас – мой гость.

Наступила тишина, и подошедшие на всякий случай гости почувствовали, как вокруг этих двоих возникло опасное напряжение.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю