355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Флер Йегги » Счастливые несчастливые годы » Текст книги (страница 5)
Счастливые несчастливые годы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:47

Текст книги "Счастливые несчастливые годы"


Автор книги: Флер Йегги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 6 страниц)

* * *

Год спустя я узнала, что фрау Хофштеттер и ее муж погибли в автомобильной аварии. В кантоне Аппенцелль. Они умерли на месте. Они и их сын. Из наших учителей эти двое умерли первыми. Впрочем, остальные наши учителя оказались долгожителями.

Они ведут размеренный образ жизни, по большей части в местах со здоровым климатом, и можно предположить, что процесс нашего воспитания не подорвал их силы. Возможно, кто-то из них был неравнодушен к одной из учениц. Если наставница увлечется своей подопечной, это нельзя считать предосудительным, ведь трудно себе представить, чтобы, скажем, фрау Хофштеттер после стольких лет самоотверженной, плодотворной деятельности не оказала бескорыстного предпочтения одной девушке в ущерб другой. Наши преподаватели были обидчивы, обида незримо исходила от всего их существа, слышалась в их голосе – с позволения сказать, обида на все человечество. И быть может, именно эта обида делает их хорошими преподавателями.

Когда фрау Хофштеттер спускалась в Тойфен или когда сопровождала нас на концерт в Санкт-Галлен, вид у нее был несколько озабоченный и мрачный, это бросалось в глаза в фойе, где кругом прогуливалось столько народу. Ей становилось жарко, а от этого кровь приливает к щекам. Нос делался блестящим. Конечно, она была не в состоянии наслаждаться музыкой, ведь надо было приглядывать за нами.

Мир, лежавший по ту сторону ограды с надписью «T öchterinstitut», мир, откуда она была родом – как, впрочем, и каждая из нас, – по-видимому, относился к ней не слишком дружелюбно. Даже если обстоятельства складывались самым благоприятным образом, фрау Хофштеттер всегда готовилась к худшему. И действительно, в тот вечер в Санкт-Галлене разыгралась страшная буря. С неба низвергся настоящий ливень. Кругом подпрыгивали градины, и нам пришлось задержаться в городе. Атмосферные драмы всегда были нам на руку, ведь можно было не торопиться с возвращением. А фрау Хофштеттер с бесстрастием приговоренного к смерти вглядывалась в горизонт, в неведомое пространство, откуда каждую минуту могла грянуть катастрофа.

С нами управиться было нетрудно, нас приучили к послушанию. Но разве могла она одними глазами усмирить бурю, которая, возможно, хотела поиздеваться над ней? Педагоги, по крайней мере те, с кем мне довелось иметь дело, неспособны вести двойную жизнь. В течение учебного года они преподают, когда год заканчивается, отдыхают. Пускаться в приключения – это не для них. Мы вспоминаем о наших наставниках без сожаления. Быть может, иногда мы проявляли к ним излишнее почтение, но так уж нас воспитали, и если я каждый вечер целовала руку помощнице настоятельницы по дисциплине и ни разу не взбунтовалась, то это потому, что помимо необходимости соблюдать устав, тут было еще и некое удовольствие. Удовольствие от подчинения. Нельзя предугадать, чем обернется во взрослой жизни привычка к порядку и послушанию. Можно стать преступником или, не выдержав борьбы, превратиться в благонамеренного гражданина. Но так или иначе интернат поставил на нас свою печать, особенно на тех, кто провел там по семь или по десять лет. Не знаю, что стало потом с другими девушками, я вообще больше ничего о них не знаю. Для меня они все равно что умерли. Кроме одной, кроме нее, Фредерики, я повсюду искала ее, потому что сознавала ее превосходство. Я не переставала ждать от нее письма. Она не числится у меня среди мертвых. И я была уверена, что никогда больше ее не увижу: опять-таки сказалось наше воспитание – привычка отказываться от приятного и боязнь добрых новостей.

* * *

Мое образование еще не было закончено. После монастырской школы на острове, где радость была нашей главной обязанностью, в семнадцать лет я угодила в еще один колледж. Там учили домашнему хозяйству. Из Бразилии приходили распоряжения: я должна научиться управлять домом, готовить, печь пирожные. Когда-то, в восемь лет, я немного училась вышивать. Теперь надо было готовиться к роли хозяйки дома. Мне подыскали колледж на берегу озера – это было Цугское озеро, – славившийся своими тортами с вишневой настойкой.

У меня была отдельная комната, просторная, с четырьмя окнами. Это был религиозный колледж. Впервые в жизни я обратилась к настоятельнице без притворного смирения и в немногих словах дала понять, что познания, какие приобретаются в этом колледже, мне вовсе не нужны. Я не собиралась управлять собственным домом и – у меня хватило смелости это сказать – не думала о замужестве. Среди идиллии моего воспитания во мне вызрела обида. Обида на всю эту идиллию, на природу, озера, изысканные букеты цветов. Настоятельница терпеливо выслушала меня. Я не запомнила ни ее лица, ни фигуры. Она сказала: «Ich verstehe» – «Понимаю». И оставила меня в покое.

Целыми днями я читала, гуляла по берегу озера, а другие девушки учились готовить. Я ни с кем не разговаривала, все они были такие же безликие и бестелесные, как настоятельница. Хорошо помню только мою комнату. В Бразилии мое образование сочли завершенным. Мама распорядилась моей жизнью, и моя жизнь выполнила распоряжения. Теперь я наконец была свободна.

Я получила от Мишлин приглашение на бал по случаю ее восемнадцатилетия. И танцевала с ее отцом. Пятнадцать девушек из Бауслер-института танцевали с дэдди. И дэдди ухаживал за ними. Разве Мишлин не обещала нам этого? Некоторые обещания сбываются. Не только предсказания, но и обещания. Мишлин сияла. В эту ночь настало ее восемнадцатилетие, и в эту ночь юность пошла на убыль.

Оркестр, молодой задор, платья из тафты, поздравления – и первый шаг к старости. К мрачным временам, когда сбываются обещания. Торопись, Мишлин. Ее отец устал. Этот хорошо сохранившийся господин часами танцевал с нами. А мы, так мечтавшие его увидеть, мы, чьи отцы уже состарились, мы, уже представлявшие себя в недалеком будущем официальными сиротами, вальсировали в его объятиях, ненавидя веселье, ненавидя обещания, которые сбываются.

Платье Мишлин, сшитое из шелка и кружев – словно само время прогрызло в нем ажурные узоры, – идеально подходило не только для бала, но и, как пошутила Мишлин, для смертного одра. После танцев она прохаживалась между столиками об руку с дэдди. Он был похож на азиатского идола – бронзовый загар, выступающие скулы. Из всех нас на празднике не было только Фредерики. Я больше не искала ее глазами, не стремилась к ней в мыслях. О чем думают девушки? По крайней мере половина из них мечтает о смерти, о храме и о красивых платьях.

В парке появилась еще одна гостья. В облегающем черном платье, еще более черном, чем ее волосы, осиная талия схвачена лентой. Спина прямая, точно у офицера. Она только что сошла с корабля. Глаза сиреневые, как на картинке. Ритмично вышагивая на высоких каблуках, она тащила за собой черную бархатную шаль, казавшуюся живым существом. На запястьях – браслеты с черной эмалью. Она улыбалась не переставая. Рядом с ней наши наивные платья пастельных тонов и свободного покроя как-то сразу померкли. Можно было подумать, это вдова. В вырезе платья виднелись груди, во всем ее существе угадывалась железная воля. Это была Марион. Мы перестали танцевать, окружили ее. Каждой хотелось ее потрогать. Мишлин наклонилась, чтобы подобрать упавшую шаль. Но на шаль наступили каблуком. «Оставь, пускай валяется». Это было сказано холодным, повелительным тоном. Теперь Марион целует подругу. И при всех сжимает ее в объятиях. «Простите, что я в трауре. Мои родители погибли в авиакатастрофе. Но не могла же я из-за этого пропустить праздник у Мишлин».

* * *

Мне довелось снова увидеть Фредерику. Случайно. Ночью. Она явилась передо мной, точно призрак. На голове капюшон, руки в карманах. Окликнула меня, назвав по имени, голос как будто донесся издалека. Значит, и она бывает в Синематеке [30]30
  Парижская Синематека – популярное место встреч левой молодежи в 50–60-е годы. Закрытие Синематеки стало формальным поводом для студенческих волнений мая 1968 года.


[Закрыть]
. В Бауслер-институте мы никогда не говорили о кино. Раньше я почти не бывала в кинотеатрах. Мне не разрешали. Вообще, во время каникул мне мало что разрешалось делать. Прошлым летом было приказано: провести каникулы у моря. Я не выдержала яркого солнца и заболела.

Так что будь у меня выбор, я предпочла бы какое-нибудь мало освещенное место. А в залах кинотеатров обычно темно. Это были первые места, которые я стала посещать после болезни. На экране показывали все то, чего я была лишена. Первыми моими друзьями стали соседи по кинозалу, незнакомые зрители, которые утыкались головой в колени, сморенные сном и теплом: бездомные бродяги. Их место – маленькое уютное пристанище, огражденное спинкой кресла. На руках – толстые шерстяные перчатки, пальцы лежат неподвижно. Порой нервная дрожь сотрясает колени или шею. И они просыпаются. Завтра они вернутся сюда. На это же место. Некоторых потом встречаешь на улице глубокой ночью. Бледные тени, блуждающие у границы жизни и загробного мира.

Я схватила ее за локоть, я боялась, что она исчезнет. Фредерика покорилась, но в ее кротости был некий сарказм. Руки так и остались в карманах. Она заметила, что я бросила друга прямо посреди улицы, сделав вид, будто я здесь одна, и сравнила меня с ростовщиком, который прячет монеты. Несколько лет спустя этого молодого человека зарезали в драке, в номере каирской гостиницы. Он был блондин, пухлые щеки покрывал ровный румянец, темных кругов под глазами не было, волосы едва начинали редеть.

Мы шли не останавливаясь. Казалось, мы сами не знаем, куда идем. Я снова обрела ее. Это она. Она была самой дисциплинированной, самой почтительной, самой аккуратной из нас, такой безупречной, что делалось страшно. Куда она направлялась? Я следовала за ней. Она наводила порядок даже среди пустоты. «Tu viens chez moi» [31]31
  Пойдем ко мне (фр.).


[Закрыть]
, – сказала она. Лютый холод сковал сады Лувра, город был пепельного цвета, гордые вывески знаменитых фирм – домов моды, похоронных бюро, кондитерских, словно потускнели. Пройдя мимо обдающих холодом витрин, зеркал и дверей, она толкнула тяжелую массивную створку ворот. Створка едва приоткрылась, пропустив нас, и тут же захлопнулась. Мы долго поднимались по лестнице. Я шла за ней по пятам. Мне показалось, что потолки в этом доме необычайно высокие. Здесь одни только учреждения, сказала она. Поэтому ночью в здании никого нет. Дойдя до последнего этажа, она открыла некрашеную дверь, за которой был длинный узкий коридор. В коридоре – маленький умывальник. И уборная. Мы пошли дальше. Возникло ощущение, что мы невероятно далеко от отправной точки, от улицы. Наконец перед нами оказалась еще одна дверь, и Фредерика впустила меня внутрь.

Комната была словно островок пустоты. Я ощутила страшный холод. Прямоугольное помещение, на противоположной от входа стене – окно, пожелтевшие стены. «J’habite ici» [32]32
  Здесь я живу (фр.).


[Закрыть]
. Она не собиралась присаживаться. Взяла котелок, налила туда спирта и зажгла. Мы стояли и смотрели на огонь, горевший на полу, смотрели, как бьются друг с другом и угасают последние язычки пламени. Она сказала, что видела петушиные бои в Андалусии. «La chaleur ne dure pas longtemps» [33]33
  Тепло длится недолго (фр.).


[Закрыть]
. В ней было что-то, напоминавшее об Испании, о классической древности, о жрицах у алтарей. За мгновение до этого на нас еще веяло теплом, но сейчас в комнате воцарился холод горных вершин и ледников.

Под потолком висела голая лампочка. Фредерика предложила мне единственный стул. Прямо под лампочкой. Взяла обглоданную свечу – неужели она ела воск? – и зажгла ее, чиркнув спичкой. Фитиль застрял в застывшем воске. Слабый, дрожащий огонек не отражался в ее глазах, поэтому они не блестели, но излучали ровное сияние, как морское дно в тихую погоду, были словно лакированными, нездешними. Капюшон, наполовину скрывавший лицо, можно было принять за мраморное покрывало статуи: красота ее осталась прежней. И решимость тоже. Она смотрела на меня с иронией, почти с вызовом.

Ужасающую бедность, в которой она жила, я воспринимала как подвиг духа, своеобразную эстетическую аскезу. Только эстет способен отказаться от всего. Меня удивило не то, что это жилье было убогим, а степень его убогости. Эта комната была выражением определенной системы взглядов. Но неизвестно, какой именно. Фредерика снова оказалась на шаг впереди меня. Я пыталась осознать увиденное. Она села на кушетку, на которой, очевидно, спала, – эта постель без единой складки тоже могла быть высечена из камня. Я обвела взглядом стены и углы. Почти вся комната тонула в полумраке. Я смотрела то на нее, то на окружавшую ее темноту. Она была спокойна. У меня мелькнула банальнейшая мысль: к такой жизни нас не готовили. Мое восхищение было безмерным. Но я озябла. Пришлось надеть шерстяные перчатки, несколько раз обмотать вокруг шеи шарф.

Сейчас Фредерике было около двадцати лет. Выглядела она как всегда. Длинная блуза, темно-серая с металлическим отливом, узкие бедра, длинная шея. Вена на шее пульсировала. Фредерика опустила капюшон. Бледное лицо, скрещенные ноги. Совершенство, которое отличало ее в пансионе, обитало теперь в этой комнате. На мгновение у нее в глазах появился злой блеск. Затем она стала такой же, какой была до этого. Спокойной. Насмешливой. «As-tu froid?» – «Pas tellement» [34]34
  Тебе холодно? – Не очень (фр.).


[Закрыть]
. У нее больше не было спирта, чтобы согреться.

Она тут живет, как в гробнице, подумала я.

Холод пробирал до костей, воздух был чистый, как на горном плато. Но я начинала привыкать к этому. Сняла шарф и перчатки. Возможно, если бы я еще поработала над собой, то увидела бы водопад, извивающийся по стене, словно змея, и ночное солнце. Не без труда я открыла окно. Она подошла к окну с другой стороны, и обе мы, скрестив руки на груди, стали смотреть на небо. Я вспомнила уборную в коридоре. Она была заброшена или ею пользовались до сих пор? Фредерика этого не знала, поскольку приходила сюда только ночью, а по ночам в здании никого нет.

Голос ее иногда прерывался. «Je cause avec eux» [35]35
  Я разговариваю с ними (фр.).


[Закрыть]
. Она еще и видела их. Они ее навещали. Иногда садились там, где сейчас сидела я. Она рассмеялась: это было похоже на крик ночной птицы, пронзительный и пискливый. Значит, Фредерика разговаривает с мертвецами. Я была единственным существом из мира живых, вошедшим в ее комнату. Мы еще увидимся? Я попросила ее о встрече. Уже светало, и рассветное небо было похоже на картон. Я могу прийти к ней, когда захочу. Я захотела прийти сегодня же вечером, и завтра, и послезавтра. Она улыбнулась спокойной улыбкой. Но на следующий вечер ее там не было. Я не помню, как вышла тогда из ее комнаты, как выбралась из коридора, как спустилась по бесконечной лестнице. Стены и камни смыкались за моей спиной. Там, в комнате, когда забрезжил день, тени свернулись клубком на полу, пока яркий свет, разлившись, не прогнал их. В этой комнате не хватало только веревки.

* * *

Через несколько лет Фредерика попыталась сжечь свой дом в Женеве – занавески, картины, свою мать. Мать в это время читала в гостиной.

После этого инцидента я и познакомилась с ее матерью. Ей было около семидесяти, и все в ней дышало нежностью – плоть, кожа, платье, щиколотки, розовый и мягкий второй подбородок. Блеклые голубые глаза, безмятежные и неподкупные, внимательно изучили меня и приказали войти в гостиную. На окнах висели белоснежные занавеси, кружева на них были как сахарная пудра. Мадам садится. Я все еще стою. На меня вдруг нападает неодолимая робость, хочется повернуться и уйти. Но я следую примеру мадам. Усаживаюсь. На стенах – портреты, погруженные в сон и полумрак.

В Женеве сверкало солнце. У мадам были сумерки. В слабом свете можно было разглядеть лишь очертания предметов, равнодушно-ленивые тела мягкой мебели. На овальном столике стоял матовый серебряный чайник с чашками. На блюде – несколько петифуров. Белые салфетки с инициалами покойников. Возможно, тех, чьи лица смотрели с портретов глазами, лишенными век. На другом, круглом столике, на который несколько столетий или часов назад кто-то опирался локтем, стояла ваза с букетом алых цветов. Допустить к ним бабочку было бы чрезмерной снисходительностью, ведь она нарушила бы возвышенную медитацию лепестков. Даже дыхание ветра не могло бы развеять их мимолетное зарево.

В воздухе ощущалась тяжесть, это была атмосфера медленного выздоровления. При взгляде на замерший в неподвижности письменный стол в углу, на его массивные ящики с круглыми ручками из слоновой кости казалось, будто за этим столом сидит невидимый конторщик, без пера и бумаги, и диктует письма в никуда. Руки мадам создали композицию из разнородных предметов, одушевленных и неодушевленных. К одушевленным принадлежала она сама, с двумя обручальными кольцами на пальце: золотое надгробие на двоих, символ честного вдовства и верности обетам.

Мадам налила себе и мне чаю, медленно наполнив чашку до половины, предложила петифуры. «Je vous en prie [36]36
  Угощайтесь (фр.).


[Закрыть]
, дорогая». Губы ее потянулись к чашке, приоткрылись и замерли, словно пожелав высказать какую-то мысль, но так и оставив ее невысказанной. Физиономии на стенах как будто ожили, мелкие трещины на живописи нервно подергивались. Мадам улыбнулась мне, а я – ей. Так, значит, я подруга ее дочери, у которой нет подруг. Она счастлива со мной познакомиться. Похоже, она говорила почти правду, и я была благодарна ей за это «почти», тончайшее масло, смягчающее грубое столкновение между правдой и ложью. Ее глаза обволакивали меня детски невинным взглядом. Это были глаза девочки, которые отталкивали от себя все неприятное, или глаза куклы, в них не было ни тупости, ни удивления. В них уместился рай, играли радужные отблески Женевского озера. Мадам казалась счастливой. Непередаваемо мягким голосом она спросила, в какой гостинице я остановилась.

– В «Отель де Рюсси».

– Они обанкротились, – сказала она и добавила уверенным тоном: – Гостиницу скоро снесут.

Комнаты там большие и просторные, продолжала я, прямо-таки залы (я говорила с таким воодушевлением, словно хотела спасти гостиницу от разрушения). Да, она это знала, но заведение пришло в полный упадок. Она терпеливо расспрашивала меня, очень осторожно спросила, живы ли мои родители. И протестанты ли они. Я намекнула мадам, что мы с ней однажды уже встречались. Она мягко заметила, что не помнит этого. Но я не сдавалась: это было в тот день, когда она приехала в пансион за Фредерикой. И я провожала их на станцию. Вот теперь мадам вспомнила «une jeune fille triste» [37]37
  Грустную девушку (фр.).


[Закрыть]
, и подбородок у нее сочувственно вздрогнул. Она заговорила о капризах, но не судьбы, а погоды, о духоте и влажности. У нее были завидные познания в метеорологии. Ее спокойствие и мягкость были великолепны, точно плотный бархат. Превосходная, прочная материя, которой можно было бы украсить двери и окна. Я взяла несколько петифуров, она извинилась, что не предложила их мне во второй раз. Я пересчитала их: на блюде оставалось пять или шесть штук, и я решила их доесть. Я вызвала в памяти одну за другой всех мамаш, каких видела в пансионах. И почувствовала легкое отвращение. Без всяких к тому оснований. Я видела их в приемных, они сидели в своих английских костюмах и шевелили губами.

В приемных, особенно приемных религиозных интернатов, есть что-то мрачное и подозрительное. В моем первом, монастырском пансионе, куда я попала в восемь лет, все мы безумно боялись «шпионок» – это слово придавало обычному доносу космические масштабы. Об этом я подумала, когда мадам подливала себе и мне уже порядком остывший чай.

Фредерика не произнесла ни слова. Ее молчание не давило, оно было каким-то невесомым. Безжизненным. Нездешним. Внезапно она вздрогнула. До этого она сидела посреди дивана, чуть наклонившись вперед, так, словно собиралась встать и уйти. Послышался судорожный вздох, затем еще один. Ее дыхание звучало гулко, словно в груди отдавалось эхо, словно там был еще один голос. Мадам держала чашку в руке, она рассуждала о том, что в кантоне Аппенцелль мужчины ходят голосовать, прихватив с собой холодное оружие, а женщины глядят на них из окон, и с этими словами мадам повернулась к окну, но я заметила, что она смотрит на дочь. Нашла предлог, чтобы посмотреть на нее. Затем мадам снова завела разговор о метеорологии. Едкое концентрированное тщеславие источало аромат оранжереи. Мадам погладила лепесток цветка. Фредерика резко выпрямилась, чтобы вдохнуть. Грудь то вздымалась, то опускалась, это движение стало ритмичным. Казалось, ее сотрясают спазмы. Дышала она со свистом. Впервые ее взгляд показался мне тусклым, потерянным, затуманенным.

– Моя дочь, – прошептала мадам, провожая меня к лифту, – моя дочь пыталась сжечь меня. – Она произнесла это настолько мягко, что мягкость можно было принять за сожаление. Открыла дверцу лифта. Внутри было зеркало, под ним – диванчик. «Elle n’est pas responsable» [38]38
  Она невменяема (фр.).


[Закрыть]
. В зеркале отразились ее кристально прозрачные, чуть влажные от искренности глаза, подаваемая ими весть была лаконична, словно эпитафия. Все так и есть. Не сомневайся, дорогая. Она нажала кнопку. «Для меня это целое путешествие. Я должна присматривать за ней. Почти не выхожу из дому. Вы ведь понимаете, что я имею в виду». Ну конечно, понимаю. Я шагнула в сторону, чтобы пропустить ее вперед. Она подтолкнула меня к выходу. Наконец она попрощалась со мной, поблагодарила за визит, сияя от радости, что познакомилась с подругой своей дочери. И тяжелая дверь захлопнулась.

День был ясный и зловещий. На поверхности озера ветер поднимал волны. По берегу шагала вереницей какая-то делегация из Азии. С вертикальной струи фонтана, словно с острия вил, свисали серебряные кольца. Фредерика назначила мне встречу в кафе. Я пришла раньше времени. Минуты ожидания тянутся долго. Я заказала стакан овомальтина. В голову не лезли никакие мысли. Стрелки часов застыли неподвижно. Зеленый с желтыми полосками листок и белая бабочка флиртовали друг с другом. Листок весело порхал, вспоминая былую удаль, а бабочка неотступно следовала за ним, как за тайным посланцем. В этом грациозном кружении присутствовали одновременно идиллия и упадок.

Я сижу за мраморным столиком. Заказываю еще стакан овомальтина. Надо найти какое-то развлечение, чтобы ждать было не так утомительно. Я вспомнила железнодорожные станции и вокзалы, в Тойфене, в Штаце, в Риги, в Венгене. Я училась плаванию в бассейне, а мой отец, одетый по-зимнему, прятался от солнца и сидел в тени. Летом над нами вставало странное, больное солнце, с трудом пробивавшееся сквозь сумерки, свет от него был как в лесной чаще или среди болот, словно не с неба, а от ядовитых грибов и ягод, от влажного перегноя. Мы ловили эти нерадостные лучи, стремились к ним, как в недоступный оазис покоя. Отец с дочерью прогуливались, держась за руки, точно пожилые супруги. Он называл мне горные вершины, указывая на них. В гостинице на столы, на круассаны, на ножи и вилки падал металлический свет. Мы завтракали. За стеклом веранды был Маттерхорн, яркое солнце, обновление жизни. Соседний стол занимала дама с тремя дочерьми. Их выпуклые лбы словно излучали счастье. Им повезло, думала я, они родились счастливыми. Дама и девицы демонстрировали какую-то неистребимую радость, прямо-таки дьявольскую безмятежность.

– Видишь, wie glücklichsie sind [39]39
  Как они счастливы (нем.).


[Закрыть]
, – сказала я отцу. (Может быть, он понял так, что это я счастлива, – отец был очень рассеянный человек.)

Весь день эта сияющая от счастья троица стояла у меня перед глазами. Справа – младшая сестра, с самой маленькой головой, лобик поуже, глаза поменьше. Узкие ноздри. Прическа у нее была такая же, как у старшей сестры, и безжалостно прямой пробор при всей своей безжалостности казался игривым. На прогулке, когда мы встречались с этой семьей, счастье возносило их над нами на недосягаемую высоту: мы с отцом из года в год были все так же одиноки, даже нелюдимы, и, если, как это часто бывает в гостиницах, кто-то подсаживался к нашему столу, думая сделать нам приятное, мы пугались. Мы здоровались с соседями по столу, когда приходили завтракать. И прощались, когда вставали из-за стола: мы каждый раз управлялись с завтраком раньше остальных.

Мы сидели в холле и читали, а в бальной зале играл оркестр. Пожилые пары танцевали вальс и фокстрот, кавалеры вели плавно, не сбиваясь с такта. Чувство ритма у швейцарцев в крови. Когда приезжали французы, чтобы отметить свой праздник гильотины, швейцарцы танцевали тоже, подпрыгивая и показывая подметки ботинок.

На следующей день вся гостиница гудела: младшая из сестер повесилась в своей комнате, на шнуре от шторы с узором из цветов и листьев. Чтобы не травмировать клиентов, тело вынесли незаметно. Естественный порядок вещей по видимости не был нарушен. Правда, самоубийство нельзя отнести к естественному порядку вещей. Но какая разница? Штору из комнаты убрали. Я представила себе эту гостиницу зимой. Льдинки на ветках деревьев роняют слезы, весной они растают. Я никогда не видела, как они тают.

Вот и Фредерика. Она садится за столик, ее лицо совсем близко от моего. Мы смотрим друг на друга. Быть может, любящих соединяет какая-то колдовская сила? Мы шутим. Она улыбается. Это наша последняя встреча. «Что ты сделала с куклой?» – «Какой куклой?» Она смотрит мне прямо в глаза. Она свою куклу сохранила – казалось, она хочет добавить: и всегда носила с собой. Куклу, которую нам подарили в пансионе, терпеливо объясняет она, в народном костюме и чепчике Санкт-Галлена. «Я ее сразу выбросила», – сказала я. «Нет, не может быть, поищи, ты, наверно, положила ее куда-нибудь и забыла. Ты обязательно ее найдешь, конечно же ты ее не выбросила». Она прямо укоряла меня за это. Словно святая, в глазах которой еще затаилась свирепость, хотя через мгновение они засияют кротостью. Она была уверена, что я не могла выбросить куклу. Это было бы достойно сожаления. Она по-прежнему хотела быть самой дисциплинированной, самой послушной из всех. Похоже, она осуждала меня даже за то, что я забыла про это пугало в цветных тряпках, с нарисованными глазами. Я взяла ее за руку. Руку, которая так чудесно выводила буквы в пансионе в Тойфене. А я подражала ее почерку. Она попросила показать, как это выглядит. Я написала на листке ее имя. Тот, кто копирует, становится художником. Прощай, Фредерика. Она пишет мне «adieu». Это короткое, обыденное слово, которое я услышала в Тойфене, повторяется опять, переворачивается, сплющивается, прогибается, становится частью языка мертвых.

Через двадцать лет я получила от нее письмо. Мать оставила ей кое-какие средства к существованию. Но ей надоело сидеть в сумасшедшем доме, если так будет продолжаться, она прямой дорогой отправится на кладбище.

Я стою перед зданием пансиона. На скамейке сидят две женщины. Я кивнула им в знак приветствия. Они не ответили. Я открыла дверь. За столом сидит женщина, рядом стоит другая. Она спрашивает, что мне здесь нужно. Я спросила, открыт ли еще пансион. Четко произнесла название. Нет, о таком пансионе она никогда не слышала. Он находится здесь, в Тойфене, sind Sie sicher? [40]40
  Вы уверены? (нем.)


[Закрыть]
Она смотрит на меня испытующе, недоверчиво. Ну конечно, уверена. Я здесь жила. На какое-то мгновение эти слова показались мне неубедительными. Женщина советует мне поехать в Санкт-Галлен. Там так много школ. Я снова повторила название пансиона. Нет, вы ошибаетесь, сказала она. Я извинилась. Здесь, сказала она, клиника для слепых. Теперь здесь именно это. Клиника для слепых.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю