355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Флер Йегги » Счастливые несчастливые годы » Текст книги (страница 4)
Счастливые несчастливые годы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:47

Текст книги "Счастливые несчастливые годы"


Автор книги: Флер Йегги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)

* * *

Прибытие новенькой всегда вызывает любопытство. Эта юная дама явилась к нам в конце февраля. Мы были заняты разговором. Если точнее, мы не разговаривали, а хохотали. Она была чем-то похожа на Джильду из кино. Великолепная грива рыжих волос, этакий охотничий трофей, казалось, была не настоящая, а сфотографированная. Когда новенькая вошла в Speisesaal [19]19
  Столовая (нем.).


[Закрыть]
, настала тишина. Вилки и ножи замерли в воздухе. Будь на нашем месте моряки, они бы засвистели. Меня ждала Фредерика: мы с ней собирались на послеобеденную прогулку. Но я опоздала. «Tu as vu la nouvelle?» [20]20
  Ты видела новенькую? (фр.)


[Закрыть]
Ну еще бы.

Мы тут же сменили тему. Кажется, заговорили о Бодлере. У него была возлюбленная-креолка. Эта рыжая девица тоже немного креолка. Вечером, за ужином, мы с новенькой принялись болтать, как будто знали друг друга много лет. Остальные девочки молча следили за нашей беседой, не спуская глаз и ловя каждое слово. Рядом со мной сидела испанка, которая питалась главным образом йогуртами, чтобы похудеть. «Поднимись ко мне в комнату», – сказала Мишлин – так звали новенькую. Она обняла меня и поцеловала, – вероятно, таким же поцелуем она награждала свою лошадь. Я поднялась к ней, и там она рассказала мне о своей жизни почти все, скороговоркой, точно читала бальную записную книжку.

Я объяснила ей, что мне пора, потому что я ночую в другом корпусе. В каком? В корпусе для маленьких? И она расхохоталась. Ты что, маленькая? Какой кошмар. Она произнесла это так, словно перед ней сидел полный зрительный зал. Я быстро вышла, прошла по коридору мимо комнаты Фредерики, но не решилась войти. Было уже слишком поздно. В четверть десятого нам уже полагалось сидеть по комнатам. Я легла спать в отвратительном настроении. Моя соседка, расчесав волосы, сказала: «Sehr elegant, rassig, die Neue» [21]21
  Эта новенькая такая элегантная, такая эффектная (нем.).


[Закрыть]
. Слово «элегантная» тут не подходило. Пожалуй, такая красота и не нуждается в элегантности. Элегантной была Фредерика.

Мишлин была околдована собственной красотой, несла ее по миру, словно тропическую птицу. На мой взгляд, Фредерика была красивее Мишлин, но никогда не превращала это в триумф. А Мишлин, не столь утонченная, стремилась сразу и без затей ошеломить всех, насладиться триумфом. В ней все было напоказ, и первым делом меня привлекло именно это ее качество. А затем – ее веселость. Она немедленно показала мне свои платья. Казалось, что в шкафах засияло солнце. Она обнимала меня, не встречая сопротивления, и я чувствовала, как прижимаюсь к сильному, здоровому телу. Словно к телу кормилицы. Все у нее было нежное, юное, упругое. Она обнимала меня так, будто заключала в объятия толпу. Без всяких греховных или порочных помыслов. Я бы даже сказала: обнимала, как товарищ, если бы значение этого слова не было извращено. Она была «свой парень». Не то что Фредерика, с которой мы не осмеливались прикоснуться друг к другу, а уж тем более поцеловаться. Одна мысль об этом вызывала ужас. Быть может, мы противились желанию потому, что оно не вязалось с тем представлением, что создалось у нас друг о друге.

Не раз, правда, бывало, что мне хотелось приласкать ее, но я не решалась – от нее веяло такой суровостью. А в глазах Мишлин отражалось удивление, пустота и безмятежность. Когда она злилась, глаза становились меньше, словно их радужная оболочка вдруг съеживалась. Но в целом Мишлин была красавица. Постепенно у меня вошло в привычку навещать ее в свободные часы. Как правило, мы болтали о разных пустяках, поговорить на серьезные темы почти не было повода. А посмеяться можно над чем угодно. Мишлин не нравилось учиться, ее вообще ничто не интересовало. Они с daddy [22]22
  Папочка (англ.).


[Закрыть]
собирались устроить бал. О матери она не упоминала, возможно, та уже умерла. О мертвых забывают. Для нее существовал только дэдди. Если бал состоится, она меня пригласит. Я стану ее лучшей подругой. Да ведь я и так ее лучшая подруга, уже давно, разве нет? Depuis toujours [23]23
  И всегда была (фр.).


[Закрыть]
. Мы будем писать друг другу.

Они пригласила меня на свою виллу, я могла приехать, когда захочу. Я наверняка понравлюсь дэдди. Может быть, он даже примется ухаживать за мной. Он ухаживает за всеми ее школьными подругами. А мой дэдди тоже ухаживает за моими подругами? Нет, мой дэдди незнаком ни с одной из них. А почему я прячу их от него? Из ревности? А какая вилла у моего дэдди? Мой дэдди живет в гостинице. Значит, у тебя нет своего дома? Есть, но дэдди там не живет. Ее дэдди еще молодой, когда они идут куда-нибудь вместе, она накладывает косметику и все принимают ее за его невесту. А я подумала о моем дэдди, о бесчисленных гостиницах, в которых мы с ним виделись во время каникул, зимой и летом, об этом пожилом седовласом господине с ледяными, ясными, печальными глазами. Со временем у меня станут такие же.

А Мишлин говорила без умолку, строила планы на будущее, всегда одни и те же. Во всяком случае, в каждом присутствовали частые переезды, какая-то невнятная суета, слава и торжество, а также дэдди. Я забросила Фредерику, теперь мы с ней почти не ходили гулять вдвоем. Когда Мишлин при всех обнимала меня за плечи и это видела Фредерика, мне становилось стыдно. Я теряла душевный комфорт, но вновь обретала его, заходя в комнату Мишлин или оставаясь с ней наедине, однако я не хотела, чтобы меня при этом увидела Фредерика. А Фредерика меня видела, я ловила на себе ее грустный взгляд, в котором мне чудился укор. С Мишлин я развлекалась, хоть ее всегдашнее веселье и вечные разговоры о дэдди начинали нагонять на меня тоску, но ведь и среди тоски можно поиграть в веселье, и на похоронах можно развернуть бурную деятельность.

От жизни Мишлин нужно было только одно – возможность наслаждаться этой самой жизнью, но разве мне нужно было не то же самое? Иногда меня удручало, что я отвернулась от Фредерики, а иногда я ощущала от этого своеобразное удовлетворение. Я поступала так нарочно. Когда я видела Фредерику – она не изменилась, по-прежнему ни с кем не разговаривала, жила, отгородившись от всех нас, отгородившись от всего мира, – мне хотелось подойти к ней, объяснить, что это новое увлечение – просто шутка, забава, и пусть она позволит мне поиграть в эту игру. Так и сделаю, думала я, и тут же делала как раз наоборот. Быть может, я наказывала Фредерику за мою любовь к ней?

Прошло около трех месяцев, завершался второй триместр, и я окончательно бросила Фредерику. Каждый вечер, когда я лежала в постели, а немка спала, аккуратно разложив на подушке свои локоны, я вновь переживала минуты, проведенные с Фредерикой, мы с ней прогуливались по тропинке, а иногда, незаметно для себя, я вдруг начинала говорить вслух. Я давала себе слово, что утром зайду к ней. И все будет, как раньше. Но утром я передумывала. Если я случайно встречалась с Фредерикой в коридоре, она улыбалась мне и шла дальше. Даже не давала возможности объясниться, сказать хоть слово. Она ускользала от меня, словно тень; если мы оказывались в одной классной комнате, я уже не могла перебрасываться шутками с Мишлин: я не сводила глаз с Фредерики, надеясь, что она заговорит со мной или подаст мне какой-то знак. Но она оставалась невозмутимой.

За три месяца Фредерика ни разу не попыталась встретиться со мной. Это я цеплялась за нее моими старушечьими руками. Однажды я узнала, что у нее умер отец. И по всей вероятности, вскоре она покинет пансион. В тот день меня охватил ужас. Произошло непоправимое. Я побежала к ней в комнату. Она говорила со мной очень ласково, сказала, что едет на похороны отца, а в Бауслер-институт больше не вернется. Я проводила ее в Тойфен, на маленькую железнодорожную станцию. Было жарко, небо сверкало синевой, а даль заволакивала дымка. Волшебный пейзаж. Было три часа дня. Она почти не разговаривала, только шагала вперед. Мне было страшно, и я тащилась сзади, изредка нагоняя ее.

Я открыла перед ней душу, призналась в любви. Я обращалась не столько к ней, сколько к этому пейзажу. Поезд тронулся, он был похож на игрушку. «Ne sois pas triste» [24]24
  Не грусти (фр.).


[Закрыть]
. Так гласила записка, которую она мне оставила. Я потеряла самое дорогое, что было у меня в жизни, а небо по-прежнему было лазурным, все дышало покоем и счастьем, пейзаж был идиллическим, словно идиллическая юность, полная скрытого отчаяния. Пейзаж сулил нам защиту и покровительство – белые домики Аппенцелля, фонтан, надпись «T öchterinstitut», казалось, человеческие беды должны были обойти стороной это место. Можно ли чувствовать себя затерянным среди такой идиллии? На пейзаж легла тень катастрофы. Сегодня один из самых прекрасных и радостных дней в году, и как раз в этот день со мной случилось несчастье. Я потеряла Фредерику. Я попросила ее непременно писать мне. Она пообещала, но что-то мне подсказывало: писем не будет. А я сразу же написала ей взволнованное письмо, сама толком не понимая, что пишу. И стала ждать ответа. Но я чувствовала, что она никогда мне не напишет. Это было бы не в ее духе. Она предпочла бы просто исчезнуть.

Фредерика так и поступила: она исчезла. Я вернулась в пансион и там проводила время в страданиях – это ведь тоже способ времяпрепровождения. Я прочла записку, которую она дала мне на станции, два листка бумаги двадцать на двадцать сантиметров, в клетку. Вязь ее почерка застыла на бумаге, словно ящерица, уснувшая на камне или на стене. Я долго и терпеливо училась копировать этот почерк, и в итоге мне удалось усовершенствовать само совершенство, создать строгую, безупречную подделку. Я читала эту записку, словно разбирая прихотливые извивы орнамента, похожие на волны. Она рассуждала на философские темы, а о нашей дружбе – ни слова. Такое выспренное, фальшивое, сухое, универсальное и в то же время камерное послание кто угодно мог написать кому угодно. В последней строке она писала, что нежно обнимает меня: пустая фраза, формула вежливости. Никогда мы с нею не обнимались, никогда не произносили слово «нежность». Эта записка была чем-то вроде проповеди, в ней мне приписывались определенные достоинства и в то же время – некоторая склонность к разрушению. Я не стала хранить эти два листка, точно драгоценную реликвию, не стала и рвать их той тревожной, мрачной весной, бросая обрывки в никуда. Какое-то время я носила их с собой в кармане, потом они смялись, бумага истрепалась и порвалась, чернила выцвели. Слова Фредерики подверглись тлению. Есть слова, которые надо бы отметить крестиком и выписать на память.

* * *

Начались пасхальные каникулы, и я вернулась домой, в гостиницу. Почтенные господа приглашали нас на обед, потом показывали диапозитивы, снятые во время путешествия, – живописные развалины, роскошные пейзажи и они сами на фоне всего этого. Это была пожилая супружеская пара, в высшей степени добропорядочные люди, из лучшего общества, богатые, скупые, но не до неприличия, оба они, особенно жена, всячески отгоняли от себя хорошее настроение и радость жизни – если в жизни случалась радость.

Жена, сухопарая, очень прямая, в длинных бесформенных платьях, с волосами, стянутыми в узел, не одобряла молодежь – это чувствовалось по наклону ее маленькой птичьей головки, по взгляду выцветших глаз. Муж не прочь был выказать добродушие и снисходительность, он раскрывал красиво вылепленные, пухловатые губы и смеялся от души, если было над чем смеяться, а глаза у него делались хитрыми, словно смех был частью какого-то коварного плана. В жилетном кармане он носил часы, принадлежавшие еще его деду или другому покойнику из его семьи. Он часто вынимал их и поглядывал на циферблат (казалось, он взвешивает время). Темный костюм служил ему уже не один год и сообщал его облику особую респектабельность.

В саду на берегу озера за сетчатой оградой бегала взад-вперед собака и яростно рычала. На следующее утро все было окутано молочно-белым туманом, и в этот день они пригласили отца с дочерью на прогулку по озеру. Жена с помощью служанки подготовила пикник. Все было рассчитано так, чтобы экскурсия получилась веселой и увлекательной. Об этом свидетельствовало выражение лица синьоры, наглядное воплощение чувства долга, когда она мрачно смотрела на скудные лучи солнца, словно подозревая их в саботаже. Через два часа экскурсия закончилась. Это были лучшие друзья моего отца.

С первого дня, как мы оказались в Бауслер-институте, мы не переставали мечтать о дне, когда покинем его. И вот этот день наступил. Наступил точно по календарю, но раньше, чем мы ожидали. Весна была в полном блеске и уже близилась к концу, луга запестрели цветами. Начались жаркие дни, подул фён. Появились первые островки выгоревшей травы. Окна постоянно были распахнуты, и в воздухе нависло чувство горечи и обреченности. Учебный год был на исходе. Однако в нашей жизни не происходило ничего. Моя соседка-немка все так же страдала от жары, сидя у окна.

Мишлин обещала всех нас пригласить к себе на виллу, собиралась устроить для нас балы. Она меняла наряды каждый день, и мы, полюбовавшись ее блузками, с огорчением смотрели на наши собственные, непритязательные, годные разве что для школы. Но наряды для Мишлин выбирал дэдди. Вскоре нам предстояло с ним познакомиться, однако он уже сейчас развлекал нас, потому что все остроты, какие мы слышали от Мишлин, были придуманы дэдди. Мишлин никогда не расставалась с ним. Отец незримо присутствовал в ней, казалось, она говорит двумя голосами, как чревовещатель. А мать? – спрашивали мы. О, мамы у меня нет. Может быть, она умерла? Ну, не совсем так, отвечала Мишлин. И если замечала, что какая-то впечатлительная девочка расстроилась, брала ее под руку. Успокойся, милая, никто не умер. Но в ее взгляде появлялась горечь.

Иногда я ходила на маленькую станцию в Тойфен, прислушивалась, и у меня в ушах снова звучал возглас Фредерики, короткое и обыденное «Adieu!». Так прощаются благовоспитанные дамы. Прощания ведут свой род из далекого прошлого, окружающий пейзаж засыпает их сушняком и пылью.

Мне не удалось хоть как-то выразить ей соболезнование по поводу смерти отца, которого для нее, возможно, никогда не существовало. Но тот, кого не существует, тоже может умереть. Именно по этой причине Фредерика рассталась с пансионом и со мной. Я не заметила скорби в ее глазах. Да я и сама не почувствовала скорби, узнав о смерти ее отца: меня привел в смятение предстоящий отъезд Фредерики. Господин банкир своей смертью разлучил нас.

Фредерика укладывала свои платья, она подготовилась к этому заранее, аккуратно подогнула рукава. Шкафы в ее комнате были пусты. Я робко произнесла: «D ésol é[25]25
  Мне очень жаль (фр.).


[Закрыть]
. Фредерика закрыла чемодан.

Отец записывал важные события моей жизни в книгу в голубом холщовом переплете с надписью «Mein Lebenslauf» [26]26
  Моя биография (нем.).


[Закрыть]
. Среди записей, касающихся Бауслер-института, можно прочесть: 31 октября, его приезд, ужин в Санкт-Галлене. 9 ноября, его приезд. 17 декабря, празднование Рождества в пансионе. 3 января: я приезжаю к нему в гости. 25 апреля, Тойфен. 8–10 мая, я у него. Такие записи он вел с тех пор, как мне исполнилось восемь лет. Изменились только имена людей и названия мест. Но в этой биографии в голубом переплете нет имени Фредерики. Раньше я еще думала, что все эти записи – предвестие настоящей жизни, которая начнется потом. А теперь мне почти пятнадцать, и книга заполнена. Заполнена, как оказалось, хроникой давно ушедшего детства.

* * *

Фрау Хофштеттер звала свою собаку, бульдога, который, как и воспитанницы, любил нежиться на солнышке. Она заботливо вытирала слюну бульдогу, называла его «Mein Kind». Я слышала, как господин Хофштеттер называет свою супругу-начальницу «Mutti» [27]27
  Мамочка (нем.).


[Закрыть]
. Такое впечатление, что весной в кантоне Аппенцелль пробуждались уснувшие чувства, животных и юных особ начинали называть ласковыми именами. Хозяин кафе и писчебумажного магазина приветствует воспитанниц какой-то новой, плотоядной улыбкой.

В воздухе повеяло воскресением – убийством, обернувшимся благодатью. Девицы парочками сидят в кафе. Несмотря на наступление весны, на улице по-прежнему не видно прохожих. Солнце стало припекать… Тойфен принадлежит нам. Марион наконец выбрала себе подружку и прогуливается с ней. Она сказала: хочу вот эту. И «вот эта» щедро подарила ей часть самой себя. Они прогуливаются, как несколько месяцев назад прогуливались мы с Фредерикой, но теперь Фредерики здесь больше нет. Так прогуливались когда-то самые первые воспитанницы, с тех пор как в кантоне Аппенцелль открылся Бауслер-институт.

Когда в огромной и величественной столовой раздавали почту, мы неотрывно следили за руками начальницы: она делала свое дело неторопливо и внимательно. Я получала письмо последней: начальница делала вид, что ошиблась. А я издали узнавала марки, самые роскошные во всей институтской почте. Письма из Бразилии были почти невесомыми, а у марок со штемпелем «авиа» зубчики по краям были оборваны, словно кожура фруктов, объеденная насекомыми. Я знала, что Фредерика мне не напишет. Но получала удовольствие, растравляя в себе печаль, как другие растравляют досаду. Удовольствие от разочарования. Оно не было для меня внове. Я оценила его еще в восемь лет, когда меня определили в самый первый, монастырский пансион. И возможно, думала я, это были мои лучшие годы. Счастливые годы. Некое чувство, ненавязчивое, но неугасимое, чувство, напоминающее воодушевление, жило во мне все эти несчастливые годы, эти счастливые несчастливые годы.

Мы носили синие береты с эмблемой института. Я была на станции, в школьной форме и берете, ждала поезд из Сен-Готарда, который должен был остановиться всего на три минуты у платформы под навесом, продуваемой всеми ветрами. Меня отпустили, проследив, чтобы я выглядела безупречно, чтобы туфли были начищены. И вот я, при полном параде, ждала маму: она была здесь проездом, а потом должна была сесть на пароход «Андреа Дориа» и уплыть за океан. Станционный буфет второго класса напоминал наши комнаты с занавешенными окнами, или сумрачный корпус больницы. Мне показалось, что я вижу там лежачих больных, жестокость судьбы, просачивающуюся через оконные стекла, ощутимую даже на другой стороне железнодорожных путей, вижу, как эпизод из биографического фильма.

Но я в моем берете с эмблемой находилась в другой части мира, в той защищенной части, где зорко следят, чтобы с нами не случилось беды. Я заранее предвкушала боль, которую мне предстоит испытать, чувство покинутости, – и испытывала от этого пьянящую радость. Я махала рукой локомотиву и вагонам, проносящимся мимо, коридорам, купе, затемненным альковам, бархатным диванам, сидящим на них пассажирам, этим незнакомым, таинственным братьям. Радость, доставляемая нам болью, – вредная, ядовитая. В ней есть что-то мстительное. Ангельская кротость, присущая боли, ей чужда. Я так и стояла под навесом на этой жалкой платформе. Ветер вздыбливал темно-серую, зловещую гладь озера и мои мысли, но в то же время разгонял тучи, рассекал их как топором, и вверху виднелся Страшный суд, на котором каждому из нас прощались все грехи.

Теперь монастырского пансиона больше нет. Его снесли. Когда я узнала об этом, то не могла скрыть удовлетворения. Мне он казался бессмертным. И величественная мраморная лестница, и марлевые занавески у кроватей, символ непорочности и смерти, – все это уничтожено. Я рассказала об этом Фредерике: ей я могла признаться, что разрушение этого здания доставило мне «un parfait contentement» [28]28
  Превеликое удовлетворение (фр.).


[Закрыть]
(так написано на одной из карт таро). Еще я сказала Фредерике, что, быть может, здание разрушили наши мысли, или же эманации, которые источает пора невинности. Она отвечала, что невинность – это выдумка новейших времен.

Мы шутили, пытались угадать, сколько еще продержится Бауслер-институт. Нам казалось, что он должен существовать вечно, на благо будущих поколений, в покое и в радости. Фредерика отпускает шутки, стоя в тени институтской ограды. А тени деревьев, точно знамена, прославляют то, что кажется бессмертным.

Я подметила, что в ее взгляде возникла какая-то свинцовая, непроницаемая завеса, что-то злое, – в ее глазах, которые порой казались мне ярко-синими, а на самом деле были цвета мха и болота.

* * *

Меня зовет Мишлин, веселая смешливая бельгийка. Ей не приходит в голову, что веселье может нагнать тоску. Веселье не всегда легко вынести. Мишлин жарко, она снимает пуловер и помогает мне его надеть: мне зябко. Мы обе поднимаем руки, я чувствую, как от нее веет теплом, и даже тепло у нее какое-то веселое. И кожа, и запах. Фредерика смотрела на меня, как бы желая сказать: «Развлекайся», но она никогда не сказала бы этого. Разве что умирающему. Мишлин смеялась. У нее были красивые, ровные зубки, низкий лоб, помада на губах – она красила их перед тем, как пойти в Тойфен. В Тойфене мы видели одного калеку, двух надменных заморышей, все время ходивших с трехзубыми вилами, словно они собирались дать торжественный обет, кондитера, от которого пахло кремом и слоеными пирожными, старообразных женщин с шиньонами и косами, мальчика с дудочкой и окно, рамы которого были выкрашены белой краской. Золоченый шар на верхушке колокольни. Единственная в деревне улица заканчивалась, не успев начаться. Wir wollen kein Gl ück. Мы не гонимся за удачей: это часто можно услышать в здешних местах.

Дэдди обещал Мишлин, что удача всегда будет с ней. Дэдди не давал ей задумываться, отгонял докучные мысли. Дэдди приглашает нас к себе в Бельгию, на большой праздник. Издали я видела Фредерику: радость остальных девушек ничуть ее не трогала, их веселье ей не передавалось. Фредерика сидит, уткнувшись в книгу.

Наступил карнавал, мы с Мишлин танцевали, всех воспитанниц обязали танцевать. Но заставили надеть маски. Фрау Хофштеттер и ее муж-бухгалтер, невозмутимые и решительные, смотрели на нас, как добрые полицейские. Супруги Хофштеттер сидели в актовом зале, украшенном для бала. На стенах – витые гирлянды, украшения из кокард и сахарной ваты. Фредерика не участвовала в празднике. Она извинилась перед начальницей и ушла к себе в комнату. Мишлин покачивала бедрами, точно попадая в такт. Возможно, даже для нее в какой-то момент веселье стало утомительным. Ее низкий лоб покрылся потом, скулы сделались кирпично-красными. Дэдди отмоет ей лицо – лицо, уже начавшее увядать. Ее красота превратилась в пародию на самое себя. Девушка еще в расцвете юности, а в ней проступают черты будущей старухи, веселье в разгаре, а мы чувствуем изнеможение: так у новорожденных мы замечаем сходство со старцами, недавно ушедшими из жизни.

И только негритянка, как всегда, пребывала в меланхолическом настроении, причем меланхолия изводила ее постепенно, планомерно и методично. Понаблюдав за ней, я решила, что такая грусть уже сродни отчаянию. Она больше не разрешала начальнице брать себя за руку. Ее руки касались лишь пустоты, которая теперь заменяла ей мысли. Я видела, как она собирала охапки желтых цветов, брала их на руки и баюкала, чтобы они согрелись и уснули. Качала их, словно они были живые, и пела что-то заунывное, а глаза ее смотрели остановившимся, завороженным взглядом. Потом швырнула их на землю, похоронила. Маленькая посланница большого, но разгромленного войска.

Она озиралась кругом, медленно поворачиваясь всем телом, как человек, очнувшийся от тяжелого сна. «Добрый день», – сказала я. Она не ответила. Мы с Фредерикой ни разу не пытались заговорить с ней. Казалось, ее жизнь в Бауслер-институте интересует только дирекцию. Она брала дополнительные, частные уроки, не подружилась ни с кем из девочек, и если мы однажды, под Рождество, и слышали ее голос, то лишь потому, что начальница заставила ее спеть «Тихую ночь». Для большинства из нас она была дочкой президента, и за это она поплатилась. Бывают моменты, когда хочется, чтобы все были равны, чтобы торжествовала какая-то выдуманная демократия. Если девочку принимают в пансион так, как принимали негритянку, торжественно, с почестями, с флагами, если аплодируют ее отцу, президенту африканского государства, то эти аплодисменты не могут не обернуться против нее.

В интернате всегда так: одна из девочек становится отверженной, причем ее избирают с самого начала, по молчаливому сговору. Никто не указывает на нее, это общий, неосознанный порыв. Недобрые глаза, точно рудознатцы, сразу определяют жертву. Без каких-либо разумных причин, словно по воле рока. А жертва покорно принимает свою участь, как справедливое наказание, ниспосланное свыше. Состояние негритянки резко изменилось к худшему. Она сильно кашляла, перестала разговаривать и, перелистывая своими алебастровыми пальцами книгу, подарок фрау Хофштеттер, всякий раз останавливалась на одной и той же картинке: холмик земли и крест.

Я ощутила симпатию к ней в последние два дня, которые мне довелось провести в пансионе. Я ходила за ней по пятам. Такой несчастный человек, думала я, не в состоянии заметить, что за ним шпионят, – а я именно это и делала. Быть может, я подсматривала не столько за ней, сколько за ее несчастьем. Если в самом начале школьного года я не сводила глаз с Фредерики, то теперь я так же внимательно наблюдала за негритянкой. Вглядывалась в ее несчастье. Размышляла о том, что крайности сходятся, о взаимодействии противоположностей, которое превращается в симбиоз. И еще думала о том тайном, что похоронено в нашем мозгу. А негритянка ничего не замечала.

Мне казалось, что я подсматриваю за покойницей. С аккуратно заплетенными мелкими косичками, с круглыми глазами, из которых исчезло очарование, со слабой улыбкой, похожей на застывшую улыбку прощания. Ее одели в голубую курточку, приехал шофер-швейцарец, и ее усадили в лимузин. У дверей выстроилась дирекция: фрау Хофштеттер с блестящими от слез глазами, и ее супруг. Две девочки играли в теннис, я шла в деревню, и на изгибе дороги машина проехала мимо меня. Негритянка, точно автомат, нагнула голову, еле-еле взмахнула рукой.

Мишлин уехала тоже. Расцеловала и обняла всех нас, торжественно распрощалась с пансионом, с временем, которое провела здесь, со своим звонким смехом, на который, быть может, эхом отзовется еще чей-то смех. Ее длинные пышные волосы развевались на ветру. Она подбежала ко мне, чтобы поцеловать, сложила руки, словно крылья. Я не должна была забыть, что вскоре она устраивает у себя в Бельгии бал, самый грандиозный и шикарный праздник в Европе, и дэдди, ее дэдди, будет ухаживать за каждой из нас. «C’est promis?» «C’est promis» [29]29
  Обещаешь? Обещаю (фр.).


[Закрыть]
, – ответила я. Прощай навсегда, дорогая Мишлин.

Дэдди не явился. За Мишлин тоже прислали темный лимузин с шофером. Шофер поставил чемоданы в багажник, подал Мишлин сундучок с косметикой, открыл перед ней дверцу. Вот и Мишлин уехала. Первыми отбыли скандинавки – как северное солнце, которое вскоре после полудня торопится уйти за горизонт. Молчаливые, румяные, они исчезли быстро и без церемоний. Затем пришел черед Марион.

За ней тоже прислали автомобиль темного цвета, распахнули дверцу. Она села, опустила окно, однако не удостоила меня взглядом. Фрау Хофштеттер всякий раз выходила во двор, с достоинством приветствовала шофера и бывала слегка разочарована, что почтенный родитель не смог прибыть лично. Она тоже на прощание целовала воспитанниц, которые в ответ делали книксен. За немкой, моей соседкой по комнате, приехал отец, он сам сидел за рулем черного «мерседеса». Мы с соседкой попрощались в комнате: слащавые улыбки, легкое прикосновение щеки к щеке. Прощай, с тобой мы тоже никогда больше не увидимся. Лимузины стали приезжать реже. Комнаты опустели, их оживлял только пейзаж за окнами, кровати стояли незастеленными, в умывальной лежали еще влажные куски мыла, покрытые пеной.

Я последняя. Тренер по теннису, он же преподаватель гимнастики и географии провожает меня на станцию. Я попрощалась с фрау Хофштеттер, с господином Хофштеттером – училась я неважно. Вот уезжает итальянка, толстогубая, долговязая и прямая, как жердь. Отец – ее точная копия, толстогубый, узконосый, близорукий, глаза-щелочки. Темный костюм в полоску. Он неуклюже пытается поцеловать руку фрау Хофштеттер, вытягивая губы трубочкой. Итальянка в туфлях на низком каблуке, с черными, как вороново крыло, волосами, в сопровождении матери и отца, который несет чемоданы, направляется к такси. Носки отца и чулки дочери на пятках протерлись почти до дыр. Но обувь новая. Эти люди чувствуют себя здесь неловко, они стеснены в средствах, их заботит будущее единственной дочери, долговязой девицы, у которой не видно подбородка, когда она открывает рот, желая что-то сказать. Неизвестно, в какой колледж ее отдадут на следующий год. Для них частная школа в Швейцарии – большое достижение.

Впоследствии мне попалась фотография молодой женщины, похожей на эту итальянку: на снимке она стояла, и было такое впечатление, будто ее подвесили. Разве девушки, чьи лица мы выхватываем на старых фотографиях среди совершенно чужих физиономий, – разве они не могут быть нашими прабабушками? По крайней мере, так кажется нам, проведшим лучшие годы в интернатах. Глядя на эти лица, мы узнаем сестер. В них чувствуется что-то родное: вероятно, это проявление культа мертвых. Все эти девушки, которых мы знали, запечатлелись в нашей памяти, а значит, воспроизвели себя, вернулись в этот мир, дав потомство после смерти. Они устраиваются у нас на лбу, как монахи-столпники, спят на выстроившихся вереницей кроватях. Я снова вижу моих подружек, мне тогда было восемь лет, они лежали в белоснежных постелях, с улыбкой на губах, веки сомкнуты, взгляд блуждает где-то далеко. Мы спали рядом. Кто был в тюрьме, тоже не забывает соседей по камере. Эти лица и насыщают, и пожирают наш мозг, наши глаза. Когда они возникают перед нами, время теряет свою власть. Нас обступает давно ушедшее детство.

В Санкт-Галлене я пересела на поезд до Цюриха, в вагон первого класса. На платформе меня встречал господин Др., мой отец. Он снял шляпу. И мы поехали домой. В гостиницу. Было уже почти лето. А на Пасху здесь было такое же голубое небо, так же вертелся петух-флюгер на колокольне евангелической церкви. Как будто ничего не изменилось. «Bist du zufrieden?»

«Ja, mein Vater». Ты довольна? Да, отец. В наших разговорах тоже ничего не изменилось.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю