355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Флер Йегги » Счастливые несчастливые годы » Текст книги (страница 3)
Счастливые несчастливые годы
  • Текст добавлен: 17 октября 2016, 02:47

Текст книги "Счастливые несчастливые годы"


Автор книги: Флер Йегги



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)

* * *

Распорядок в Бауслер-институте был построен на послушании и дисциплине. И Фредерика неизменно служила нам примером. Бывает, задумаешься о чем-то и не заметишь в коридоре начальницу, не поздороваешься с ней. Это простительно – за рассеянность не наказывают даже в тоталитарных государствах. Казалось, Фредерика постоянно пребывает в рассеянности, тем не менее она никогда не забывала поздороваться с представителями дирекции, приветствовать их легким поклоном. Она кланялась и господину Хофштеттеру, мужу начальницы, который держался в тени и занимался бухгалтерией.

Быть может, Фредерика вела двойную жизнь? Ее беседы со мной были настолько серьезными и глубокими, что, можно сказать, выматывали меня, но это еще не все: некоторые ее идеи, быть может из-за того, что она излагала их с необычайной свободой, не укладывались в тесные рамки привычных, умиротворяющих представлений. Как уже было сказано, я в то время была абсолютно невежественна. Знаю, это слово может вызвать улыбку, но Фредерика производила на меня впечатление нигилистки. Что делало ее в моих глазах еще более притягательной. Хладнокровная нигилистка, с беспричинным смешком: вздернутые уголки рта, чем-то напоминающие вилы. Мне уже приходилось слышать слово «нигилистка» дома, во время каникул: там его произносили с презрением. Когда Фредерика заводила подобные беседы, у меня – при том что я их обожала – возникало ощущение какой-то мрачной суровости, тяжеловесной серьезности. Лицо Фредерики становилось необычайно гладким, плоть, покрывавшая кости, казалась ранящей, как лезвие. Глядя на это лицо, я представляла себе лунный серп в небе Востока, который срезает головы спящих. Фредерика блистала красноречием. Она не говорила о справедливости. Не говорила также о добре и зле – хотя рассуждения на эти темы я постоянно слышала от наставниц и от подруг с тех самых пор, как восьми лет от роду впервые переступила порог монастырского пансиона.

Она говорила будто бы ни о чем. Слова летели, как на крыльях. Но то, что оставалось после этих слов, было бескрылым. Ни разу не произнесла она слово «Бог», и сейчас я с трудом заставила себя написать это слово – так неукоснительно обходила его молчанием Фредерика. А в других пансионах, где мне довелось жить начиная с восьми лет, оно произносилось ежедневно по многу раз. Быть может, это даже не слово. В чем разница между словом и именем? Фредерика утомляла меня. Даже во время отдыха на лужайках и в рощицах, даже когда я делала вид, будто разглядываю прожилки на листьях, которые мяла в руках (если листья еще не были сухими), или проверяю, не сидим ли мы возле муравейника. Фредерика свертывала себе ароматические сигареты. Раздумья о серьезных вещах я откладывала на потом, до того момента, когда попаду в большой мир. Фредерика считала, что мне недостает собранности. Я находилась в интернате уже седьмой год. Она – только первый, это совсем другое дело. Для нее все было внове. Возможно, она уже пережила любовное приключение или привязанность, ведь раньше она не жила в пансионе, а там, за стенами, выбор огромный, как на рынке.

Характер у Фредерики был необузданный. У меня необузданность выражалась только физически – не могу подобрать другого слова. Мне, уже большой девочке, иногда хотелось побороться, подраться. Я могла бы схватить за шею мою соседку-немку. Эта шея томно изгибалась передо мной, но я не поддавалась искушению, вела себя как воспитанный человек. Я могла бы наброситься на нее, просто чтобы поиграть, помериться силами. «Tu es un enfant» [8]8
  Ты еще ребенок (фр.)


[Закрыть]
. Мне хотелось совершить убийство, просто чтобы поиграть – и поэтому я была «un enfant»? Вся сила – в идеях, говорила она. Я отвечала, что сама это знаю, что в этом никто и не сомневается, но физические упражнения тоже важны. Они нас развивают, говорила я.

После недолгой дискуссии я признавала ее правоту. Запах от сигареты был слишком сильным, приходилось отворачиваться. Что за табак хранился у нее в серебряной шкатулке с выгравированными инициалами на крышке? Испанский. С юга Испании. И поскольку все, что она рассказывала, вставало у меня перед глазами, я увидела берег Испании, прямо у лужайки плещется море, с корабля сходит арапчонок в тюрбане, вроде тех, что сидят на верхушке колонны в витринах у антикваров, и протягивает Фредерике пакет с табаком.

Она босиком, в длинном просторном одеянии, и все это происходит в далеком южном краю, где я никогда не была. Она, впрочем, тоже – так мне кажется.

«Собственником имущества считается тот, кто реально располагает этим имуществом». Она удивленно взглянула на меня, очевидно, то, что я сказала, поразило ее. Откуда я это взяла? Я объяснила, что так написано в Гражданском кодексе Швейцарии. Это просто закон.

Потом мы возвращались в Бауслер-институт, и беседы наши обрывались. Она снова входила в образ безупречной воспитанницы пансиона, на такую дирекция вполне могла положиться, да что там дирекция, целый народ мог бы положиться на нее, даже если на самом деле народ не полагается на человека, а следует за ним. Фредерика не дорожила жизнью.

Студентка Фредерика не вызывала симпатии у других учащихся, я не помню, чтобы какая-нибудь девочка подошла к ней и разговаривала больше пяти минут. В ее ячейке никогда не было писем. Ее избегали, потому что она внушала слишком большое почтение. Если бы я увидела, как она беседует с кем-то, появилась бы возможность узнать, что именно может привлечь или заинтересовать ее в человеке, но поскольку я, постоянно наблюдая за ней, ничего такого не заметила, то мне оставалось с некоторым злорадством сделать вывод: идеи интересуют ее гораздо больше, чем род человеческий. Пусть даже в интернате неправомерно говорить обо всем роде человеческом. Несколько раз, за обедом, я слышала, как она смеется этим своим беспричинным смехом, который преследовал меня даже ночью. Я оборачивалась – все лица вокруг оставались серьезными.

Из сказанного явствует, что никакие другие девочки меня не интересовали, и, если бы меня спросили прямо, не влюблена ли я в Фредерику, возможно, я ответила бы утвердительно. Хотя мы с ней никогда не говорили о любви, а ведь во всем мире повелось иначе. Но обе мы были убеждены, что наша встреча была предопределена. Мы никогда не говорили о личных делах, о наших семьях, о деньгах, о снах, которые нам снились. Я знала, что ее отец – женевский банкир. Семья – протестантская. (Так же как и моя. Но не та, что в Бразилии.) О матери она не упоминала. Родные никогда не приезжали навестить ее. Казалось, у Фредерики есть тайна. Но я не доискивалась какая. К концу первого семестра между нами установились прочные отношения, мне уже не нужно было искать ее или стучаться к ней в дверь и спрашивать: «Je te d érange?» [9]9
  Не помешаю? (фр.)


[Закрыть]

А из Бразилии приходили новые приказы, новые послания: очень желательно, чтобы студентка Икс наконец нашла себе подруг. Она чересчур одинока и нелюдима.

Это пожелание мне передала начальница, фрау Хофштеттер, – можно подумать, она заведовала службой занятости для одиноких сердец. В ответ она доложила: эта студентка (то есть я) дружит с девушкой, которая является гордостью института, блестяще одаренной особой и вдобавок – подающей надежды пианисткой. Возможно, она станет знаменитой писательницей, вроде сестер Бронте, и прославит Бауслер-институт. Студентка Икс не могла бы выбрать лучше. Этой девушкой все восхищаются, но от этого она не стала ни хвастливой, ни заносчивой. Такую дружбу можно только приветствовать. Икс все еще учится хуже, чем могла бы. Она ленива, но по французской литературе делает некоторые успехи. Начальница умолчала о том, что подруга студентки Икс говорит по-французски, а не по-немецки, как было приказано в письме из Бразилии. Но ведь умолчать не значит солгать.

* * *

Фредерика знала о моих утренних прогулках. Каждый день я вставала в пять часов, когда моя соседка еще спала. Пансион словно был овеян ветром из подземных глубин, жизнь в нем загнивала, хоть и обновлялась. Я бесшумно проскальзывала мимо ее кровати в умывальную, крошечную комнатку с двумя громадными умывальниками, одним для немки, другим – для меня. Часто нам приходилось умываться одновременно. Фредерика не могла умываться вместе с соседкой, они договорились делать это по очереди. Но сейчас у Фредерики нет соседки. За блестящие и разносторонние успехи ей дали отдельную комнату. Я в этом не нуждалась: если надо было умываться в чьем-то присутствии, это меня не коробило, не казалось чем-то неприятным или из ряда вон выходящим. Да и как может быть иначе, если постоянно одеваешься и раздеваешься в присутствии соседки – изо дня в день, из семестра в семестр, из года в год? Мы даже ноги мыли в умывальнике, но Фредерика и это не смогла бы проделать в присутствии соседки. Мылись мы торопливо, как солдаты или каторжники. А душевая была одна на всех, и туда выстраивался длинный хвост.

Мыться по очереди с моей соседкой было бы затруднительно: немка растягивала мытье на целую вечность, да еще подолгу разглядывала себя в зеркале, висевшем над умывальниками. Она разговаривала с зеркалами. Ведь если заговоришь с ними, они отвечают. К тому же за умыванием я болтала с немкой больше обычного, в эти минуты она была мне даже симпатична, со своей приятно пахнувшей кожей и чуть толстоватыми икрами. Наверно, ее заставляли лазать по горам, чтобы тренировать ноги. Я видела, как маленьких девочек прямо тащили вверх по склону, до самой вершины. Щиколотки у нее были тонкие, и все же в ней еще оставалось что-то грубое, кряжистое, что-то похожее на бурша, как я говорила ей по-немецки, – на здоровенного парня. Вечером, когда она ложилась спать, казалось, будто она собралась на ночной бал, однако я могла представить себе, как она отправляется на охоту, натянув кожаные гетры.

Эти мои рассказы – я не могла удержаться от пространных описаний тела – Фредерика выслушивала внимательно и серьезно. Ты повсюду видишь чудовищ, говорила она. У меня возникали мгновенные зрительные впечатления, которые потом нельзя было выбросить из головы. Когда я рассказала ей, каким увидела тело начальницы – тощие ноги, расширявшиеся кверху, мощный мускулистый торс, – она расхохоталась. Неужели я услышала смех Фредерики? Она пустилась в рассуждения, предположила, что я испытываю отвращение к женскому телу, точно монах-аскет. А я рассказала ей, как много лет назад, в пансионе, одна девочка залезла ко мне в постель. Груди у нее еще не развились, на их месте были просто мускулы. Ей было жарко, я вытолкнула ее из кровати, и она упала, как мешок.

«Tu es un enfant», – снова повторяла Фредерика. Я почти ничего не знала о войне, знала только, что в подвалах нашей виллы хранились большие запасы еды на случай вторжения немцев. А еще там было бомбоубежище, в котором могли поместиться семьдесят человек. Эти запасы не были израсходованы еще и в пятидесятые годы. Ни у кого из родных, по очереди бравших меня на каникулы, не нашлось времени или не возникло желания рассказать мне историю этого мира, поведать о царящей в нем несправедливости. Я не задавала вопросов. Я часто бывала рассеянной, невнимательной. И сама не смогла бы сказать, о чем это я задумалась. А с Фредерикой мне постоянно приходилось сосредотачиваться на конкретных вещах.

Многие из нас уже изведали страстные увлечения либо легкий флирт или хотя бы побывали на балах. Мне случалось танцевать только в отелях, в «Мон-Сервен» в Церматте, в «Риги Кальтбад», «Челерине» в Венгене. Я танцевала с пожилыми господами, которые приглашали меня, чтобы сделать приятное моему отцу – он никогда не танцевал. У меня было вечернее платье, присланное из Бразилии, и черные лакированные туфельки, но в этом наряде я не столько танцевала, сколько играла в разные скучные игры. Надо было надеть на палку кольцо и набросить его на бутылку. Мы с отцом были очень одиноки, иногда вечерами мы пытались развлечься, сидя у себя в номере. Но даже там я ожидала вступления в большой мир. Уныло, почти не чувствуя нетерпения. Время проявляло неорганизованность.

Но я не могла рассказать об этом Фредерике. Вряд ли она знала о жизни так уж много, однако сам тон ее голоса, убежденность, с которой она говорила, заставляли в это поверить. Она могла бы написать целый роман о любви, при том что сердце ее оставалось холодным, – как старуха, вспоминающая о давнем прошлом. Или как слепая. Иногда при разговоре ее взгляд словно упирался в одну точку, и я боялась проронить хоть слово. «Tu rêves» [10]10
  Ты грезишь (фр.).


[Закрыть]
. Нет, она не грезила. Она сворачивала себе сигарету и лизала краешек бумаги, чтобы закрепить его.

В свободные часы я нередко заходила к ней в комнату, и почти никогда она не предлагала мне сесть. В отличие от моей соседки она не разваливалась на кровати, не стягивала с себя пуловер, как немка, которой вечно было жарко. Фредерика соблюдала порядок во всем, она была воплощением порядка, как ее тетради, как ее почерк, как ее шкафы. Я была уверена, что это – особая тактика, помогающая ей оставаться незамеченной, прятаться, не смешиваться с остальными или просто соблюдать дистанцию.

«Tu es possédée par l’ordre» [11]11
  Ты одержима идеей порядка (фр.).


[Закрыть]
. В ответ она улыбнулась: «Да, я люблю порядок». А я сказала ей, что понимаю мальчишек, которые прыгали с верхнего этажа пансиона единственно ради того, чтобы хоть как-то нарушить порядок. Порядок, как и идеи, – это было ее имущество, ее собственность. Мне хотелось бы познакомиться с ее отцом, но сейчас его уже нет в живых.

Деревья в Аппенцелле увешаны яблоками и грушами, пастбища огорожены колючей проволокой. Мальчик с кружевной накидкой на плече. Надпись на доме: «Безропотно переноси невзгоды». Ранним утром я поднималась на холм. Оттуда, с вышины, обозревала мои духовные владения. Это было мое свидание с Природой. Поднявшись еще немного, я видела вдали, у самого горизонта, Боденское озеро. Впоследствии мне придется жить на этом озере – меня переведут в другой пансион, на крошечном островке. Каждый день мы, построившись парами, будем обходить этот островок, до самого маяка. Это похоже на навязчивую идею: каждый день, с часу до трех, совершать обход острова, монахи тоже совершают обход своего монастыря, обводя его глазами. Интересно, есть ли что-нибудь такое, что не может стать навязчивой идей? Там, на острове, была идиллия, превратившаяся в навязчивую идею. В этом колледже, закрытом религиозном интернате, за завтраком, обедом и ужином одна из девочек читала нам вслух. Когда ее голос смолкал, мать наставница разрешала нам разговаривать. Мы возвращались в состояние язычества.

Вдруг до меня долетают голоса, ритмичный стук ножей и вилок. Воспитанницы-немки переговаривались, пересмеивались, наедались, накладывали себе вторую порцию всего, даже Blutwurst [12]12
  Кровяная колбаса (нем.).


[Закрыть]
. А я брала вторую порцию десерта, пирожное с ревенем. Оно было без крови. Их самое любимое словечко было «freilich». Я могу это сделать, вы разрешаете? Ja, freilich. Freilich. (Это означало «конечно», но также и «свободно».)

Ее звали мать Эрменегильд. Нрав у нее был веселый, она играла вместе с нами. В монастырском дворике ее сильные руки радостно взлетали вверх, чтобы поймать мяч, и бегала она тоже хорошо. На этом острове мы могли делать, что хотели. Но нам запрещалось выходить из здания поодиночке. Полагалось всегда быть вместе. Выходить по возможности вдвоем или вчетвером. Чтобы было четное число. Если у девочки не было чувства коллективизма, подруги моментально догадывались об этом. В дождливые дни все мы собирались в одной большой комнате. Кто-то слушал радио. Кто-то читал детективный роман. Остальные тупо смотрели перед собой, не зная, чем заняться. Самые старшие, немки, занимались шитьем. Баварские кружевницы. Мать Эрменегильд наблюдала за нами. За нашей свободой. Каждая из нас должна была наслаждаться свободным времяпрепровождением. Окна ванных комнат выходили в узкий темный проулок, огражденный стеной. Вода для нас уже была приготовлена. Очень горячая вода. Мне казалось, что я захожу туда одетая. На острове было две церкви, католическая и протестантская. На Боденском озере была свобода вероисповедания. Для разнообразия я стала ходить в протестантскую церковь. Несмотря на приказ из Бразилии: посещать католический храм. Она приказывает, я повинуюсь, каждый триместр проходит по намеченному ею плану, обо всем оповещают письма и марки, эти беззвучные колокола. Правительственные депеши.

* * *

Когда я выходила на утреннюю прогулку, все еще спали, даже Фредерика. Над лугами на крутом склоне холма низко носились вороны, уродливые, кичливые, жестокие. Я подумала, что они похожи на нашу юность, а они стали обследовать местность вокруг пансиона, ища, во что бы вонзить когти. Через полчаса я была уже наверху, вдыхала полной грудью холодный воздух. Вселенная, как показалось мне, безмолвствовала. Я не хотела Фредерику, не думала о ней. По ночам она читала и, возможно, заснула сегодня только на рассвете. Утром она держалась как-то напряженно, под глазами были круги. Там, на вершине, у меня наступало состояние, которое можно было бы назвать мучительным блаженством. Это было упоенное, ничем не нарушаемое торжество эгоизма, сладостное мщение, – и для такого состояния требовалось абсолютное одиночество. Мне казалось, что это упоение сродни инициации, а боль, которой сопровождается блаженство, – плата за приобщение к тайне, часть магического ритуала. Потом у меня это перестало получаться. Я больше не испытывала такого неповторимого ощущения. Каждый пейзаж строил для себя нишу и замыкался в ней.

Я бегом спускалась с холма и вскоре оказывалась в спальне, немка еще не успела распахнуть окно, от ее снов, хоть они и были веселыми и легкими, в воздухе повисала какая-то тяжесть – потому, наверно, что кавалерам, приглашавшим ее на танец, бравшим ее за молитвенно протянутые руки, тоже надо было дышать. Этими руками она только что натянула на себя одежду, пуговицы на блузке еще не были застегнуты, на урок идти не хотелось – об этом недвусмысленно говорил ее сонный взгляд.

Такой девушке, как она, надо было бы жить совершенно другой жизнью. Она была исполнительной, хотела все сделать как можно лучше – это стремление она унаследовала от родителей, однако ее родители отличались большей работоспособностью. По ее улыбке, робкой, дружелюбной улыбке тупицы было видно, что школьная премудрость ей не по зубам. Она позволяла ласкать себя теплому воздуху нашей комнаты, в ней была какая-то чувственная покорность, ей трудно было выучить наизусть две строфы стихов, а порой – даже понять их. Раз и навсегда у нее в голове отложилось, что соседке по комнате нравятся немецкие экспрессионисты, и постепенно это превратилось в стихийное бедствие: чтобы доставить соседке удовольствие, она постоянно покупала книги и открытки. Такие люди, усвоив те или иные понятия, не расстаются с ними никогда. Затвердив урок, пусть и с опозданием, она могла повторять его снова и снова, до бесконечности.

И еще в ней была запоздалая ребячливость, не патологическая задержка в развитии, устрашающая и поэтичная, а какая-то игра в детскую лень и беспомощность. Одевалась она медленно, когда я возвращалась с моих утренних экскурсий, постель у нее была еще теплая. Подруга, которую она себе выбрала, походила на нее: девушка из Баварии, единственная дочь дельца, возглавлявшего крупную фирму. Они встречались после уроков, около пяти. А в шесть моя соседка уже возвращалась в комнату. Взгляд ее временами начинал блуждать по потолку. Недавно она получила письмо, в котором сообщалось, что ее кузен при смерти. Агония длилась несколько месяцев, она получила много писем. В этот период она, казалось, стряхнула с себя ленивое оцепенение. Представляла себе, каково это, когда человек умирает, и, рассуждая вслух, перевязывала письма розовой лентой, потом решила, что они перетянуты слишком туго, распустила узел и завязала снова, выбросила конверты, потом подобрала их, разгладила, сложила и добавила к стопке писем, для чего ей опять понадобилось развязать ленту. На сей раз она завязала ее бантом. Эти письма она хранила не в своей вычурной немецкой шкатулке, а на столике у кровати. Там, где стояли фотографии родителей и коробки с конфетами. В ящике столика лежала Библия, собственность пансиона. Наконец пришло письмо в конверте с черной каймой. Его не принесли во время обеда, как обычно бывало с письмами: начальница вручила его собственноручно. Моя соседка села к столу, посмотрела на письмо, вскрыла его, прочла, положила обратно в конверт и повернулась, чтобы взглянуть на меня. Она двигалась в замедленном ритме, словно кто-то задержал течение времени. Взяв связку писем, она распустила розовую ленту, положила конверт с черной каймой поверх остальных, снова завязала узел бантом – и все это с какой-то ангельской педантичностью.

В Тойфене идет снег. В Аппенцелле идет снег. В Бауслер-институте жилось спокойно. Скалы и кручи остались за стенами. Слышно, как кашляет негритянка: ее отца, президента африканской республики, в Бауслер-институте приняли со всеми подобающими почестями. Воспитанницам эти почести показались чрезмерными. Для встречи президента, его супруги и дочери нас построили в шеренгу, каждая стояла вытянувшись по стойке «смирно», точно часовой в будке. Фрау Хофштеттер была взволнованна, как домашнее животное при появлении хозяина. Нам было неясно, положена ли такая торжественная встреча президенту любой страны или же это раболепство перед данным африканским государством. Удивительно, что в Швейцарской Конфедерации никого не интересует ни имя президента, ни сама его драгоценная особа. В нашей семье был один президент Швейцарской Конфедерации, но он наверняка отказался бы от подобных почестей. На его могиле установлен скромный, непритязательный памятник. Ленина, который долго жил в Конфедерации, здесь называют «горячей головой». У нас в пансионе, в Тойфене, не было горячих голов. В Аппенцелле царил покой, покоем дышали дома, где жили родители воспитанниц, и мебель в этих домах, и зеркала тоже. Это были девочки из обеспеченных семей, если считать, что деньги дают обеспеченность. Некоторые злобные старики, вместо того чтобы ответить девочкам на вежливое приветствие, разражаются бранью. «G ss Gott!» [13]13
  Бог в помощь! (нем.)


[Закрыть]
– говорят немки. Но старики не хотят слышать о Боге, не верят добрым пожеланиям, думают, что над ними издеваются. Девочки спускались в деревню по извилистой тропинке вдоль невысокой каменной ограды, на которой было написано словно бы проклятие: «T öchterinstitut» [14]14
  Женский институт (буквально: институт дочерей) (нем.).


[Закрыть]
. И северный свет, злотворный и безумный, задерживается на этой ограде. На одном из окон дрогнули кружевные занавески, чей-то взгляд завороженно устремляется к ним, словно к горизонту. Госпожа начальница питает глубокое уважение к каждой из нас, равно как и к нашим семьям. Она неусыпно наблюдает за нами. У одной из нас замечаются признаки Weltschmerz [15]15
  Мировая скорбь (нем.).


[Закрыть]
. Ее поднимают на смех.

С некоторых пор у негритянки начался кашель. Она изучала немецкий язык. Начальница фрау Хофштеттер читала ей «Макса и Морица» – так развлекают детей в кантоне Аппенцелль. Фрау Хофштеттер заботится о девочке, чтобы защитить горло от простуды, застегивает ей верхнюю пуговицу голубого пальтишка с воротником и манжетами из темного бархата. Девочка загрустила. Фрау Хофштеттер ломает голову, как ее развеселить. Быть может, следует написать об этом президенту. «Глубокоуважаемый президент, ваша дочка все время скучает». Скука у детей – не что иное, как выражение отчаяния. Обычно, говорят, их может развлечь любой пустяк, однако не совсем ясно, что подразумевается под «пустяком». В общем, они делают себе развлечение из ничего. В чем же состояло то «ничего», которым до сих пор развлекалась маленькая негритянка? «Дин-дон, звенят повешенные», гласит припев старой американской песенки. Но эта девочка не пела, не разговаривала сама с собой. Иногда она прыгала во дворе, задирая худенькие коленки, или бегала по кругу. Всем нам приходится играть в чужие игры и страдать от этого. Мысли этой маленькой мечтательницы блуждали где-то далеко. Незадолго до Рождества, когда кругом горели свечи, ее попросили спеть «Stille Nacht» [16]16
  Тихая ночь (нем.).


[Закрыть]
. Фрау Хофштеттер заставила ее выйти на середину гостиной. Учительница французского сидела за роялем, положив на клавиатуру свои грубые мужские руки. Малышка обвела своим старушечьим взглядом наши столы, казалось, перед нами последний отпрыск древнего рода, огоньки свечей отражались в ее глазах. И вот она запела – тоненьким голосом, который исходил словно бы не из ее тела, голосом существа, выкопанного из могилы. Фрау Хофштеттер шумно зааплодировала, поцеловала ее в лоб, шептала ей «Mein Kind, mein Kind», гладила ее по голове, по волосам, заплетенным в тоненькие косички, по спине, гладила узкий лиф ее платья и широкую юбку, перебирала пальцы ее руки, точно у куклы. Девочка принимала эти ласки безропотно, как мертвая.

«Какой талант у нашей негритяночки, – говорила мне моя соседка, – как она чувствует музыку». У себя в Германии она ни разу не слышала такого пения. Соседка была щедра на похвалы. В том числе незаслуженные: в ее устах они звучали очень естественно. Не думала же она в самом деле, что негритянка так чудесно поет? Нам показалось, что она фальшивила. «Фальшивила?» – задумчиво переспросила немка. А потом упрямо тряхнула головой: нет, она не фальшивила. Правда… Правда, во время припева она разок кашлянула. «Тебе так не показалось? – спросила она. – А вдруг малышка заболела?» – «Возможно, у нее туберкулез». – «Что? Ты думаешь, у нее больные легкие?» Ее восторг по поводу музыкальных способностей негритянки сразу улетучился.

Теперь вид у нее был озабоченный. Болезни легких – это заразные болезни. В Германии туберкулез побежден. Так она слышала. Я спросила, не было ли случаев туберкулеза и в ее семье, не умер ли кто-нибудь из предков от этой болезни? Нет-нет, в ее семье умирали только от старости. Niemand war krank. Никто не болел. Ах да, она забыла про конверт в траурной рамке, но это можно считать исключением из правила. Правила, согласно которому в ее семье уходят из этого мира, достигнув естественных пределов человеческой жизни. Ее отец и мать тоже состарятся, станут совсем-совсем старые, а затем случится неизбежное. Моя соседка не могла пожаловаться на здоровье, она без конца ела сладости, за столом уплетала все подряд, ни разу не подхватила простуду. Она удобно устраивалась под одеялом, и после «Gute Nacht» [17]17
  Доброй ночи (нем.).


[Закрыть]
наступал «Guten Tag» [18]18
  Добрый день (нем.).


[Закрыть]
, они чередовались, как частицы единого целого. Но теперь ей в голову запала мысль о болезни негритянки, и для мысли о музыкальности места уже не осталось.

Раньше она говорила мне, что негры вообще очень музыкальны и прекрасно танцуют чечетку, она тоже выучила этот танец, и он ей очень нравится. Она сделала несколько движений, тяжеловесно, однако технически безупречно. Они с негритянкой могли бы составить дуэт. И танцевать на празднике по случаю окончания учебного года. В колледжах всегда празднуют окончание года. И у нее в голове уже возник план концерта в нашем дворике перед пансионом. Она стала распределять роли. Нашлась роль и для меня: я буду изображать цыганку, Du bist eine Zigeunerin, говорила она, и лицо ее сияло. С вдохновенным видом она заявила, что могла бы еще читать стихи Клопштока; да, она танцевала бы чечетку и читала Клопштока, приехали бы ее родители, все наши родители непременно должны приехать, она уже представляла, где рассядутся зрители. А в финале, говорила она, твоя подруга Фредерика что-нибудь сыграет. Какой-нибудь изящный гавот или траурный марш. Немка говорила, я слушала. Конечно же я ее слушала. У каждого народа свой талант, у каждого народа своя кровавая карма, у каждой воспитанницы пансиона своя чечетка, вот и у нее была своя, казалось, она не желает прекратить это буйное ликование, этот выброс энергии, хищной веселости. Еще немного – и она заплачет. В глазах уже блестят слезинки. Колени подгибаются. И она садится, сломленная собственным ликованием.

Муж фрау Хофштеттер, человек слабохарактерный, не решился бы приласкать маленькую негритянку. Его супруга была начальница и женщина решительная, она могла воспылать нежными чувствами к одной из учениц, а каких-то других попросту возненавидеть. Герр Хофштеттер не вникал в тонкости, по его мнению, все ученицы походили друг на друга, вначале они были миленькие, а год спустя у них появлялись неприметные признаки старения.

Он не протестовал, когда на жену нападала очередная прихоть, очередное целомудренное увлечение. Целомудренными были они оба, если можно так сказать о людях, в жизни которых секс не играет большой роли или, по крайней мере, не является настоятельной потребностью. У фрау Хофштеттер были кое-какие сексуальные аппетиты, это проявилось в первые месяцы замужества, тридцать лет назад. В то время она не отличалась такой дородностью, была скорее худощава, гораздо выше его ростом, с надменным, властным выражением лица, и вид ее сразу внушал уважение. Торчащий подбородок, мощные челюсти, маленькие, противные глазки. Она всегда добивалась порядка, всегда отстаивала добро. Ее окружала та особая аура, которая безошибочно выдает педагога по профессии и по призванию, педагога с железной волей, преподающего в светском учебном заведении.

Они недолго пробыли женихом и невестой. Это она решила взять его в мужья и в постели проявила решимость и энергию. Муж разделял людей на две категории: сильных и слабых. Колледж – это воплощение силы, потому что в каком-то смысле его деятельность основана на шантаже. Так же обстояло дело и с его браком. Ему нужна была эта толстая женщина, у которой при дыхании надувались груди и которая относилась к нему с такой же благожелательной строгостью, как к своим ученицам. Он отвечал за хозяйственную часть, и его кабинет располагался в маленькой угловой комнате. Со своими обязанностями он справлялся отлично. Но иногда ему становилось не по себе в этом замкнутом мирке, населенном одними женщинами. И он заводил разговор с тренером по теннису, который вдобавок преподавал нам гимнастику и географию. Это был сухопарый мужчина с лицом, изборожденным ранними морщинами и узкими, крепко сжатыми губами: казалось, он впился зубами в остаток молодости, которая быстро его покидала. Пример преждевременного увядания.

Бывало, что эти двое вместе ходили в деревню: тренер шел упругим спортивным шагом, притворяясь молодым, его торс не утратил скульптурных очертаний. Бедра были узкие, издали могло показаться, что это стройный юноша, – зрелище, достаточно редкое для здешних мест, населенных преимущественно стариками. Вблизи его голова напоминала череп, обтянутый кожей. Мужчины вдвоем сидели в кафе, но им нечего было сказать друг другу. Возможно, они думали, что прокляты или забыты Богом, а может быть, им было хорошо в этом затерянном уголке. Достаточно, чтобы хоть какая-нибудь мысль пронеслась в воздухе, и она уже становится твоей, а если не поймаешь ее, чувствуешь себя еще более одиноким. У девушек в пансионе впереди была целая жизнь, и муж фрау Хофштеттер знал, что они мечтают о развлечениях. У этого человека впереди не было ничего. Каждый год прибывали новые девушки, мечтали о драгоценных дарах, которыми осыплет их жизнь, которые обещала им его жена. Будущее принадлежало им. А для него мысль о будущем была как заноза. Иногда ему приходило в голову, что надо отомстить девушкам за их мечты. Он знал, как это сделать. Но вместо этого он привязался к маленькой негритянке. У него возникло ощущение, что они чем-то близки друг другу. Он наслаждался, наблюдая из окна кабинета, как она играет одна в саду или во дворике, вяло подпрыгивает, задирая худенькие коленки. Но вдруг девочка останавливается и повелительным взглядом смотрит себе под ноги, словно приказывая земле расступиться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю