355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Фланнери О'Коннор » Хорошего человека найти не легко (сборник рассказов) » Текст книги (страница 9)
Хорошего человека найти не легко (сборник рассказов)
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 22:38

Текст книги "Хорошего человека найти не легко (сборник рассказов)"


Автор книги: Фланнери О'Коннор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 13 страниц)

Утром в торжественный день Салли Поукер должна была участвовать в академической процессии вместе с другими дипломированными специалистами по начальному образованию, а потому не могла сама присмотреть за водворением его на эстраду, однако Джон Уэсли, десятилетний белокурый толстяк с лицом опытного организатора, гарантировал, что все будет в порядке. Она зашла в отель в двоей академической мантии и надела на старика форму. Он был хрупким, как высушенный паук.

– Вы совсем не волнуетесь, дедушка? – спросила она. – А я так просто до ужаса волнуюсь.

– Положи шпагу мне на колени, черт тебя подери,– сказал старик. – Так, чтобы она блестела.

Салли Поукер положила шпагу ему на колени и, отступив, оглядела его.

– Выглядите вы чудесно, – сказала она.

– Черт тебя подери, – сказал старик медленно, монотонно, уверенно, словно говорил это биению своего сердца. – Черт подери все, пусть провалится ко всем чертям.

– Тише, тише, – сказала она и радостно отправилась к месту сбора.

Выпускники выстроились позади факультета точных наук, и она встала в свой ряд, как раз когда процессия двинулась. Накануне она почти не спала, а когда засыпала, ей снилась церемония и она бормотала во сне: «Вы на него смотрите? Вы на него смотрите?», но каждый раз просыпалась, прежде чем успевала обернуться и посмотреть на него. Выпускникам в черных шерстяных мантиях предстояла обойти под палящим солнцем три здания, и Салли Поукер, тяжело шагая среди таких же черных фигур, думала, что тем, кому эта академическая процессия кажется внушительной, следует подождать, пока они увидят старого генерала в прославленной серой форме и чистенького юного бойскаута, который бодро вкатит его на эстраду, и солнце заиграет на блестящей шпаге. Она полагала, что Джон Уэсли уже ждет со стариком за кулисами в полной готовности.

Черная процессия обошла два здания и вышла на аллею, ведущую к главному корпусу. Гости стояли на газоне, высматривая своих среди выпускников. Мужчины сдвигали шляпы на затылки и вытирали лбы, а женщины слегка приподнимали платья на плечах, чтобы материя не прилипала к спине. Выпускники в тяжелых мантиях выглядели так, словно из них выпотевали последние капли невежества. Солнечные лучи сверкали на автомобильных бамперах, отражались от высоких зданий и уводили глаза от одного ослепительного пятна к другому. Они увели глаза Салли Поукер в сторону большого красного автомата, торгующего «кока-колой», который был установлен у входа в главный корпус. И там она увидела генерала: он сидел в своем кресле-каталке, нахмурясь, без шляпы, под жгучим солнцем, а Джон Уэсли, выпустив блузу поверх штанов, прижимался щекой и боком к красному автомату и пил «кока-колу». Она выскочила из рядов, вприпрыжку кинулась к ним и вырвала у мальчишки бутылочку. Она встряхнула его, заправила блузу ему в штаны и надела шляпу на голову старика.

– Ну-ка, вези его в ту дверь! – сказала она, указав окостенелым пальцем на боковой вход.

Генерал тем временем чувствовал, что у него на макушке появляется крохотная дырочка. Мальчик поспешно покатил его по аллее, вверх по пандусу в здание – кресло подпрыгнуло на пороге служебного входа, Джон Уэсли поставил его так, как ему было велено, и генерал свирепо уставился прямо перед собой на головы, которые сливались во что-то единое, и на глаза, которые перескакивали с одного лица на другое. К нему подходили фигуры в черных мантиях, они брали его руку и трясли ее. По проходам в зал вливалась черная процессия и под торжественную музыку растекалась перед ним черным озером. Музыка словно проникала ему в голову через дырочку в макушке, и на секундуему показалось, что за музыкой туда намерена последовать и процессия.

Он не знал, что это за процессия, но в ней было что-то знакомое. Она должна быть ему знакома, раз уж она его встречает, но ему не нравились черные процессии. Процессия, которая его встречает, подумал он с раздражением, должна включать платформы с красотками, как это было перед премьерой. Наверное, что-то связанное с историей,– они всегда устраивают что-нибудь такое. А ему ничего этого не надо. То, что случилось тогда, не имеет отношения к людям, которые живуттеперь, а он живет теперь.

Когда вся процессия втекла в черное озеро, черная фигура на его берегу начала произносить речь. Фигура говорила что-то про историю, и генерал решил не слушать, но слова просачивались сквозь дырочку в макушке. Он услышал свою фамилию, кресло резким толчком выдвинулось вперед, и бойскаут глубоко поклонился. Они назвали его фамилию, а поклонился толстый щенок. Черт тебя подери, попытался сказать генерал. Уйди с дороги! Я могу встать! Но его швырнуло на сиденье прежде, чем он успел встать и поклониться. Он решил, что они шумят в его честь. Если с ним кончили, то он больше ничего не будет слушать. Если бы не дырочка в макушке, ни одно слово до него не добралось бы. Он хотел заткнуть дырочку пальцем и не пускать в нее слова, но дырочка была чуть шире его пальца и как будто становилась глубже.

Место первой черной мантии заняла вторая и тоже заговорила: он снова услышал свою фамилию, но они говорили не о нем, они все еще говорили об истории.

– Если мы забудем наше прошлое, – объявил оратор, – мы не вспомним о нашем будущем, и будет так, словно мы его вообще не имеем.

Постепенно генерал стал слышать некоторые из этих слов. Он забыл историю и вовсе не намеревался снова ее вспоминать. Он забыл имя и лицо своей жены, имена и лица своих детей – забыл даже, была ли у него жена и были ли дети, и он забыл названия мест, забыл сами эти места и то, что там происходило.

Ему очень досаждала дырочка в макушке. Он не ожидал, что на этом торжестве у него будет дырочка в макушке. Ее просверлила медлительная черная музыка, и хотя большая часть музыки осталась снаружи, все-таки кусочки ее оказались в дырочке и проникали все глубже, шевелились в его мыслях, впускали слова, которые он слышал, в темные участки его мозга. Он слышал слова «Чикемога, Шайло, Джонстон, Ли» и знал, что это он воскрешает эти слова, которые для него ничего не значат. Он задумался над тем, был ли он генералом при Чикемоге или при Ли. Потом он попробовал представить себе, как он верхом на лошади возвышается на середине платформы, полной красавиц, которая медленно едет по улицам Атланты. Но вместо этого в его голове зашевелились старые слова, словно пытаясь вырваться наружу и ожить.

Оратор покончил с той войной и перешел к следующей, а теперь приближался к третьей, и все его слова, как и черная процессия, были смутно знакомыми и раздражающими. В голову генерала ввинчивался длинный палец музыки, нащупывая то тут, то там места, которые были словами, бросая лучики света на эти слова и помогая им оживать. «Черт подери! Я этого не потерплю!» И он начал тихонько пятиться, чтобы убраться подальше отсюда. Тут он увидел, что фигура в черной мантии села, раздался шум и черное озеро перед ним заурчало и потекло к нему с двух сторон под черную медлительную музыку, и он сказал: «Прекратите, черт подери! Я не могу делать двух дел сразу!» Он не мог защищаться от слов и одновременно следить за процессией, а слова сыпались на него очень быстро. Он чувствовал, что бежит спиной вперед, а слова бьют по нему ружейным огнем, промахиваясь, но подбираясь все ближе и ближе. Он повернулся и побежал во всю мочь, но оказалось,

что он бежит навстречу словам. Он бежал в их частые залпы и встречал их торопливыми проклятиями. Когда музыка загремела совсем близко, перед ним из ниоткуда разверзлось все прошлое, и он почувствовал, что его тело в сотнях мест пронизывает острая боль, и упал, отвечая проклятием на каждое попадание. Он увидел узкое лицо жены, которая критически оглядывала его сквозь круглые очки в золотой оправе, он увидел одного из своих косоглазых лысых сыновей, к нему обеспокоенно подбежала его мать, а потом на него обрушилась вереница мест – Чикемога, Шайло, Мартасвилл, – так, словно прошлое было теперь единственным будущим и ему приходилось с этим смириться. Тут он внезапно увидел, что черная процессия совсем надвинулась на него. Он узнал ее, потому что она преследовала по пятам все его дни. Он сделал отчаянное усилие заглянуть за нее, узнать, что идет за прошлым, и стиснул шпагу так, что лезвие коснулось кости.

Выпускники длинной вереницей шли через эстраду, получали свитки своих дипломов и пожимали руку ректора. Когда Салли Поукер, которая была в самом конце, пошла но эстраде, она взглянула на генерала, увидела, что тот сидит неподвижно, яростно нахмуренный, широко раскрыв глаза, вновь повернула голову совершенно прямо, вздернула ее повыше и получила свой свиток. На этом все кончилось, она вышла из зала назад под жгучее солнце, отыскала своих родственников, и они вместе сели на скамейку в тень, дожидаясь, пока Джон Уэсли подвезет к ним старика. Но хитрый бокскаут уже вытолкнул кресло через задний выход, быстро прокатил его по вымощенной плитами дорожке и теперь стоял рядом с трупом в длинной очереди к автомату, торгующему «кока-колой».

СОЛЬ ЗЕМЛИ

Всего у миссис Фримен было три выражения лица: наедине с собой – неопределенное, на людях – сопутствующее либо застопоренное. Обычно глаза ее упорно и неуклонно следовали за оборотом разговора, вдоль его осевой линии, как фары тяжелого грузовика. Застопоренное выражение появлялось редко, разве что ее напрямик заставляли брать слова назад,– и тогда лицо ее застывало, темные глаза едва заметно тускнели и миссис Фримен словно оборачивалась штабелем мешков с зерном: стоять стоит, а все равно что неживая. И ничего ей не втолкуешь, как ни старайся; да миссис Хоупвел и не старалась. Любые слова как об стену горох. Кто-кто, а уж миссис Фримен прямо-таки ни в чем не могла ошибиться. Она стояла на своем, и в самом лучшем случае из нее можно было вытянуть, что «оно, может, и так, если не эдак»; или же она приглядывалась к выставке пыльных бутылей наверху буфета и замечала: «Инжиру-то ишь летом наготовили, а все без толку».

Самые важные дела решались на кухне за завтраком. Поутру миссис Хоупвел вставала в семь и включала отопление у себя и у Анжелы. Анжелой звали ее дочку, ширококостную блондинку с протезом вместо ноги. Ей было тридцать два года, и она окончила университет, но миссис Хоупвел все считала ее ребенком. Пока мать завтракала, Анжела вставала, ковыляла в ванную и хлопала дверью, а вскоре с черного хода являлась и миссис Фримен. Анжела слышала, как мать приглашает: «Да проходите же»; потом разговор шел вполголоса, из ванной не разобрать. К появлению Анжелы о погоде уже было переговорено, и обсуждались дочери миссис Фримен – Глайниз и Каррамэй. Анжела называла их Глицерина и Карамеля. Рыженькой Глайниз было восемнадцать, и женихи за ней ходили толпами; белобрысая Каррамэй в свои пятнадцать уже была замужем и ждала ребенка. Миссис Фримен каждое утро докладывала, сколько раз ее дочку вытошнило. Что ни съест, все выдает обратно.

Миссис Хоупвел любила всем рассказывать, какие Глайниз и Каррамэй прелестные девушки, а уж миссис Фримен – настоящая дама, и краснеть за нее нигде и ни перед кем не приходится. Потом сообщалось, как она в свое время случайно наняла Фрименов, а они ей ниспосланы свыше – бывают же подарки судьбы! – и живут у нее вот уже четыре года. Срок нешуточный, а все потому, что не какое-нибудь отребье. Люди надежные. Она позвонила прежнему нанимателю насчет рекомендации: тот сказал, что мистер Фримен работать может, но жена у него – не приведи господь. «Ко всякой бочке затычка, всюду лезет, – сказал он. – Если не поспеет, пока пыль не улеглась, считайте, что ее и в живых нету. Дневать и ночевать будет в ваших делах. Сам-то он ничего, – сказал он, – но супругу его что я, что жена и минутой бы дольше не вытерпели». Так что миссис Хоупвел несколько дней помедлила.

В конце концов она их все-таки наняла, потому что выбора не было, но заранее в точности определила, как с миссис Фримен обходиться. Раз уж ей такая охота всюду лезть, ладно, решила миссис Хоупвел, пусть себе всюду лезет, даже и присмотрим, чтоб она чего не упустила – пусть за все отвечает, пусть будет ко всему приставлена. У самой миссис Хоупвел недостатков не было; зато она умела так распорядиться чужими, что все выходило как нельзя лучше Слоном, Фримены были наняты и работали у нее пятый год.

Одно хорошо, другое плохо. Это было первое излюбленное присловье миссис Хоупвел. Второе гласило: такова жизнь! Было и еще одно, самое важное: что ж, сколько людей, столько мнений. Эти суждения она обычно высказывала за столом, мягко и убедительно, как бы делясь сокровенными мыслями; и грузная, нескладная Анжела, на лице которой постоянная озлобленность заслоняла все прочие выражения, чуть скашивала льдисто-голубые глаза с таким видом, будто ослепла усилием воли и прозревать не намерена.

Когда миссис Хоупвел говорила миссис Фримен, что такова жизнь, та отвечала: «А я что говорю». Что ни возьми, она все сама знала. Куда было до нее мистеру Фримену. Когда миссис Фримен с мужем только еще обживались на новом месте, миссис Хоупвел раз как-то сказала ей: «Ну, вы у нас все насквозь видите», – и подмигнула. Миссис Фримен отвечала: «А что. Я вообще догадливая. Это кому как дается».

– Каждому свое, – говорила миссис Хоупвел.

– Да почти что так, – говорила миссис Фримен.

– На нас свет клином не сошелся.

– А я что говорю.

Дочь привыкла, что такими разговорами приправляются все завтраки, тем более обеды, а бывало, что и ужины. Без гостей ели в кухне, на скорую руку. Миссис Фримен всегда ухитрялась застать их с ложкой у рта, и доедать приходилось при ней. Летом она выстаивала в дверях, а зимой облокачивалась на холодильник и смотрела сверху вниз или пристраивалась к газовому радиатору, подобрав сзади юбку. Иной раз она прислонялась к стене и водила головой из стороны в сторону. Уходить она не торопилась. Миссис Хоупвел это порядком раздражало, но терпения ей было не занимать. Она знала, что одно хорошо, другое плохо и что зато ее Фримены – люди надежные, а уж если по нашим временам заполучишь надежных людей, той держись за них.

Со всяким отребьем она вдоволь намучилась. До Фрименов арендаторы у нее больше года не жили. Не таковы у них были жены, чтоб долго терпеть их бок о бок. С мужем миссис Хоупвел давно развелась, а обходить поля надо хотя бы вдвоем; приходилось кое-как уламывать Анжелу, и та отпускала грубости, строила кислые мины, и миссис Хоупвел наконец говорила ей: «Не можешь вести себя по-человечески, так и без тебя обойдусь», – а на это дочка становилась столбом и, угрюмо набычившись, отвечала: «Уж какая есть – не нравится, не надо».

Миссис Хоупвел не винила ее: ногу ведь тоже не вернешь (а ногу случайно отстрелили на охоте, когда Анжеле было десять лет). Как-то у нее не укладывалось в голове, что девочке ее тридцать два и что она больше двадцати лет так и прожила с одной ногой. Лучше было считать ее ребенком, а то просто сердце разрывалось; ведь это ж подумать, что ей за тридцать, всякую фигуру потеряла, а до сих пор ни разу в жизни не потанцевала и не повеселилась – нормально,как положено девушке. Звали ее Анжела, но в двадцать один год она законным порядком переменила имя, благо была в чужих местах. Миссис Хоупвел ничуть не сомневалась, что она долго подыскивала себе самое дурацкое имя на свете. Слова матери не сказала, уехала и переменила; а какое было чудное имя – Анжела. Теперь по документам она была Хулга.

Миссис Хоупвел считала, что «Хулга» – вообще не имя, а какая-то несуразная ерунда: не то холка, не то втулка. Она дочь так не называла. Она по-прежнему говорила «Анжела», и та машинально откликалась.

Хулга притерпелась к миссис Фримен: по крайней мере не нужно теперь разгуливать с матерью. Даже беседы о Глайниз и Каррамэй можно снести, лишь бы ее не трогали. Сперва она думала, что нипочем не уживется с миссис Фримен, раз ее не возьмешь никакой грубостью. Иногда миссис Фримен мрачнела и несколько дней подряд ходила надутая непонятно из-за чего; но прямые нападки, явная издевка, грубости в лицо – это ей все было как с гуся вода. В один прекрасный день она вдруг стала звать ее Хулгой.

При миссис Хоупвел она ее так не называла – та бы вспылила, – но если ей случалось встретить девушку где-нибудь во дворе, она тут же обращалась к ней, прибавляя: «Хулга», – и грузная, очкастая Анжела-Хулга хмурилась и краснела, словно ей в душу лезут. Кому какое дело до ее заветного имени. Сначала она облюбовала его только за грубость, а потом се осенило: это же то самое, что ей нужно. Для нее имя звучало гулко, как удар молота в небесной кузне, где трудится потный, грубый Вулкан и куда по первому зову спешит его супруга Венера. Это имя было ее высшим жизненным свершением. Она несказанно торжествовала, что матери не удалось вылепить из нее ангелочка-Анжелу, и торжествовала еще больше, что сумела превратить себя в Хулгу. Однако оттого, что имя пришлось по вкусу и миссис Фримен, она только злилась. Казалось, будто колкие глазки миссис Фримен так и буравили ее, добираясь до самого сокровенного. Чем-то она привлекала миссис Фримен; и однажды Хулга поняла, что ту притягивает ее искусственная нога. Миссис Фримен особенно интересовали всякие гнусные хвори, скрытые уродства, растление малолетних. Из болезней она предпочитала затяжные и безнадежные. Миссис Хоупвел не раз при Хулге рассказывала в подробностях о той злосчастной охоте – как ногу оторвало напрочь, а девочка даже сознания не потеряла. Миссис Фримен никогда не уставала про это слушать, словно дело было час назад.

Проковыляв утром на кухню (необязательно ведь так ужасно топать, а топала она назло, за это миссис Хоупвел поручилась бы), Хулга молча оглядывала их. Миссис Хоупвел – в красном кимоно, волосы накручены на тряпочки – доедала завтрак, а миссис Фримен, облокотясь на холодильник, нависала над столом. Хулга ставила на огонь кастрюльку с яйцами и стояла у плиты, скрестив руки, и занятая разговором миссис Хоупвел посматривала на нее краем глаза и думала, что девочка просто себя запустила, а так-то она вовсе и недурна собой. Лицо как лицо: к нему еще приятное выражение, так и совсем бы ничего. Миссис Хоупвел любила говорить, что иной, может, красотой и не блещет, но если умеет видеть в жизни хорошее, то и сам хорошеет.

Посматривая так на Анжелу, она каждый раз огорчалась, что девочке взбрело на ум стать доктором философии. Проку ей от этого никакого не было, а теперь со степенью в университете уже делать нечего. Миссис Хоупвел считала, что затем девушкам и стоит учиться, чтобы покрутиться среди сверстников, но Анжела «доучилась до точки». А начинать все заново у нее сил бы не хватило. Доктора сказали миссис Хоупвел, что даже при самом заботливом уходе Анжела едва ли доживет до сорока пяти. У нее был органический порок сердца. Анжела говорила прямо, что, будь она поздоровее, она бы недолго любовалась на красноземные пригорки и простых надежных людей. А уехала бы читать лекции в каком-нибудь университете, где бы ее слушали люди с понятием. И миссис Хоупвел прекрасно представляла, как бы она вырядилась огородным пугалом и собрала себе очень подходящих слушателей. Она и тут-то разгуливала в заношенной юбке и желтом свитере с вылинявшим ковбоем. Она думала, что это забавно; а ничего забавного, просто глупо, не вышла из детского возраста – и все тут. Ума хоть отбавляй, а соображения ни на грош. Миссис Хоупвел казалось, что дочка год от году все больше пыжится, грубит, заносится, ставит себя от всех особняком, того и гляди, вообще вид человеческий потеряет. А что за несусветицу она несла! Ни с того ни с сего вскочила раз посреди еды, красная, с набитым ртом, и огорошила собственную мать: «Ты! Да ты загляни внутрь себя! Загляни внутрь себя и ничегоне увидишь! Господи! – вскрикнула она, тяжело опустилась на стул и уставилась в тарелку. – Мальбранш как в воду глядел: в нас и есть наш предел! В нас и есть наш предел!» Миссис Хоупвел так и не поняла, чего это она так разошлась. Она только заметила, в надежде хоть как-то повлиять на Анжелу, что иной раз и улыбнуться не мешает.

Философская степень дочери ставила миссис Хоупвел в полный тупик. Можно сказать: «Моя дочь медсестра», или «Моя дочь учительница», или даже: «Моя дочь инженер-химик». Но кому скажешь: «Моя дочь философ». Философией занимались в древности разные там греки-римляне. Анжела с утра усаживалась в глубокое кресло и весь день читала. Иногда она выходила погулять, но не жаловала ни собак, ни кошек, ни птичек, ни цветы, ни природу, ни достойных молодых людей. На достойных молодых людей она глядела так, словно их глупость била ей в нос.

Однажды миссис Хоупвел подвернулась книга, которую дочка только что отложила; раскрыв наудачу, она прочла: «Наука, с другой стороны, призвана вновь и вновь отстаивать свою исконную трезвость и основательность, утверждай, что имеет дело лишь с данностью. Как же задано Ничто в мире науки? Оно задано как кошмар или фантазм. Всякая точная наука уточняет одно: что Ничто для нее не существует. Именно таково Ничто при строгом научном подходе. И мы верим науке и ничего не желаем знать про Ничто». Эти слова были подчеркнуты синим карандашом, и миссис Хоупвел они показались какими-то зловещими тарабарскими заклинаниями. Она поскорее захлопнула книгу и вышла из комнаты, поеживаясь, будто ее прохватило сквозняком.

В это утро Анжела вошла посреди разговора о Каррамэй.

– После ужина четыре раза вытошнило, – проговорила миссис Фримен, – и под утро два раза вскакивала. А вчера весь день в комоде рылась. Дел других нет. Торчит перед зеркалом и прикидывает, что на нее еще лезет.

– Надо, чтоб она ела, – заметила миссис Хоупвел, потягивая кофе и глядя в спину Анжелы, стоявшей у плиты. Любопытно, о чем девочка толковала вчера с продавцом Библий; удивительное дело, как это ему удалось разговорить ее.

Накануне к ним забрел долговязый тощий парень, предлагал купить Библию. Он показался в дверях с большим черным чемоданом, тяжело кренившим его набок, и прислонился к косяку. Устал он, видимо, до полусмерти, однако весело воскликнул: «Доброе утро, миссис Кедрач!» – и опустил чемодан на коврик. Симпатичный паренек; костюм, правда, небесного цвета, а желтые носки совсем сползли; вдобавок и без шляпы. На лице его выдавались скулы, темно-русая прядь прилипла ко лбу.

– Моя фамилия Хоупвел, – сказала она.

– Ну! – воскликнул он как бы озадаченно, хотя глаза его поблескивали.– А я гляжу, на почтовом ящике написано «Кедрач», так я и подумал, что вы миссис Кедрач! – Он радостно рассмеялся, с пыхтеньем подхватил ношу и как-то невзначай оказался в передней. Словно чемодан ввалился сам собой и рывком затянул хозяина. – Так вы, значит, миссис Хоупвел! – сказал он, стиснув ей руку. – Очень, как говорится, приятно, вам туда, а мне обратно! – Он снова рассмеялся, но веселость тотчас сбежала с его лица. Он выждал, пристально посмотрел на нее в упор и сказал: – Сударыня, у меня к вам серьезное дело.

– Что ж, проходите, – пригласила она без особой радости, потому что обед был почти готов.

Он вошел в гостиную, примостился на краешке стула, задвинул чемодан между колен и окинул взглядом комнату, как бы соображая, с кем имеет дело. В двух сервантах мерцало столовое серебро; видно, ему еще не приходилось бывать в такой красивой гостиной.

– Миссис Хоупвел, – сказал он задушевно, как старый знакомый, – вы ведь верите, что жить надо по-христиански.

– М-да, разумеется, – отозвалась она.

– Про вас известно, – сказал он и помедлил, глубокомысленно склонив голову набок, – что вы чудесный человек. Слухом земля полнится.

Миссис Хоупвел терпеть не могла, когда ее принимали за дурочку.

– Вы чем торгуете? – спросила она.

– Библиями, – сказал парень, пробежался взглядом по комнате и прибавил: – Я вижу, у вас в гостиной нет семейной Библии, все у вас есть, а этого, вижу, не хватает!

Миссис Хоупвел не могла сказать: «Моя дочь неверующая и не потерпит Библии в гостиной». Она сказала, поджав губы:

– Моя Библия у меня на ночном столике.

Это была неправда. Библия затерялась где-то на чердаке.

– Сударыня,– сказал он,– Слову Божьему место в гостиной.

– Ну, это уж как на чей вкус, – начала она. – По-моему…

– Сударыня,– сказал он,– доброму христианину положено иметь Слово Божье в каждой комнате, не говоря уж что в сердце. А вас по лицу сразу видно, что вы добрая христианка.

Она поднялась и сказала:

– Словом, молодой человек, Библия ваша мне не нужна, а вот обед мой, того и гляди, пригорит.

Он не встал. Он принялся обминать сцепленные ладони и, опустив взгляд, тихо сказал:

– Что же, сударыня, по правде-то, мало кому теперь нужна Библия, а я вам не указчик, это понятно. Что говорю, то говорю, а как получше сказать, не знаю. Я простой малый. – Он встретил ее недружелюбный взгляд. – Вам, конечно, с нашим братом не с руки знаться, мы народ простой.

– Да что вы! – воскликнула она. – Ведь простые, надежные люди, это же соль земли! Каждому свое, свет ни на ком клином не сошелся. Такова жизнь!

– Золотые ваши слова, – сказал он.

– Да как же, по-моему, простых-то, надежных людей на свете и не хватает! – сказала она взволнованно. – Отсюда, по-моему, и все наши беды!

Лицо его просветлело.

– А я и не представился, – сказал он. – Меня Менли Пойнтер зовут, родом из-под Уиллоби, из самой там глуши.

– Подождите минутку,– сказала она.– Я схожу посмотрю, как там с обедом.

Она вышла из комнаты и увидела, что Анжела стоит у двери и подслушивает.

– Сплавь свою соль земли, – сказала она, – есть пора. Миссис Хоупвел укоризненно посмотрела на нее и пошла убавила огонь под овощами.

– Я людям грубить не привыкла, – сказала она себе под нос и вернулась в гостиную.

За это время он успел выложить из чемодана две Библии – по одной на каждое колено.

– Вы уж лучше их спрячьте, – посоветовала она. – Мне они не нужны.

– Я ценю, что вы по-честному, – сказал он. – Нынче ведь честных только и найдешь, что в деревенской глуши.

– Вот именно, – сказала она, – среди бесхитростного простонародья!

Из-за неплотно прикрытой двери донесся стон.

– К вам небось ребята ходят рассказывают, как им ученье дается, – сказал он, – только от меня вам про это не услышать. Да как-то меня и не тянет в колледж, – сказал он. – Я хочу помогать людям жить по-христиански. Видите, в чем дело, – сказал он, понизив голос, – у меня с сердцем неладно. Я, наверно, недолго и протяну. А коли знаешь, что дела твои плохи и долго не протянешь, сами понимаете, сударыня… – Он осекся на полуслове и поглядел на нее.

Он болен, как Анжела! У нее слезы подступили к глазам, но она быстро взяла себя в руки, проговорила:

– Может, пообедаете с нами? Мы очень были бы рады! – и тут же пожалела об этом.

– Да, мэм, – сказал он конфузливо, – я бы, конечно, с удовольствием!

Анжела мельком глянула на него, когда их знакомили, а потом за весь обед даже не посмотрела в его сторону. Он к ней обращался, а она будто и не слышала. Вечная история: обязательно надо обхамить человека! И миссис Хоупвел по обыкновению сияла радушием, чтоб невежливость дочери не лезла в глаза. Гость легко разговорился о себе. Он рассказал, что у отца с матерью их было двенадцать, он седьмой; ему восемь лет было, когда отца пришибло деревом. Мало сказать, пришибло, а прямо надвое раскроило, тело и узнать-то было нельзя. Остались они на материной шее, та из кожи вон лезла, и все ходили в воскресную школу и каждый вечер читали Библию. Сейчас ему девятнадцать, а Библии продает вот уж четыре месяца. Семьдесят семь штук он продал и еще на две договорился. Его мечта – стать миссионером и принести побольше пользы людям. «Потерявший душу свою сбережет ее», – простосердечно сказал он, и это прозвучало так искренно, так естественно и откровенно, что миссис Хоупвел ни за что бы не позволила себе улыбнуться. Он придерживал горошек на краю тарелки хлебным ломтиком, а потом тем же ломтиком дочиста подобрал остатки соуса. Заметно было, что Анжела исподтишка следит, как он держит нож и вилку; паренек тоже нет-нет да и окинет ее взглядом, словно хочет на себя внимание обратить.

После обеда Анжела собрала со стола и скрылась, оставив их беседовать вдвоем. Он снова рассказал ей про свое детство, про несчастье с отцом и вообще про свою жизнь. Чуть не каждые пять минут она подавляла зевок. Он просидел два часа, пока она не сказала, что, к сожалению, ей пора из дому, у нее дела в городе. Он упрятал свои Библии, поблагодарил ее и совсем было распрощался, но замешкался в дверях, сжал ей руку и сказал, что сколько он по людям ходит, но она вот просто замечательная женщина, и спросил, нельзя ли в другой раз еще зайти. Она сказала, что будет всегда рада его видеть.

Анжела стояла на дорожке и высматривала что-то вдали, когда он спустился с крыльца, скособочившись под тяжестью чемодана. Он остановился рядом с ней, лицом к лицу, и заговорил. Миссис Хоупвел не могла его расслышать, но ее бросило в дрожь при мысли о том, что ему скажет Анжела. Потом Анжела, видно, что-то сказала, и парень заговорил снова, взволнованно размахивая свободной рукой. Потом Анжела еще что-то сказала, и парень опять заговорил. Затем миссис Хоупвел с изумлением увидела, что они вместе двинулись к воротам. Анжела прошлась с ним до самых ворот, и миссис Хоупвел представить себе не могла, о чем они разговаривали, а спросить пока не решалась.

Между тем миссис Фримен напомнила о себе. Она переместилась от холодильника к радиатору, и миссис Хоупвел повернулась к ней лицом, чтоб показать, что слушает.

– Ввечеру Глайниз опять ездила гулять с Харви Хиллом, – сказала миссис Фримен. – А у ней, значит, ячмень на глазу.

– Хилл, – рассеянно отозвалась миссис Хоупвел, – это который в гараже работает?

– Нет, это который учится на массажиста, – сказала миссис Фримен. – И, значит, у ней ячмень на глазу. Два дня как раздуло. Вот она говорит, он ее вечером к дому-то подвез и говорит: «Давай я тебе ячмень твой сниму», а она говорит: «Как это?», а он говорит: «Ложись на заднее сиденье, увидишь». Она легла, а он цоп ее за шею и давай месить. И так это ее пальцами чпок-чпок-чпок, потом уж она его отпихнула. А нынче утром, – сказала миссис Фримен, – куда ячмень подевался? Прямо будто и не было никакого ячменя.

– Чудеса, да и только, – сказала миссис Хоупвел.

– Он ей говорит: пойдем к судье, распишемся, – продолжала миссис Фримен, – а она ему, что жениться так жениться, только не в конторе.

– Что говорить, Глайниз славная девочка, – сказала миссис Хоупвел. – Глайниз и Каррамэй обе очень славные девочки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю