355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Филип Рот » Немезида » Текст книги (страница 5)
Немезида
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 18:49

Текст книги "Немезида"


Автор книги: Филип Рот



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 11 страниц)

Следующее утро было хуже всех предыдущих. Заболели еще три мальчика: Лео Файнсвог, Пол Липпман и я, Арни Месников. За день число случаев на спортплощадке выросло с четырех до семи. Сирены, которые они с доктором Стайнбергом слышали вечером, вполне могли звучать на машинах, отвозивших ребят мистера Кантора в больницу. Он узнал о трех новых случаях от мальчиков, которые пришли утром со своими рукавицами играть в софтбол. В будние дни у него, как правило, одновременно шли два матча на двух квадратах по разным углам спортплощадки, но в то утро на четыре команды и близко не набиралось игроков. Помимо заболевших, отсутствовало человек шестьдесят – их явно не пустили встревоженные родители. Тех, кто пришел, он собрал для разговора на деревянных скамейках для зрителей, примыкавших к задней стене школы. – Ребята, я всех вас очень рад видеть. Сегодня опять целый день будет пекло – уже ясно. Но это не значит, что мы не будем играть. Это просто значит, что мы примем кое-какие меры предосторожности и никто из вас не будет носиться до изнеможения. Каждые два с половиной иннинга – перерыв в тени на пятнадцать минут, здесь, на этих скамейках. Никакой беготни в эти промежутки. Это касается всех без исключения. С двенадцати до двух, когда жарче всего, игры не будет вообще. На софтбольных полях должно быть пусто. Хотите играть в шахматы, в шашки, в пинг-понг, просто сидеть на скамейке и разговаривать, читать книжки и журналы, которые вы принесли с собой, – на здоровье. Это будет наш новый распорядок на ближайшие дни. Мы постараемся, чтобы летние каникулы у нас прошли как можно лучше, но в такие дни надо во всем соблюдать меру. Чтобы никто в эту жару не получил солнечный удар.

"Солнечный удар" он вставил в последний момент, заменив им "полио".

Нытья не последовало. Никто не высказался вообще: все серьезно слушали и кивали в знак согласия. Впервые с начала эпидемии он почувствовал, что им страшно. Каждый из них довольно близко знал хотя бы одного из увезенных в больницу накануне, и, если раньше они не вполне понимали угрозу, то теперь наконец-то осознали, что у них есть реальный шанс заболеть самим.

Мистер Кантор сформировал две команды по десять человек для первой игры. Оставшимся десяти он пообещал, что они выйдут на замену, по пять в каждую команду, после первого пятнадцатиминутного перерыва. Так они должны были провести игровой день.

– Ну что, порядок? – спросил мистер Кантор и бодро хлопнул в ладоши. – Лето как лето, выходим на поле и играем.

Сам он, однако, играть не стал, решив для начала посидеть с теми десятью, что остались ждать своей очереди, – они выглядели на редкость унылыми. За дальним концом поля, там, где на дорожке собирались девочки – с начала лета каждое утро обычно приходили десять-двенадцать, – мистер Кантор увидел всего лишь трех: только им родители позволили уйти так далеко от дома и общаться с детьми на спортплощадке. Других, возможно, отправили к родственникам, жившим на безопасном расстоянии от города, или увезли подальше от заразы на побережье – дышать чистым, живительным, гигиеничным океанским воздухом.

Две девочки крутили скакалку, третья прыгала, но рядом с ней не было ни одной, что стояла бы рядом, раскачиваясь на худеньких ножках и готовясь принять эстафету. Щебечущий голосок прыгуньи был в то утро хорошо слышен на зрительских скамейках, где мальчишкам, которые обычно за словом в карман не лезут и готовы весь день болтать и сыпать шуточками, сегодня нечего было сказать.

 
…Ка, меня зовут Кэй,
А моего мужа зовут Карл,
Мы едем из Канзаса
И везем с собой кенгуру!..
 

Наконец мистер Кантор прервал долгое молчание.

– У кого-нибудь есть друзья среди тех, которые заболели? – спросил он ребят.

Все либо кивнули, либо тихо сказали "да".

– Тяжело вам сейчас, я знаю. Очень тяжело. Будем надеяться, что они скоро поправятся и опять придут на площадку.

– Можно так и остаться в "железном легком", – сказал Бобби Финкелстайн, застенчивый мальчик, один из самых тихих, который был среди тех, кого мистер Кантор увидел в костюмах на ступеньках синагоги после погребальной службы по Алану Майклзу.

– Можно, – подтвердил мистер Кантор. – Но это дыхательный паралич, он очень редко бывает. Гораздо вероятнее, что ты выздоровеешь. Это серьезная болезнь, иногда кончается очень плохо, но большинство поправляется. Кто-то частично, но многие полностью. Большинство случаев сравнительно легкие.

Он говорил уверенным тоном, повторяя то, что услышал от доктора Стайнберга.

– Можно умереть, – сказал Бобби настойчиво, как редко говорил раньше. Обычно он довольствовался ролью слушателя, предоставляя высказываться экстравертам, но после случившегося с его друзьями он, похоже, не в силах был сдерживаться. – Алан и Херби умерли.

– Да, можно умереть, – согласился мистер Кантор, – но вероятность маленькая.

– Для Алана и Херби она была не маленькая, – возразил Бобби.

– Я говорю про общую вероятность для всего района, для города.

– Алану и Херби это не поможет, – не уступал Бобби, голос его дрожал.

– Ты прав, Бобби. Ты прав. Не поможет. То, что с ними произошло, ужасно. И для них ужасно, и для всех мальчишек.

Теперь заговорил другой из сидевших на скамейке, Кении Блуменфелд, но его слова невозможно было разобрать – в таком он был состоянии. Это был высокий, сильный подросток, умный, вообще-то хорошо владевший речью, в четырнадцать лет уже второй год учившийся в Уикуэйикской старшей и, в отличие от большинства мальчиков, по-взрослому умевший контролировать свои эмоции в вопросах победы и проигрыша. Наряду с Аланом, он был на спортплощадке в числе лидеров, его всегда выбирали капитаном команды, у него были самые длинные руки и ноги, он мог послать мяч на самое большое расстояние – и теперь именно Кении, самый старший, самый рослый, самый зрелый из всех, настолько же выдержанный эмоционально, насколько крепкий физически, колотил себя кулаками по бедрам, обливаясь слезами.

Мистер Кантор подошел к нему и сел рядом.

Сквозь слезы, хриплым голосом Кении проговорил:

– Все мои друзья заболеют полио! Все мои друзья станут калеками или умрут!

Мистер Кантор одной рукой обнял его за плечи, но ничего не сказал. Он посмотрел на поле, где ребята ушли в игру с головой, не обращая внимания на происходящее на скамейке. Он помнил предостерегающие слова доктора Стайнберга, что не надо преувеличивать опасность, и все же ему подумалось: Кении прав. Все до единого. Те, что играют на поле, и те, что сидят на скамейке. И девочки, прыгающие через скакалку. Все они – дети, а за детьми-то болезнь и охотится, она вихрем промчится по этой площадке и погубит всех. Каждое утро я буду приходить и узнавать, что еще кого-то нет. И ничем это не остановишь, если только не закрыть площадку. И даже закрыть не поможет: в конце концов болезнь доберется до каждого ребенка. Эта часть города обречена. Ни один из детей не останется невредимым, если останется жив вообще.

И тут ему ни с того ни с сего вспомнился персик, который он накануне вечером съел на веранде у доктора Стайнберга. Он чуть ли не физически ощутил, как на ладонь капает сок, и в первый раз испугался за самого себя. Поразительно, как долго он подавлял этот страх.

Он посмотрел на Кении Блуменфелда, плачущего о друзьях, пораженных полиомиелитом, и вдруг ему захотелось спастись бегством от пребывания в гуще этих ребят – спастись от постоянного сознания нависающей угрозы. Бежать, как предлагала ему Марсия.

Но он молча сидел рядом с Кении, пока плач его не затих. Потом сказал ему: "Я скоро вернусь – поиграю с ними немного". Он спустился на поле и сказал Барри Миттелману, игравшему на третьей базе: "Уйди пока из-под солнца, посиди в тени, выпей водички". Он взял у Барри его рукавицу и встал на третьей, усиленно разминая костяшками пальцев углубление для мяча.

До конца дня мистер Кантор успел сыграть на всех позициях поля, по очереди отправляя мальчиков из каждой команды посидеть один иннинг в тени, чтобы никто не перегрелся. Он не знал, что еще он может сделать для защиты детей от полиомиелита. Солнце и в четыре часа палило так же немилосердно, как в двенадцать, и, чтобы не слепило глаза, ему приходилось прикладывать рукавицу к козырьку бейсболки. А чуть поодаль, на дорожке, три пропеченные солнцем девочки, к его удивлению, все еще исступленно играли в свою игру, все еще выводили трели в ритме колотящегося сердца:

Эс, меня зовут Салли,

А моего мужа зовут Сэм…

Около пяти вечера, во время заключительного иннинга в последнем матче, когда насквозь промокшие тенниски игроков защищающейся команды лежали на асфальте и бьющие игроки тоже были без рубашек, мистер Кантор вдруг услышал громкий крик в дальней части поля. Кричал не кто иной, как Кении Блуменфелд, а взбесил его, как ни странно, Хорас. Намного раньше в тот день мистер Кантор краем глаза приметил Хораса на краю скамейки, но вскоре забыл о нем и теперь не помнил, видел ли он его потом. Скорее всего, Хорас тогда ушел с площадки бродить по окрестностям, и, вернувшись, видимо, только сейчас и выйдя, по своему обыкновению, на поле, он выбрал самого рослого игрока, чтобы молча и неподвижно стоять рядом с ним. Утром Кении, что было совсем на него не похоже, горько разрыдался из-за случившегося с друзьями, а теперь он, что опять-таки было на него не похоже, орал на Хораса и резко, угрожающе махал рукавицей. Кении был не только самым рослым, но и самым сильным из ребят – сейчас, когда на нем не было рубашки, это особенно бросалось в глаза. Хорас, напротив, в своей обычной летней одежде: в большой не по размеру рубахе с короткими рукавами, в раздувающихся колоколом хлопчатобумажных брюках на резинке и в давно вышедших из моды коричневых с белым туфлях с дырочками – выглядел истощенным до предела. Впалая грудь, тонкие ноги, тощие, вяло вихляющиеся руки марионетки, которые, казалось, легко можно было переломить о колено, – все это наводило на мысль, что убить его может даже сильный испуг, не то что удар такого плечистого подростка, как Кении.

Мистер Кантор мигом вскочил со скамейки и во весь дух побежал на край поля, вместе с ним побежали все участники игры и все запасные, сидевшие на скамейке, а девочки даже перестали крутить скакалку – казалось, впервые за лето.

– Уберите его от меня! – вопил Кении – Кении! – тот, кто всегда был образцом взрослого поведения, кто ни разу не давал мистеру Кантору повода упрекать его в потере самообладания. – Уберите его от меня, или я его убью!

– В чем дело? Что происходит? – спросил мистер Кантор. Хорас стоял, свесив голову, по его щекам катились слезы, и он хныкал, испуская из гортани своего рода радиосигнал – тонкий, колеблющийся звук, порождаемый страданием.

– Да понюхайте его! – крикнул Кении. – Весь в дерьме! Уберите его от меня к чертовой матери! Это он! Он разносит заразу!

– Успокойся, Кен, – сказал мистер Кантор, руками стараясь удержать подростка, который яростно вырывался. Их уже окружили игроки обеих команд, и, когда несколько ребят бросились к Кении, чтобы оттащить его от Хораса, Кении, сжав кулаки, повернулся к ним. Мальчишки отпрянули.

– Черта с два я вам успокоюсь! – орал Кении. – У него все трусы в дерьме! У него все руки в дерьме! Он не моется, приходит весь грязный, а ты здесь, будь любезен, жми ему руку, получай полио! Вот кто калечит! Вот кто убивает! Вали отсюда, слышишь меня? Пошел! Проваливай!

И он опять неистово взмахнул рукавицей, словно отбиваясь от бешеной собаки.

Между тем мистер Кантор, уворачиваясь от молотивших воздух кулаков Кении, сумел встать между впавшим в истерику подростком и охваченным ужасом существом, на которое он изливал свою ярость.

– Тебе пора домой, Хорас, – тихо сказал ему мистер Кантор. – Иди домой к маме и папе. Тебе надо ужинать. Иди, поешь.

От Хораса действительно воняло, и воняло ужасно. И хотя мистер Кантор повторил свои слова еще раз, Хорас по-прежнему нюнил и не говорил ничего членораздельного.

– Вот, Хорас, – сказал мистер Кантор и протянул ему руку. Не поднимая глаз, Хорас взял его ладонь в свою, и мистер Кантор пожал ему руку так же сердечно, как мистеру Стайнбергу, когда получил от того согласие на помолвку с Марсией. – Привет, Хорас, как дела? – шепотом спросил мистер Кантор, покачивая руку Хораса вверх-вниз. – Как дела, дружище?

Потребовалось немножко больше времени, чем обычно, но в конце концов, как всегда в прошлом, когда Хорас, волоча ноги, выходил на поле и становился подле игрока, ритуал сработал, и Хорас удовлетворенно двинулся к выходу, чтобы направиться то ли домой, то ли еще куда-нибудь – он сам вряд ли знал куда. Все мальчики, слышавшие вопли Кении, отошли подальше с дороги и смотрели, как Хорас, пошатываясь, бредет один через стену зноя, а девочки, пронзительно крича: "Он к нам теперь! Этот псих теперь к нам!" – схватили скакалки и побежали к Чанселлор-авеню с ее вечерним автомобильным движением, побежали со всех ног от этого зрелища глубокой человеческой деградации.

Чтобы успокоить Кении, мистер Кантор, когда все мальчики собрались по домам, попросил его ненадолго остаться и помочь отнести в подвал спортивное снаряжение. Потом, тихо разговаривая с ним, мистер Кантор проводил его до дому – вниз по Хансбери-авеню.

– Всем сейчас нелегко, Кен, – говорил он подростку. – Эпидемия давит в этом районе не на тебя одного. И полио, и жара – все уже дошли до точки.

– Но, мистер Кантор, он же разносит заразу. Я в этом уверен. Да, я зря взбесился, он чокнутый, что с него возьмешь, но ведь он разносчик, грязный он, на нем зараза. Ходит везде, капает слюной, пожимает всем руки и раздает инфекцию.

– Прежде всего, Кен, мы не знаем источника инфекции.

– Как же, не знаем! Грязь, дерьмо – вот где источник! – Кении опять начал заводиться. – А он весь в грязи, весь в дерьме – он и распространяет. Я точно знаю.

Перед домом Кении мистер Кантор стиснул было его за плечи, но подросток, с отвращением содрогнувшись, мигом высвободился и закричал:

– Не трогайте меня! Вы его сейчас трогали!

– Иди в дом, – сказал мистер Кантор, сохраняя самообладание, но отступив на шаг. – Прими прохладный душ. Выпей чего-нибудь прохладительного. Остынь, Кен, и завтра встретимся на площадке.

– Вы только потому не видите, кто разносит болезнь, что он совсем беспомощный! Но он не просто беспомощный – он опасный человек! Как вы этого не понимаете, мистер Кантор? Он не умеет задницу себе вытирать, а потом всех этим мажет!

В тот вечер, глядя, как бабушка подает ему ужин, он невольно задумался, не так ли стала бы выглядеть его мать, не случись с ней несчастья и доживи она до семидесяти: слабая, с хрупкими костями, сутулая старушка, чьи волосы десятилетия назад утратили темный цвет и истончились до белого пуха, с жилистой кожей на сгибах локтей, с дряблой складкой под подбородком, утром страдающая от болей в суставах, вечером – от пульсации в распухших щиколотках, с просвечивающей, крапчатой и тонкой, как бумага, кожей на тыльной стороне ладоней, с пеленой катаракты, туманящей и обесцвечивающей зрение. Если же говорить о лице над старческой шеей – оно теперь было затянуто частой сеточкой тонко прорисованных морщинок, желобков до того мелких, что приходила мысль об орудии куда менее грубом, чем тяжелая дубинка старения, – о гравировальном штихеле, пожалуй, или о коклюшках кружевницы, об орудии в чрезвычайно умелых руках, сотворивших эту трогательную дряхлость.

Когда его мама была еще девочкой, все замечали, как она похожа на свою мать. Он и сам убедился в этом по фотокарточкам, которые говорили ему и о его собственном отчетливом сходстве с матерью, особенно если судить по той ее фотографии в рамке, что стояла на комоде в спальне деда и бабушки. Ежегодник Саутсайда за 1919 год, где этот снимок, сделанный для ее школьного выпуска в восемнадцать лет, был воспроизведен, Бакки часто листал, когда учился в младших классах и начинал осознавать, что его одноклассники – не внуки, живущие с бабушками и дедушками, а сыновья, живущие с родителями в семьях, которые он стал про себя называть "настоящими". Шаткость своего положения в мире он сильнее всего чувствовал, когда взрослые смотрели на него взглядом, который он презирал, – жалостливым взглядом, тем более ему знакомым, что иногда на него так смотрели и учителя. Этот взгляд болезненно напоминал ему, что лишь вмешательство пожилых родителей матери уберегло его от унылого четырехэтажного здания из красного кирпича на Клинтон-авеню неподалеку, здания за чугунным забором, с железными решетками на окнах из матового стекла, с массивной деревянной дверью, на которой белела еврейская шестиугольная звезда, и с широкой притолокой над входом, где были вырезаны самые безнадежные слова, что он когда-либо читал: ЕВРЕЙСКИЙ ПРИЮТ для СИРОТ.

Хотя выпускная фотография на комоде, по словам бабушки, прекрасно передавала дух доброты и мягкосердечия, который исходил от его матери, он не очень любил этот снимок из-за темной, накинутой поверх платья академической мантии, от которой веяло печалью: мантия казалась ему предвестницей савана. Тем не менее, когда бабушка с дедом работали в лавке, а он оставался дома один, он иногда осторожно заходил в их комнату и медленно вел кончиком пальца по стеклу, защищавшему фотографию, вдоль контура материнского лица, словно никакого стекла не было, а лицо было настоящим. Он делал это, несмотря на отчетливое ощущение не присутствия, которое он искал, а, наоборот, отсутствия той, кого он видел только на фотографиях, чьего голоса, произносящего его имя, он ни разу не слышал, чьим материнским теплом он ни разу не наслаждался, той, кому не довелось ухаживать за ним, кормить его, укладывать спать, помогать ему со школьными уроками, видеть, как он растет, как становится первым в семье студентом колледжа. Однако мог ли он, положа руку на сердце, пожаловаться, что чего-то недополучил в детстве? Разве неподдельная нежность любящей бабушки в чем-нибудь уступала материнской нежности? По всему выходило, что нет, и все же в глубине души он чувствовал, что в чем-то уступала, – чувствовал и втайне стыдился этого чувства.

И теперь, после всего этого, мистеру Кантору внезапно пришло в голову, что Бог не только позволил полиомиелиту бушевать в Уикуэйике, что двадцать три года назад этот же Бог позволил его матери, всего двумя годами раньше окончившей школу, более юной, чем он сейчас, умереть при родах. Никогда прежде он так не думал о ее смерти. В прошлом благодаря любовной заботе дедушки и бабушки ему всегда казалось, что утрата матери при рождении была ему предопределена и что жизнь с ее родителями была естественным следствием этой утраты. Точно так же предопределено было, что его отец оказался азартным игроком и вором: ничего иного просто не могло быть. Но теперь, уже не будучи ребенком, он вдруг понял: иного не могло быть из-за Бога. Если бы не Бог, если бы не Божья натура,все было бы по-иному.

Он не мог поделиться этой мыслью с бабушкой, которая, как и дедушка, не отличалась особой склонностью к умствованиям, и он не испытывал желания обсуждать это с доктором Стайнбергом. Человек, безусловно, мыслящий, доктор Стайнберг был при этом набожным евреем, соблюдающим религиозные предписания, и его могли оскорбить те настроения, что породила в мистере Канторе эпидемия полио. Мистеру Кантору не хотелось смущать никого из Стайнбергов, и особенно Марсию, для которой праздники Рош Ха-Шана и Иом-Кипур были источником благочестивых чувств и временем молитвы, когда она все три дня вместе с семьей прилежно посещала службы в синагоге. Он хотел выказывать уважение ко всему, что Стайнбергам было дорого, включая, конечно, религию, в которой он тоже был воспитан, пусть даже, подобно своему дедушке – для кого скорее долг как таковой был религией, чем наоборот, – он вкладывал мало души в исполнение обрядов. И проявлять это уважение ему всегда было легко, но до того момента, как он разгневался из-за детей, которых косил полиомиелит, включая неисправимых братьев Копферман. Разгневался не на итальянцев, и не на мух, и не на почту, и не на молоко, и не на бумажные деньги, и не на сикокесскую вонь, и не на жару, и не на Хораса, и не на все прочее, чему люди в страхе и смятении могли с большими или меньшими основаниями приписывать роль в распространении болезни; разгневался даже не на вирус полио, а на первоисточник, на творца – на Бога, создавшего вирус.

– Мне кажется, Юджин, что ты себя изнуряешь.

Ужин был окончен, и он убирал со стола, за которым она сидела со стаканом охлажденной воды.

– Бегом на спортплощадку, – продолжала она, – бегом к родственникам мальчиков, в воскресенье бегом на похороны, вечерами бегом домой мне помогать… Может быть, в эти выходные ты не бегал бы по жаре, а сел бы на поезд и поехал к морю, там снял бы себе угол на уикенд. Дай себе отдых от всего. От жары. От спортплощадки. Поплавай вволю. Это тебе принесет массу пользы.

– Ты знаешь, ба, это идея. Хорошая мысль.

– Эйнеманы ко мне заглянут, помогут в случае чего, а ты в воскресенье вечером приедешь отдохнувший. Этот полиомиелит тебя просто изводит. Такого никто не выдержит.

За ужином он поделился с ней новостью о трех новых случаях на площадке и сказал, что позвонит родственникам вечером, когда они вернутся из больницы.

Между тем сирены опять завывали – и очень близко, что необычно, ведь, насколько он знал, в треугольнике, образованном Спрингфилд-авеню, Клинтон-авеню и Белмонт-авеню, было до того дня только три или четыре случая. Самая низкая цифра из всех районов города. В южной части треугольника, где жили они с бабушкой и где квартплата была вдвое ниже, чем в Уикуэйике, заболел пока всего один человек, причем взрослый – тридцатилетний портовый грузчик, – тогда как в Уикуэйике с его пятью начальными школами только за первые недели июля было зафиксировано более ста сорока случаев, все – у детей до четырнадцати лет.

Да, конечно, морской берег, куда некоторых его подопечных матери уже вывезли до конца лета. Он знал одну дешевую гостиницу недалеко от пляжа в Брэдли, где спальное место в подвале стоило доллар. Там можно было вдоволь попрыгать с вышки в большой береговой бассейн с морской водой, нырять целый день, а вечером пройтись по променаду до Асбери-Парка, там взять в пассаже жареных моллюсков и корневого пива, сесть на скамейку лицом к океану и пировать себе, глядя на прибой. Что может быть дальше от ньюаркской эпидемии полио, что может лучше укрепить и взбодрить его, чем могучий грохот темной вечерней Атлантики? Это было первое лето с начала войны, когда миновала опасность со стороны немецких подводных лодок и диверсантов, которых они могли доставить на берег, когда было отменено затемнение и, хотя береговая охрана еще патрулировала пляжи и поддерживала в рабочем состоянии огневые сооружения, побережье Нью-Джерси уже снова сияло огнями. Это значило, что и немцы и японцы терпят сокрушительное поражение и что война, продолжавшаяся для Америки без малого три года, подходит к концу. Это значило, что два его лучших друга по колледжу – Большой Джейк Гаронзик и Дэйв Джейкобс – вернутся домой невредимые, если только с ними ничего не произойдет за оставшиеся месяцы боев в Европе. Ему вспомнилась песня, которая так нравилась Марсии: "Являться будешь мне…" Это, подумал он, будет уикенд, когда ему явятся Джейк и Дэйв – явятся "во всем, что сердце не забыло из прежних дней"!

Он так и не изжил до конца стыд, что не поехал с ними, остался дома, хотя от него тут ровно ничего не зависело. В конце концов друзья оказались вместе, в одной парашютной части, прыгали с самолетов в гущу боя – и ведь именно это он тоже хотел делать, именно для этого он был создан.Около полутора месяцев назад, на рассвете дня, когда началась высадка во Франции, они в составе огромных парашютных сил приземлились в тылу немецких войск в Нормандии. Мистер Кантор знал от их родственников, что, несмотря на большие потери во время этой операции, оба они живы и здоровы. Изучая карты в газетах, изображавшие ход наступления союзников, он заключил, что, вероятно, они участвовали в тяжелых боях за Шербур в конце июня. Первым, что мистер Кантор каждый вечер искал в «Ньюарк ньюс», – бабушка брала газету у Эйнеманов после того, как они прочитывали ее сами, – были новости о действиях американской армии во Франции. Потом он переходил на первую страницу к рубрике «Ежедневный бюллетень полиомиелита», чуть выше которой воспроизводился карантинный знак. «Департамент здравоохранения города Ньюарка, штат Нью-Джерси, – гласил знак. – Не входить. В этом доме отмечен случай полиомиелита. Нарушение правил изоляции и карантина, невыполнение распоряжений департамента, а также намеренное, в отсутствие соответствующих полномочий, удаление или порча данной карточки наказываются штрафом в 50 долларов». Бюллетень, который к тому же каждый день передавали по местному радио, сообщал ньюаркцам число новых заболевших по районам. Пока что тем летом, слушая или читая бюллетень, люди ни разу не были обнадежены признаками спада эпидемии – напротив, заболеваемость росла день ото дня. Цифры приводили в уныние, пугали, лишали сил. Потому что это не были те спокойные, безличные цифры, которые горожане привыкли слышать по радио или видеть в газете, цифры, обозначавшие местоположение дома, или возраст человека, или стоимость пары обуви. Нет, эти ужасающие цифры фиксировали распространение страшной болезни в шестнадцати административных округах Ньюарка, и по своему воздействию эти цифры были подобны данным о погибших, раненых, пропавших без вести на той, реальной войне. Потому что здесь тоже была реальная война, война на истребление, на опустошение, война убийств, потерь и бедствий – война с детьми города Ньюарка.

Да, ему, безусловно, пошел бы на пользу отдых на морском берегу. Так, собственно, он и собирался с самого начала проводить летние выходные в отсутствие Марсии: ездить каждый уикенд на море, там весь день нырять в свое удовольствие, а вечером, дойдя по берегу до Асбери, ужинать своим любимым морским блюдом. Конечно, в подвале, где он обычно ночевал, было сыро, и в душе, которым все пользовались, редко текла горячая вода, и в простынях и полотенцах чувствовался песок – но после метания копья прыжки в воду были вторым из его любимых видов спорта. Два дня прыжков помогли бы ему хоть ненадолго развеяться, перестать все время думать о заболевших мальчиках, умерить свою озабоченность истерическими вспышками Кении Блуменфелда и, может быть, очистить голову от злой обиды на Бога.

Бабушка вышла посидеть с соседями, он в майке и трусах, почти уже кончив убирать со стола и мыть посуду, присел выпить еще один стакан воды со льдом – и тут позвонила Марсия. Доктор Стайнберг пообещал, что до тех пор, пока мистер Кантор сам не сделает Марсии предложение, ни он, ни миссис Стайнберг не будут говорить с ней на эту тему, так что она ничего пока не знала о беседе на их задней веранде накануне вечером. Она звонила, чтобы сказать, что любит его и скучает по нему, и узнать, приедет ли он в лагерь заменить Ирва Шлангера на должности инструктора по водным видам спорта.

– Что мне сказать мистеру Бломбаку? – спросила она.

– Скажи ему: да, – ответил мистер Кантор, изумив самого себя этим согласием не меньше, чем вчерашним обращением к доктору Стайнбергу с просьбой разрешить помолвку с его дочерью. – Скажи ему, что я готов.

А ведь он был твердо намерен по совету бабушки отправиться на уикенд на море, чтобы восполнить свои душевные ресурсы и с новыми силами вернуться на работу! Если Джейк и Дэйв могли в день высадки союзников спуститься на парашютах на оккупированную нацистами французскую землю, участвуя в создании плацдарма для наступления на Шербур вопреки упорнейшему сопротивлению врага, то он, разумеется, мог выдержать риск, с которым было сопряжено руководство школьной спортплощадкой в разгар эпидемии полио.

– Ой, Бакки, – вскрикнула Марсия, – ну до чего же здорово! Я так боялась, что ты скажешь "нет", я же тебя знаю! Ура, ты приедешь, ты приедешь в Индиан-Хилл!

– Мне надо будет позвонить О'Гаре и сообщить ему, и он должен будет найти кого-нибудь на мое место. О'Гара работает под началом у инспектора школ, ведает спортплощадками. Это может занять пару дней.

– Сделай это как можно быстрей, очень тебя прошу!

– Мне надо самому поговорить с мистером Бломбаком. Насчет зарплаты. Я должен платить за квартиру, и о бабушке нельзя забывать.

– Я уверена, что зарплата будет нормальная, не беспокойся.

– И мне надо поговорить с тобой о помолвке, – сказал он.

– Что-что? О чем поговорить?

– Мы с тобой обручимся, Марсия. Вот почему я соглашаюсь на эту работу. Вчера вечером я был у вас дома, попросил разрешения у твоего отца. Я приеду в лагерь, и мы обручимся.

– Ты уверен? – спросила она со смехом. – Мне кажется, полагается спросить для начала девушку, пусть даже такую покладистую, как я.

– Правда? Я ведь никогда раньше не делал предложений. Ты будешь моей невестой?

– Конечно! Боже мой, Бакки, я так счастлива!

– Я тоже, – сказал он. – Я колоссально счастлив.

В ту счастливую секунду он почти готов был забыть о своей измене ребятам, о дезертирстве со спортплощадки; он почти готов был забыть о своем гневе на Бога за жестокий мор, насланный Им на невинных детей Уикуэйика. Говоря с Марсией о помолвке, он почти готов был взглянуть на все другими глазами и броситься навстречу безопасной, предсказуемой, приятной жизни, навстречу нормальной жизни, какая бывает в нормальные времена. Но, когда он повесил трубку, перед ним вновь встали его идеалы – идеалы правдивости и силы, воспитанные в нем дедом, идеалы храбрости и самопожертвования, которые он разделял с Джейком и Дэйвом, идеалы, которыми он вдохновлялся в мальчишеские годы, защищая ими себя от извращенной отцовской склонности к обману, – его мужские идеалы, требовавшие, чтобы он немедленно дал задний ход и до конца лета выполнял ту работу, какую обязался выполнять.

Как он мог сделать то, что сделал сейчас?

Утром он вынес из школьного подвала снаряжение, разбил пришедших, которых не набралось и двадцати, на две команды и организовал софтбольный матч. Сам, когда началась игра, вернулся в подвал позвонить из своего кабинета О'Гаре – сообщить ему, что работает только до конца недели, а потом уезжает в Поконо-Маунтинз в летний лагерь, где будет водным инструктором. В то утро перед выходом из дому он услышал по радио, что в городе двадцать девять новых случаев полио, из них шестнадцать – в Уикуэйике.

– Второй уже за сегодня, – сказал О'Гара. – С площадки на Пешайн-авеню тоже драпанул у меня один, еврейской национальности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю