Текст книги "Бомж, или хроника падения Шкалика Шкаратина(СИ)"
Автор книги: Филатов Антон
Жанр:
Разное
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)
Annotation
Шкалик Шкаратин ищет отца.Всего-то и слышал Женька Шкаратин об отце: "...Он не русский, а звали по-русски... Борисом. Фамилию не запомнила... Не то Сивкин, не то Кельсин... Китайская какая-то фамилия. А вот примета есть... пригодится теб... У него мизинец на руке маленький такой... культяпый. Найди отца, сынок".
Антон Филатов
Антон Филатов
Бомж, или хроника падения Шкалика Шкаратина
Антон Филатов
БОМЖ ,
или хроника падения Шкалика Шкаратина
(Криминогенное повествование)
Книга первая
«Нравственная цель сочинения не в торжестве добродетели и не в наказании порока. Пусть художник заставит меня завидовать угнетенной добродетели и презирать торжествующий порок». Владимир Одоевский
Всего-то и слышал Женька Шкаратин об отц е: " ...Он не русский, а звали по-русски ... Борисом. Фамилию не запомнила... Не то Сивкин, не то Кельсин... Китайская какая-то фамилия. А вот примета есть... пригодится теб ... У него мизинец на руке маленький такой ... культяпый. Найди отца, сынок ".
«Смотри, человек, как смешаны в тебе земное и небесное, как несешь ты в себе земной и небесный образы; и потому ты состоишь из ужасной муки и потому несешь в себе адский образ, что создан божественным гневом из мук вечности». Яков Бёме
Глава первая, предупреждающая
«Глоток свободы можно и не закусывать».
Неизвестный умник
На площади Третьего Интернационала Шкалик встретил закадыку, коллегу по Провинской экспедиции и сотрудника по котельной, Мишку Ломоносова. В формальном статусе Мишка был Носовым, а фамилию Ломоносов носил как знатное приложение к мужицкому лицу (лома – к своему, скособоченному в потасовке, носу). Но эта, присвоенная друзьями фамилия, шла ему как нельзя хорошо. Примечательно: нос у него был поломан под кривым углом, и сросшийся хрящ кривил ноздри криво, как прищуренный глаз, косящий взглядом в рюмку. Как и русский гений, вышедший из народа и триумфально вошедший в созданные им же академические эмпиреи, Мишка, прошел курс нескольких наук и был неплохим слесарем, электриком, крановщиком, даже водителем с утраченной квалификацией, и в свободное от труда время играл залихватски на баяне. На пьянках пробовал петь басом. Короче, немало соответствовал образу «холмогорского однофамильца». И если его суетливость и ртутная подвижность мало напоминали академическую степенность, но так как был Мишка в призывном возрасте мореманом и тельняшку, купленную по случаю, не снимал никогда, то широта его души не уступала ни морскому размаху, ни возвышенности хрестоматийного образа народного академика. В последние годы он сдал. В людным местах появлялся с унижающей достоинство опорной палкой, улыбался застенчиво и редко, горбился, а нос еще больше накренился и напоминал сгорбленную спину.
Шкалик был ему почти сын. Его роднило с Мишкой и некое неуловимое сходство: азиатский облик лица, хитрость глубоко сидящих глаз, не спешность в движениях, более похожая на крадучесть рыси... Экспедиционная жизнь на горных отрогах Саян, Кузнецкого Алатау и в степях межгорных котловин не единожды сводила их вместе в разных ипостасях: проходчиками и шоферами, котельщиками и слесарями на ремонтных базах, маршрутными рабочими в геохимических поисках и помбурами, да мало ли где ещё.
– Брось палку, Ломоносов, – строго приветствовал ироничный кореш поникшего закадыку.
– Здравствуй, Евгений Борисыч, – интеллигентно ответствовал Мишка и они пошли рядом. Не видевшись целую зиму, кореша были рады неожиданной встрече, ощущали прежнее расположение и приязнь. Как и раньше, в их молчании не было натянутости, отсутствие вопросов ничуть не тяготило.
На площади было людно. Свет, цвет и запах, объединившись в головокружительную ауру, бередили кровь. И никто – ни люд, ни птичьи колонии, насытившие парк и площадь, не избежали опьянения весной.
– Отца не нашел? – нарушил молчание Ломоносов, не вкладывая в вопрос заинтересованность, но одно лишь сочувствие.
–Где тут?.. – Вопросом на вопрос ответил Шкалик, принимая сочувствие, как должное. – Не здесь он... не его родина. Под старость на родину манит... надо и мне в деревню возвращаться. Чуешь, какой запах? – и, запрокинув голову, сильно потянул носом. – А ты здесь фатеру держишь, дядь Миша?
– А у Тоськи ночую, – неопределенно пахнул рукой Мишка. – Тоську помнишь?
– Это Звезда, чё ль? – Заприпоминал Шкалик.
– Как же... Та Танька была. А то – Тоська. Здорово расстегаи с минтаем делала. Но такая же похотливая. А ты сам где обитаешь?
– А тута, неподалеку, – так же неопределенно махнул рукой Шкалик. И совсем уже некстати добавил – пока...
И в этом неопределенном слове, случайно сорвавшемся с языка, как и во всей его сумбурной, чрезвычайно событийной жизни, сквозила такая пронзительная и наболевшая тоска, такая обреченность момента, что гвоздем зацепила Мишку Лома. Может быть, вместе с той печалью рядом таилась и цепкая надежда о завтрашнем дне? После такого слова закадычным корешкам, не видавшимся с лучших времен, и вызнавать было нечего. Пока! "Пока" означало, возможно, покой. "Пока" таило вожделенную мечту. "Пока" угнетало будущностью, кидало свои монетки в копилку новых стрессов и инфарктов.
– У тя... там – ни чё?.. – После долгого молчания спросил Шкалик, ковыляя в темпе спотыкающегося кореша.
– Не-а... Ни чё... Сухари из Бухенвальда.– Огорчительно отказал Мишка. И в свою очередь спросил– А у тебя... там?
– Лук да вода.
Снова осмысленно помолчали. Бестолковое барражирование по площади Третьего Интернационала, утрачивающее динамизм, но обретающее угнетающую потенцию, в это весеннее полуденное время было томительно для проголодавшихся приятелей. Ломоносов неуловимо вибрировал оставшейся ртутью, и по излишнему волнению было видно, как он борется с двумя душераздирающими страстями: угостить, ублажить друга царским пирком, и – не вляпаться зенками в очередную неловкость. "Ой, никогда не говорите "не"! Не притягивайте за уши ужасы и страхи. Будьте смелее!" – нашептывал ему какой-то чёртик из студеного весеннего сквозняка. Шкалика же ничто не побуждало к активному мышлению и благотворительности.
Победила Мишкина позитивная страсть.
– А-а-а...пошли, – решительно, по остап-бендеровски, скомандовал Ломоносов и засеменил к центру города. – Пошли, пошли, сынок, борща похлебаем... Хошь борщика?.. А, старик?.. По глазам вижу, хошь! Может и котлетку повезет... – и он еще более ускорил шаг. Шкалик шел в фарватере. Был тот, необъяснимый в природе миг, когда сводятся внезапно все концы, или сходятся все начала, и вот-вот щелкнет, сработает момент отсчета, и там, дальше, в неведомом засасывающем времени, уж все пойдет по наезженной, приработанной, и пусть не новой, но достаточно надежной колее. Сойдутся ли звезды на небе, получат ли сестры по серьгам, проснется ли спящий вулкан– словом, что-то в мире устроится.
Мишка Ломоносов пересек сквер и круто ломанулся в двери партийного заведения: туда, где в нижнем, подвальном, помещении функционировала дразнящими ароматами образцовая партийно-советская пищевая точка – "Кафетерий". Мишка тормознул перед тюлевой дверью, как бы потеряв на мгновение равновесие, но на самом деле – оценивая ситуацию, и, конспиративно указав Шкалику на столовую стойку: "Жди здесь", сунул ему свою палку и молодцевато пошел к раздаче.
Давно не бывали в кафетериях? И не помните запахов, шибающих в самую селезенку, вызывающих аморальный аппетит, тягучую и шипящую слюну? Забыли поручни из водопроводных труб и стены, окрашенные цветом хаки, округлые пластиковые столики? А не беленные с прошлой пятилетки потолки, полы с выщербленной метлахской плиткой, ежедневно повергающие посетителей в легкий предобеденный транс?! И, конечно, кассу, установленную в конце раздачи по всем уставным правилам размещения станкового пулемета.
У кассы рассчитывался толстяк со стриженными рыжими волосами, кажется, заслуженный директор швейного предприятия. Как и все заслуженные, он предпочитал обедать только здесь, на кухне коллектива, давно уже борющегося за звание высокого уровня обслуживания. Мишка зашел к нему с тыла и замер в непринужденной, но явно выжидательной позе.
Шкалик напрягся. Рядом, за соседней стойкой, поедала сосиску с вилки, оттопыривая всевозможные пальцы, манерная дама, "Цыпа на цырлах, – мельком подумал Шкалик. – Может, из когорты народного контроля, а может из органов, курирующих торговлю". Она брезгливо морщилась на шкаликов запах, и торопилась доесть сосиску, перестав жевать хлеб и спешно запивая мясо компотом. Шкалик скромно не смотрел ей в рот и даже равнодушно не втягивал запах горячего мяса в нос, просто онемел. И напрягся, наблюдая за манипуляциями закадыки. Мишка тем временем побледнел и зябко повел плечами, передернулся, однако, уже в следующее мгновение, как фокусник на манеже, поднял вверх обе руки и потряс кистями. Аккуратно, нервно подрагивающими пальцами левой руки он оттянул книзу обшлаг мешающего пиджака и оголил кисть правой руки.
Затем решительно, как Иоан-креститель в иорданскую купель, шагнул к рыжему толстяку, взглядом выбирающему место за стойкой, и в одно мгновение погрузил свой грязный, махрово-желтый, несоразмерно-большой, с безобразным ногтем палец, в ... тарелку! с борщом на подносе толстяка. И потряс кистью.
Шкалик похолодел в одно мгновение. Он смотрел, видел, но не верил своим глазам. Да и как тут поверишь? Не каждый день приходится бывать в театрах и в классических спектаклях переживать гоголевские паузы. Никогда не ждешь от жизни шокирующих выпадов, таких, как крепкого матерка, как нелепого кирпича с карниза. Секунда, другая... Возможно даже минута тянулась эта мизансцена в пищевой точке, пока Мишка терпел боль от горячего борща и держал паузу. Но когда-нибудь... вот-вот... является и развязка.
– Будешь? – Обыденно просил Мишка, глядя толстяку прямо в глаза. И застенчиво улыбнулся выщербленным ртом.
– Не-ет..., – отрицательно промычал ошеломленный человек, не в силах избавится от Мишкиного гипноза. Мишка, так же обыденно, как снимал кирпичи, вынутые из обжиговой печи, снял с подноса тарелку с борщом и понес, слегка поплескивая, к Шкалику.
Шкалик оторопело уставился в добытый борщ.
Толстяк с шевелюрой, внезапно потяжелевшей до веса чугунного котелка и вдавившей голову в плечи, проводил Мишку глупыми глазами и, словно очнувшись, озадаченно оглядел слегка опустевший поднос. Ещё раз поискал глазами Лома и, не найдя, облегченно ушел в дальний угол кафетерия.
Мишка же, не теряя формы, не упуская достигнутого вдохновения, вновь засеменил к раздаче. И – замер. "Надкусит!" – сообразил Шкалик. – "Бля буду, надкусит...".
– Ка-ра-ул...– почему-то шепотом, нараспев закричала "цыпа на цырлах". И тут же стремглав кинулась из кафетерия.
Шкалик вздрогнул и осторожно покосился окрест. На него пронзительно смотрел пожилой мужчина с раскосым разрезом утомленных, но добрых глаз. А, возможно, его пронзительное внимание было не предназначено Шкалику лично. Лениво пережевывая пирог с капустой, мужчина не менее лениво, а в то же время внимательно обозревал тесную перспективу кафетерия. Большинство посетителей не замечало промысла Лома. Не заметило и маневр недообедавшей дамы. Они не замечали, казалось, никого вокруг, и даже свое собственное присутствие. Иные, что-либо заметившие, и особенно происшествие с шевелюристым толстяком, стыдливо прятали глаза в тарелки с борщом, и с пробудившимся аппетитом поглощали сбереженный обед. С двумя пирогами на тарелочке, недожеванными по лени, или другой уважительной причине, пожилой мужчина направился из-за своей стойки к выходу. И проходя мимо Шкалика, неловким движением поставил тарелочку на стойку.
– Э-э, ты чё, батя? – изумился Шкалик – забери...тормозок.
Но мужчина торопливо вышел в дверь. Вместо него протиснулись в заведение две округлые дамы – одна в след другой – и пресекли порыв Шкалика, попытавшегося вернуть недожеванные пирожки. Равнодушное внимание встретило округлую пару так же невидяще, как и проводило пожилого батю. И только лишь Шкалику все эти безмятежные маневры внезапно так рванули сердце, как рвет его иногда внезапная обида, или упущенное счастье. "Почему так смотрел на меня этот... батя? Почему принял за... бомжа? – Шкалику стало не по себе. Он снова обозрел зал и наткнулся взглядом на закадыку.
–Лом...– негромко позвал Шкалик. – Завязывай. – Ты чё, в натуре... надкусишь? – но это был только ошеломленный шепот губ. И Мишка Ломоносов не слышал ни "караула" спешно удалившейся "Цыпы", ни горячего отзыва корешка. Эйфория удачи овладела им. С подноса застенчивой комсомолки он вдохновенно снял тарелку с сардельками, а со стойки свободной рукой – стакан кофе. И, широко улыбаясь выщербленнозубым ртом, поплыл к стойке. Шкалику ничего не оставалось, как не менее глупо улыбнуться навстречу закадыке.
Обиженная комсомолка, ничего не понимая, затормозила перед кассой. В её пытливом взгляде стояла мука. Кто? Что?!. Почему?!. именно с нею всегда происходят...случаи? Она огляделась вокруг и, не обнаружив никакого землетрясения, попятилась против очереди, преодолевая одного соседа за другим. И, дотянувшись до новой тарелки с сардельками, также тупо-упорно протиснулась на свое место. Очередь обреченно молчала. Она, эта советская очередь, что-то увидела, что-то подозревала, но предпочитала в этой криминогенной ситуации ослепнуть, оглохнуть, а главное, онеметь.
Мишка Ломоносов водрузил на стойку добытое пропитание, словно знатный, охотничий трофей. Мимолетно взглянув на Шкалика, уловив его одобрительную гримасу, добытчик сделал очередной заход. Он шел вдоль стойки, как натасканный на уток спаниель, держа нос по ветру. Остановил свой взгляд на булочках с маком, горой возвышавшихся на подносе, прямо перед амбразурой кассы. На мгновение Мишка отпрянул, но достигнутый успех, как триумф победителя, не позволил дать волю сомнению.
– Подайте...четыре, – неизвестно у кого попросил Ломоносов, указывая тем же грязно-кривым пальцем на булочки.
И уже кто-то посторонился, а кто-то потянулся за смачным продуктом, а другие услужливо передавали пустой поднос... Уже и Шкалик расслабился, и отпустил сердечную муку и вкушал момент начала божественной трапезы. Осторожно оглядевшись, не обнаруживая интереса к своей особе, он принялся жевать пирожки, наблюдая за манипуляциями закадыки. И Мишка, проникнувшись ролью заботливого отца, и достигнув гениального перевоплощения, подхватил поднос и понес его мимо изумленной кассирши.
– А кто платить будет?!! – Это слышали все: и очередь, и обедающие посетители, и икнувший от неожиданности Шкалик, и, наверное, сам господь бог. Но только не Ломоносов! Мишка, как лошадь в гору, судорожно пытался прорваться сквозь этот ошеломительный окрик.
– Эй, товарищ!... Я вам говорю, товарищ!.. вы забыли заплатить за булочки! – И – через пулемет...тьфу ты!.. кассу – почти потянулась за Мишкиным подносом.
– Мишка вдруг застыл, как олень, заподозривший опасность. Или заледенел от пронзившего его холода. Или умер... в нелепой позе памятника метателям булыжников пролетариата. Ему показалось, из-за кассы встала безликая и бесформенная масса оголтелых вороньих криков, зависла над ним, готовясь заклевать, задолбить, забить до смерти... Эта темная сила навалилась на Мишку, точно оползень в четырехметровом шурфе, спеленав телодвижения и перехватив дыхание. Свет померк.
– Я оплачу...за товарища, – неожиданно негромко произнесла опомнившаяся от недавнего потрясения комсомолка, очередь которой, кстати, подошла до кассы.
Черная воронья туча отпрянула. Ломоносов оттаял и, не оглядываясь, не додумавшись поблагодарить спасительницу, облегченно метнулся к Шкалику. Снимая булочки с подноса, он не знал как унять дрожавшие руки.
Кассирша ненавидяще наблюдала исподлобья.
Внезапно кто-то тронул Шкалика за плечо. Пригнувшись, точно ожидая удар по голове, Шкалик быстро оглянулся и тут же почувствовал жаркую волну в теле. Позади него стоял... батя, пожилой мужчина, оставивший злополучные пирожки. Шкалик поперхнулся, точно кусок застрял у него в горле. Он утратил ощущение ног и на мгновение – реальность происходящего. Выражение его глаз, вероятно, смутило мужчину. Он сделал успокаивающий жест и попытался улыбнуться.
– Извините. Если вас не затруднит... – Мужчина расположился между Шкаликом и Мишкой, положил обе руки на стойку.– Да вы кушайте... Приятного аппетита. – Шкалик попытался улыбнуться в ответ, приветливо кивнул головой, но неожиданно выронил недоеденный пирог в тарелку с борщом. И еще более остолбенел. Но мужчина не подал вида и сделал жест, привлекающий внимание.
– Извините ещё раз... Мне показалось, мы где-то встречались. Не могу вспомнить – где. Поразительно знакомое лицо... Разрешите мне задать вам один личный вопрос? – Он вынул из кармана носовой платок, аккуратно промокнул им глаза, уголки губ. Было заметно, как дрожит его рука. – Скажите, если вас не затруднит, как звать вашу маму? Не Таля?– Тут он доверительно положил свою руку на локоть Шкалика.
– Мама Нина... её звали, – преодолевая себя, сообщил Шкалик.– Умерла...с вина.
– Угощайтесь! – Неожиданно нашелся Ломоносов – Булочки... – И подвинул незнакомцу стакан кофе. Этот друг, как почудилось Мишке, спустившийся с небес, и тут же "перековавший мечи на орала", был ниспослан для его спасения.
Пожилой мужчина кивком головы поблагодарил: не то за булочки, не то за ответ. Пробормотал еще раз "извините" и тут же ушел.
– Кто это? – недоуменно спросил Мишка. -Светлый...
– Сына ищет...ка-а -зел! – неожиданно зло ответил Шкалик.
–Тебя?..– С ужасом на лице пробормотал Лом.– Во кино!
–Ага...картина Репина... – С горечью в голосе согласился Шкалик и совсем уж некстати добавил – Грачи прилетели.
Мой доброжелательный читатель! Извиняюсь за навязанную муку сопереживания. Автор и сам едва дожил до момента, когда можно перевести дух и сбить нервное напряжение. Представляю, какого было французскому мэтру Оноре де Бальзаку, когда он ночь напролет выписывал образ за образом несчастного "Отца Горио", судорожно снимая нервное напряжение чашечкой горячего кофе. Не стану тот час же возвращаться к своим героям в пищевую точку, не рискуя перебивать их пробудившийся аппетит и сохраняя наперед свой здоровый оптимизм. Таю надежду, все устроится хорошо и завершится жизнеутверждающим финалом. Подождем, а?.. Ибо, ожидание – это миг непреходящего счастья. "Терпение" – медицина бедных", – говаривал народ у писателя Бунина.
Глава вторая. Легенда первая. Мама Нина
«...Радиомузыка все более тревожила жизнь: пассивные мужики кричали возгласы довольства, более передовые всесторонне развивали темы праздника, и даже обобществленные лошади, услышав гул человеческого счастья, пришли поодиночке на Оргдвор и стали ржать».
Андрей Платонов. «Котлован».
«Мы плачем, приходя на свет, а все дальнейшее подтверждает, что плакали мы не напрасно».
Ф.Саган
Жизнь человеку даётся один раз, и в основном случайно...
Неизвестный умник
Шкалик родился пьяным...
Ой-ёй, мой трезвый, рациональный читатель! Не швыряйте нашу эпатажную книжку в вашем благородном раздражении. Если вы позволите себе несколько больше минут на наше обоюдное общение, возможно, мы разойдемся с лучшими чувствами по отношению друг к другу. Вы поместите нашу книгу на пианино, между Моцартом и Сальери, заткнете ею отдушину в давно не отапливаемой комнате, либо, преодолев минутный псих, прочтете и эти строки... Мы же, паче чаяния, продолжим наше криминогенное повествование. А Женька Шкаратин действительно родился пьяным. Правда тошнее водки... Все она, проклятая! Водка, разумеется...
Возможно ли, в очередном борзописном порыве хватаясь за перо, зачинать горькое повествование так цинично и откровенно, точно срывая зло на слабом и беззащитном нашем герое? Ан – случилось! Узнаю её страшную сивушную силу: рассосалась, расслабила и вылезла, как шило из мешка: " ...родился пьяным..." В первую же строку, падла! А, впрочем, не все ли равно где и как зачинать вопиющую тему? В честной компании перепившихся поэтов, в блевонтинном ли кабаке с отклеившимся названием "...ик", в сибирском "Болдино", на полатях полусгнившего домика, помнящего вдохновенные лица поэтапных политических ссыльных ... Каждый зачинает, как может: и легендой, и фактом. Все один конец будет: горькое похмелье от предварительных успехов.
Наш случай явился легендарным фактом.
Мама Нина, отойдя от послеродовой горячки, проболталась о последних девических опытах единственной подружке. Подружка рассвистела по всей Европе. Сельской, разумеется. И нам, приступая к хроникальному изложению основных биографических фактов, ничего не осталось, как обнародовать прискорбную правду. Какую имеем. Во всех подробностях.
Прозябая на полатях, изучая историческую ретроспективу эпохи развитого социализма, в хламе теорий и анализов новейшей истории доводилось обнаруживать такие, например, перлы: "...Квасили герои в запойные годы. Пили сообща. Точнее, всем совковым сообществом. От Генсека до сексота. От незабвенного до новорожденного. Режим героических трудовых буден часто нарушался Торжествами. Торжества включали в себя партийные, советские и православные Праздники и похмелья, семейные и производственные Даты и похмелья, а также субботние – воскресные Дни и похмелья. « И похмелья...» официально не регламентировались, но существовали повсеместно и неотвратимо. Помимо знаменательных Торжеств отдельные личности совкового сообщества позволяли себе отводить дополнительные Гулянья. По поводу и без повода. Последние в своем развитии доходили до регулярных Запоев. Но это явление было уже оборотной стороной Торжеств. Торжеств, существующих нелегально, противоречащих общественной норме...". «Так лирике противоречит проза», – добавили бы мы, выбегая по нужде в студеный декабрь, философствуя из нашего прагматичного времени. Кстати сказать: уже нестерпимо приспичило прекратить свое первое лирическое отступление от хроникального повествования. И прекратив, вернутся к нашим истинным героям.
Мама Нина – женькина родительница – миниатюрная курносая толстушка шестнадцати лет от роду, носившая роскошную русую косу до пояса, а в остальном – лишь незамужняя и недоучившаяся студентка провинского профтехучилища, еще год назад ничего не знала о таинствах любви и причинах беременности. И, не догадывалась о своей первородной роли в замысле нашего повествования. Да и нам не являлись ни пророк, ни оракул, и не вещали полномочные деревенские волхвы о зарождении замысла, развитии сюжета, о черном и белом в коллизиях и перипетиях нашего криминогенного повествования. Ничего не предвещало прискорбной легенды. Нина полнокровно жила-была в самом центре запойного сообщества. Ухажорила с сельскими пацанами, чистила глызы из-под коровы, убирала по субботам горницу.
Её родители угорели в бане, куда моложавой парой ходили дважды в неделю, справляя на независимой территории свои интимные надобности, а заодно и – помыться. И происходило это не в Крыму, не в дыму хмельного угара на святую Троицу, а среди самых обыкновенных будней провинциального захолустья. Угорели бесстыдно-нелепо, ославив себя и своих близких на недолгие сорок дней. Бабушка, на руках которой осталась неприкаянная малютка, протянула недолго и прибралась аккурат в тот день, когда внучке исполнилось шестнадцать. Похоронили миром. А про внучку Нину ненароком забыли. А она в кромешном одиночестве выживала – на госпособие, да на податки сердобольных соседей. Скоро привыкла. Смирилась. И не было никаких признаков на судьбоносные перемены в её жизни, в селе, или даже в целом мире. А если и были какие-либо необыкновенные обстоятельства, предупреждающие череду немыслимых коловращений судеб, то едва ли кто придавал им апокалиптическое значение.
...Приближались осенние Праздники. Общественное торжество! Первая сопричастность к компании... Да что мы водим вас за нос изнанкой пивной пробки! Не пора ли распочать?...
Нина "залетела" на урожайной августовской неделе с первой же страстной встречи. Тьфу ты!.. гнусный язык... заскорузлое слово... а стиль, слог! Впрочем, если бы мы знали и умели, нашему повествованию не пришлось бы растекаться водянистыми строчками по туманным страничкам. Не плодили бы мы прорвы лишних подробностей в витиеватой канве повествования. Не смущали читателя замысловатой чередой эпитетов и метафор... Но поздно.
Начало положено. Жребий брошен, как очередной булыжник пролетариата. История зачата. И да свершится предопределенное.
Мама Нина вынашивала нечаянный плод скрытно и обыденно, точно капусту в огороде. Не делилась тайной ни с кем. Да и не с кем было.
Немало погрешив против истины, можно было бы здесь раз и навсегда оговориться, мол, не было у Женьки отца – в прямом смысле слова. А в противном – переносном – не повезло на пап. Папы – все, как один – Вадим с лодочной станции, любитель пивка и загородных заплывов; папы Гриша, Юрок и Витёк, спустя рукава воспитывавшие Женьку на втором, третьем и пятом году жизни; и главный папа – Саша Шкаратин, усыновивший и давший свою фамилию отчим, не состоялись в высоком своем предназначении. Так и не признал ни в одном из них Женька своего родителя. Папа Вадим не праздновал сына. Бесцеремонно вошел в женькину жизнь, перетащив с лодочной станции желтый чемодан с "приданным", но самого Женьку так и не различил среди суеты повседневного житья. Ну разве что отодвинет небрежным движением пацана, вертящегося под ногами. Ну иногда хмыкнет в ответ на просьбу завязать шнурок. Папа Гоша, напротив, не давал жить своей активностью: он не говорил, а покрикивал, не просил, а требовал, не слушал, а сам отвечал на собственные вопросы, придавая им значение приговоров. Правда, ужас, с которым Женька переживал присутствие этого папы, длился лишь до первой затрещины, которую Гоша без причинно закатил "сынку" и которую захватила мама Нина. С другими папами повезло больше. Они, в меру собственной состоятельности, пытались соответствовать понятию "отец", поучая и делая подарки, признавая семейные узы и даже гордясь обращением "папа".
Но маниакальные поиски истинного отца, и установление возможного отцовства, неожиданно для нас самих, обрело на страницах повествования черты подвижничества, породило заветную, навязчивую, фанатическую мечту. А ведь Нина, или Женька, уродившиеся в свое время и в своем месте, не отмеченные знаковым событием судеб, хотя бы родинкой на приметном месте, могли бы в момент художественного творения автора чихнуть, кашлянуть, или по– иному отпугнуть призрак произведения и в один миг загубить замысел. Не чихнули, не кашлянули... И строка, которую пробегает ваш глаз, самое реальное тому подтверждение.
У родильной постели несмышленой роженицы, в ночь появления в бренный мир запойного Провинска нашего избранного героя, не было ни души. "Чижолая" на живот Нина до последа не верила в свое возможное предназначение. О-да! Она приблизительно знала о таинствах появления на божий свет новорожденных младенцев, о жертвенной роли женщины – родильницы. Но чтобы это случилось с нею?!!
Обретенный житейский опыт подсказывал ей всю трагичность положения и грядущие обстоятельства развязки. Младенец! Безотцовщина... И главная неотвратимость – роды. Да и все последующие пеленки-сопленки... И только одно лишь чувство – необъяснимая тайная радость, изредка внезапно переполняющая члены, от сердца до селезенки – на счастливый миг возносила юную женщину в космос блаженства и торжествующего ликования. Всепобеждающая сладость материнства!.. Ей не было меры.
По случаю всенародных Торжеств природа ликовала. Город Провинск благоухал в улыбках. Полуденное солнце нещадно палило опьяненные радостью праздника лица улыбчивых провинцев. Как хорошо-то, девочки! А мы не девочки! Все равно хорошо! Парочки, семейные стайки горожан валили на площадь Пушкина. Здесь, в старой части города, по наезженной традиции, каруселился главный кураж Торжества. Всюду висели красные плакаты, вызывающие бодрость, радость и краткосрочную партийность. Торговые столы угощали мясом, пивом и крашенными кренделями. Самодеятельные артисты во всех углах городской площади потешали номерами художественной самодетельности. Народ угощался, глазел и веселился! Лишь немногие, идущие в правильном направлении, раздражались идущими супротив. Неуемная радость большинства удручалась единичными отщепенцами. Возможно, и в веселом воздухе таилась какая-то неосмысленная грусть, как хмурость в изредка набегавших тучках, наводящих досадную тень на плетень. Возможно, в наскучивших кабинетах устало хмурили лбы отцы города, вынужденные пережидать очередную плановую стихию, да некуда было им деваться. Не вливаться же в нестройные ряды торжествующих трудящихся, вызывая нездоровый ажиотаж любопытства и патриотизма!
Одни лишь стражи порядка, очно наблюдающие Торжество со стороны, скучно зевали в ожидании своего часа. И даже красные плакаты не вызывали в них беспричинной веселости.
Нина, выспавшись до обеда, поспешила в народ, одна-одинешенькая. Эти "проститутки сокомнатные", Юлька с Оксаной, улизнули утром в свою деревню, к маманькам да хахалям. Не торчать же в общаге в столь знаменательный день! В деревне происходили те же праздничные события, только на колхозном уровне. Нина же, сирота безродная, в свою деревню езживала только за пособием.
На мосту за Ниной увязался Гришуня, "чувак" из кульпросвета. На "кульковских" танцах, куда девчонки из "сельхоза" иногда проникали на праздничные вечера, долговязый Гринька иногда приглашал на шейх. Руки его, самозабвенные танцем, неосторожно касались нинкиных прелестей. Ой-ё-ёй! Нина теряла равновесие духа. А иногда и – тела.
– Ты куда? – Для поддержки разговора спросил парень.
– А ты? – Не растерялась Нина.– Может, на рыбалку?
И молча пошли рядом, составив еще одну людскую стайку спешащих на Торжество.
– А де другие чувихи? – Модничая, спросил Гришуня, имея в виду, очевидно, Юльку с Оксаной.
– А я знаю? – Не ласково обошлась девушка.
Возле церкви, под сенью тополевой аллеи, дурманящей ароматом прели и потоками солнечной пестроты, Гришуня приобнял спутницу за плечи. Нина сомлела, но виду не подала, и руку решительно не отвела.
– Хочешь мороженое? – Напрямик спросил парень строптивую диву.
– Хочу, – так же прямо ответила дива, слегка помедлив в речах. – ты, что ли, угостишь?
– А хоть бы и я.
И они – парочкой – молча устремились к мороженице, встали в длинную очередь.
А город гудел по случаю долгожданного всенародного Торжества, как разгоряченный духовой оркестр! Барабанный гул, радостные людские вскрики и бравурные обрывки патриотических гимнов взметались ввысь! Красные флаги гордо трепетали на древках вкупе с красными флагами на здании Горсовета. Одни лишь воздушные шары, наполненные углекислым газом людских выдохов, волочились по асфальту и громко – на потеху – лопались. И было это Торжество единым живым организмом, развязно требующим зрелищ и хлеба, хлеба и зрелищ, будто бы без этого разнузданного чревоугодия не браво реяли красные флаги и не бравурно гремели гимны.