Текст книги "Мое открытие музея"
Автор книги: Феликс Светов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
И сколько тебе светит? – спрашиваю. 93-я статья, говорит, хищение госимущества, от восьми лет до пятнадцати или расстрел... Я даже про сон позабыл: да ты что, говорю, быть того не может?.. Вот тебе и что, не может, у нас все – может. Потому ты и должен сразу, как выйдешь, жену отыскать, а она адвоката... Ну и что я им скажу? У меня, говорит, одна зацепка осталась расписка. Какая еще расписка? Когда мы с ним сговаривались, с моим свояком, мы не одну, а три бутылки выпили, полночи гудели и он написал: взял две коровы на прокорм на зиму за три бутылки, одну корову верну по весне, обязуюсь – и подпись. Что одна из них стельная, я тогда не знал, и он не догадывался. Но это ладно, с телком с этим, мне бы отсюда выбраться, я его все равно заберу... А как ты выберешься? – спрашиваю. Так я тебя затем к своей бабе и посылаю – а ты думал зачем? Ты ей звонишь, она к тебе приходит, и ты ей рассказываешь про расписку. Когда меня забирали, я про нее позабыл, а потом в ум вошел и вспомнил, а если следователю сказать, они ее порвут. Так она где есть, твоя расписка? – спрашиваю. В кармане, говорит. В каком таком кармане?..
Тут, понимаешь, продолжает он, собака и зарыта. Он тогда ночью написал расписку и подписал. А печать? – спросил я его. Какая еще тебе печать, говорит, мы с ним у него в сараюшке пили – не было там печати, но подпись его известная, не отопрется. Я взял расписку – и в карман, в телогрейку. Но дело тут в том, что расписка в моей телогрейке, а она у него, у свояка. Что у него? – спрашиваю. Телогрейка, говорит. Мы с ним три бутылки выпили, а когда я уходил, вместо своей – его надел, в ней и ушел, в ней и в Минусинск уехал. А поменять позабыл – зачем мне, они у нас одинаковые, вместе с базы получали.
Чего ж ты от меня хочешь? – у меня в глазах даже искры запрыгали. Пусть баба моя к нему зайдет и подменит телогрейку, говорит он, а если не сможет, пусть идет к ментам, пес с ними, чтоб они обыск произвели и отобрали расписку. Что ж она, по-твоему, так там и лежит в кармане? – спрашиваю. А где ей быть, я ее туда положил, это я помню. Когда положил? Осенью, говорит, когда мы с ним водку пили и обо всем договаривались. Это ж в сентябре было, говорю, в прошлом году, а сейчас у нас февраль кончается... Ну и что, говорит, пусть февраль, где ей еще быть, а у меня нет другого выхода – только на расписку расчет, и чтоб они веревку опознали, – тогда я, считай, дома... Ну ты деловой, – говорю я.
И так каждую ночь, а потом целые дни. На четвертый утром меня выдернули из камеры. Освобождают, шепчет мой любитель рогатого скота, уйдешь на волю... Я только отмахнулся.
Идем переходами, вышли во двор. Солнце, небо высокое, воздух, вон и горы над стеной в колючке... Слушай, – спрашиваю вертухая, – почему меня в следственную камеру, я ж на ссылку? Не нравится, говорит, хочешь в транзитку? Да уж лучше бы, говорю, ближе к воле. Допрыгаешься, хмыкает.
Спрашивать бесполезно, да и откуда ему знать, вертухаю, а знал бы, все равно не скажет.
Во дворе двухэтажный домик, входим, по лестнице на второй этаж.
Большая комната-кабинет, за столом, спиной к широкому окну здоровенный в штатском, представительный.
– Садитесь...
Я присел к столу.
– Как вам ехалось? – спрашивает.
– Очень благодарен, – говорю, – долгая дорога, но – добрался.
– Да, расстояния у нас большие. Не обижали дорогой?
– Нормально, – говорю. – Дальше, вроде, некуда – приехал?
– Ну, а как вы сейчас устроены?
Что за странный разговор? – думаю.
– Спасибо, только не понять, почему я в следственной камере?
– А вам там плохо, обижают?
– Да меня никто, кроме вас, никогда не обижал, но я ведь на ссылку выхожу... – ну хоть бы ты раскололся, думаю.
– Ах вот вы о чем! У нас карантин в транзитках, зачем вам перед ссылкой еще заразу подхватите? Мы вам подобрали чистенькую камеру. Или какие проблемы?
– Благодарю за заботу, а чего вы меня тут держите или у вас конвой раз в десять дней?
– Простите, не представился. Начальник областного управления КГБ... Вы теперь в моем распоряжении.
Вот так номер, думаю.
– Я числюсь за прокуратурой, – говорю.
Улыбается: обаятельный, открытый – душа нараспашку.
– Мы всем занимаемся, а я за всю область в ответе. За вас в том числе. Курите?.. – и протягивает пачку – "ТУ-104".
А я сигареты с фильтром, считай, год не видел.
– С удовольствием.
Закуриваем: вот она воля, совсем рядом!
– Значит так, – говорит, – в ближайшие дни мы вас отправим. Вы бывали на Алтае?
– Во время войны, там, где теперь целинные земли.
– То степной район, а у нас горный. Места роскошные, рериховские, похоже на Швейцарию.
– В Швейцарии не сподобился, – говорю.
– И я не бывал, но у нас лучше, там железные дороги отравляют воздух, а у нас здесь живописность, чистота, первозданность. Белуха, Катунь, грибы, ягоды...
– Когда ж я все эти чудеса увижу? – спрашиваю.
– Еще несколько дней, вас, кстати, там кто-то ждет из родственников.
– А в чем задержка? – мне даже жарко стало от радости, а тут и солнце рвануло в окно. – Или у вас конвой раз в десять дней? – настаиваю я, все понять хочу, когда и как они меня отправят...
– А мы вас самолетом – "ЯК-40" годится?
– Я из Барнаула на нем прилетел. В наручниках.
– По режиму положено: самолетом – только в наручниках. Но ведь лучше, чем в вагонзаке триста километров по горным дорогам?
– Да мне все равно, – говорю, – мне бы до места, тем более, говорите, там кто-то ждет.
– Еще несколько дней, – говорит, – тут, понимаете, один момент...
– Что еще? – спрашиваю.
– Вы где в Москве жили?
– На Пушкинской площади, в центре.
– Да, хорошее место, бывал в Москве, полгода жил на переподготовке. Здесь у нас, как говорится, дома пониже и асфальт пожиже. С жильем сложности, не то что в Москве.
– Там тоже непросто, – говорю.
– У нас, – говорит, – вообще нет жилья. Вы где думаете жить?
– А я не думал, – говорю, – сниму что-нибудь, мне подошлют деньги.
– Нет, – говорит, – вам снимать по режиму не положено, мы вам сами должны предоставить, а у нас нет.
– Что ж, в тюрьме оставаться? У меня, правда, если по режиму, день тюрьмы идет за три – посижу, быстрей выйду.
– За два, – говорит.
– Сколько ж мне тут еще досиживать?.. – такая тоска меня взяла... – Я читал приговор, знаю: когда на ссылку, день тюрьмы, этапа засчитывается за три дня, так что если подсчитать...
– Нет, – говорит, – в тюрьме вас держать тоже не положено.
– Какой же выход? – я снова перестал хоть что-то понимать.
– Есть выход, – говорит. – Если вы напишете письмо председателю облисполкома, попросите у него жилье, а мы, со своей стороны, вашу просьбу поддержим, думаю, он прислушается.
– По моему заявлению, так просто?
– С нашей поддержкой, – уточнил он.
– Давайте бумагу, конечно, напишу. В Москве годами ждут, чего-чего не пишут... А мне что писать?
– Председателю исполкома областного совета, от такого-то... Написали?.. Прошу выделить квартиру...
– Как – квартиру? – спрашиваю. – Мне и комнаты достаточно, квартиру я до конца срока буду ждать.
– Нет, – говорит, – квартиру. Что ж вы один будете жить – может, к вам кто приедет?
– И он даст мне квартиру? – у меня даже в голове зазвенело.
– Само собой, – говорит, – у нас, правда, квартиры не как в Москве, похуже, но жить можно... Итак, пишите. Прошу выделить мне квартиру на время отбытия наказания... Написали?.. Дальше. Обязуюсь, во время отбывания наказания в виде ссылки, не нарушать закона и не совершать противоправных действий...
Я положил ручку.
– Как... "обязуюсь"?
– Вы же не собираетесь совершать противоправные действия?
– Не собираюсь, – говорю, – я их никогда и не совершал, вы же знаете, мое дело у вас, я и на суде не признал себя виновным, я никогда...
– При чем тут суд, – говорит, – это совсем другое, формальность. Вам надо где-то жить, а жилья у нас нет, а чтоб его выделили, нужно наше ходатайство, а чтоб было ходатайство, я должен быть спокойным, не кто-то там, а я несу ответственность за все, что у нас происходит, и за вас в том числе. Ну, по своей линии, разумеется.
– Но это же юридический абсурд, – говорю я, – у меня приговор: пять лет ссылки, виновным я себя не признал – какие еще обязательства? Я никогда не нарушал закона, а формула, которую вы мне предлагаете, косвенно утверждает: не буду нарушать закон, значит, когда-то нарушал...
– Ну что мы с вами торгуемся, – говорит он, – пусть и юридический абсурд, а мне надо быть спокойным и уверенным. У нас бюрократия, а для вас пустая формальность, зачем вы на ней настаиваете и сами крючкотворствуете?
– У меня день идет за три, – говорю, – даже если бы и за два, могу подождать, пока...
– Что "пока", – говорит, – у нас медленно строят.
– Я год сидел в тюрьме и не участвовал в следствии, – говорю, – не отвечал на вопросы, не признал себя виновным, я никогда не нарушал закон, это вы его нарушили, когда меня посадили, а теперь я должен написать...
– Вот и хорошо, – говорит он, закуривает, – не нарушали и не будете нарушать, а зачем вам сейчас сидеть в тюрьме, хоть и день за два – я ж сказал, вас ждут...
А ведь верно, думаю, а не пошли бы вы все со своими софизмами, я-то знаю кто меня ждет, а у него отпуск кончается, дни считает... Не могу я больше в тюрьме!
– Что писать? – спрашиваю.
У него глаза блеснули.
– Пишите. Обязуюсь во время отбытия наказания в виде ссылки не нарушать закона... Написали? Подпись и число.
Он тянет у меня из рук бумагу, читает, складывает, что-то отрезает от нее и прячет в стол.
– Вот и хорошо, – и голос другой, веселый...
Вот когда я испугался по-настоящему – когда услышал его веселый голос: первый раз меня так употребили, за десять минут сделал из меня дурака, вся моя тюрьма, двенадцать месяцев следствия, восемь пересылок – все ухнуло в... Да что б он со мной сделал – у меня, и верно, по приговору день этапа идет за три, а в тюрьме держать меня не положено...
– Возьмите сигареты, – говорит, – я знаю, у вас и в камере нет...
Он встает: здоровенный мужик, такому на медведя ходить, доволен, профессионально употребил, ничего не скажешь.
Вызывает конвойного.
– Дня через два, – говорит, – мы вас отправим.
Конвойный спустил меня по лестнице, остановил.
– Стой здесь, сейчас за тобой придут.
Я стою у окна, бессмысленно гляжу во двор – напротив тюрьма.
И вот тут – я очень четко это помню: первый раз в жизни прошла сквозь меня та мысль, и я даже не испугался – она была жесткой и точной, не пустые слова. Я повторил ее вслух: "А ведь так кончают самоубийством...".
И любитель рогатого скота меня добил, когда я вернулся в камеру и все ему рассказал. Сплоховал ты, говорит, сделал он тебя, на что мне надо, чтоб ты скорей ушел, но они бы все равно никуда не делись – квартира им нужна, как же, так ли так, жить будешь в бараке, они б тебя еще через неделю отправили, ну, не самолетом, так воронком...
А может, поделом, подумал я тогда, чтоб не хвастался, очень уж просто кончились для меня эти полтора года тюрьмы?.. Да, чтоб не хвастался.
Я не знаю, что делать, сказал я, у меня нет выбора, выхода – понимаешь?.. Я думаю, думаю, у меня игровая голова, но... Нет, не получается. Так что прости меня. Ты о чем? – спросила она. Неловко говорить высокопарности, сказал я, но... Я могу только умереть или... Или отказаться от... Глупости, сказала она, помереть ты не можешь, это Бог решает: что ты говоришь – опомнись?! Но разве ты способен убить... любовь?
Я уже поминал ссылку – в самом начале, когда только-только задумался о музее, когда вспомнился тот – краеведческий, с бивнями мамонта и клыками моржа. Да, ссылка – особый разговор, и тяготы ее особые, прежде всего потому, что неожиданны, нежданны, особенно после бесконечных месяцев тюрьмы, когда уже понимаешь – навсегда, никогда ты отсюда не уйдешь, так и будут добавлять и добавлять к твоему сроку – срок новый, а потом еще и еще. После этапа чуть ли не через всю страну, в Сибирь с заездом на Север, после столыпинских клеток, собак и наручников... А тут – свобода, да такая, что ты и не видел, не знал: горы, горы – и верно, Швейцария! – реки, оглушающая тишина, воздух, как пузыри в стакане с нарзаном... Да, вспоминал я ссылку, когда только начал размышлять о музее – и оглушающую тишину, и воздух, как пузыри... Да хоть целый день, всю ночь просиди на берегу реки, на горе – да где ты такое мог увидеть?!
И вот проходит месяц, другой, третий... И тебя уже не найти на берегу реки, на горе, лежишь на своей койке, перед окном торчит гора – летом зеленая, зимой в снегу, ночью жарит луна, днем полыхает голубое небо, туча зацепилась за макушку горы... А тебе ничего того не надо – ни воздуха, как стакан нарзана, ни обжигающей воды в горной реке, да и... Даже книга, роман, подаренный тебе, а он гудит, сам говорит в тебе – да я уже писал его, как сумасшедший! Но нужно ли его записывать – а дальше что? Писать, прятать, а потом на чьи-то плечи – кто, каким образом, как его отсюда вывезут?..
Летит день за днем, мелькают недели, быстрей, чем в тюрьме... Лежишь на койке, накурился, дым в хате, как в той самой смрадной камере, и не глядел бы никогда в окно на опостылевшую волю, и все думаешь – так ли, эдак, зачем, а что дальше...
Райотдел КГБ располагался напротив моего барака, они в любой день могли пожаловать. А куда деть роман – рукопись?.. Помнил я, помнил рассказ Солженицына о том, как в ссылке он писал на бумажках, заталкивал их в бутылки из-под шампанского, а бутылки закапывал в огороде. Не было у меня шампанского. Как-то на горе, в лесочке я наткнулся на свалку металлолома – она уже проросла травой, а там проржавевшая труба. Вот в нее я и стал запихивать свои бумажки. Переписывал так, что и самому не разобрать, в целлофановые пакеты и через день – в трубу. Выковырять их оттуда можно было только палкой.
А что еще?.. Устраивайтесь на работу, сказали мне, как только я вышел на ссылку. А куда? Куда хотите, но по режиму положено. Я пошел в школу – у меня диплом учителя, преподавателя вуза. Нельзя с такой уголовной статьей. Пошел в библиотеку – нормальная библиотека: Толстой, разрозненный Достоевский, Горький, Кочетов, кто-то еще. Не положено: книги да еще читатели! Пошел в книжный магазин, им нужен был сторож – и там нельзя, слишком близко к книгам...
Где еще искать? А где хотите, но чтоб в ближайшие дни была работа. А как ее найти в селе?.. Через месяц меня взяли в местную гостиницу – мыть полы.
Работа не пыльная, хотя и грязновата: прихожу к шести вечера, натаскаю воды, гоняю ее туда-сюда... За два часа управлялся, а два раза в месяц зарплата, ведомость: "уборщица – имярек", расписываюсь. Правда, бутылку не всегда удавалось купить, в ту пору тяжко было с этим, если привозили – в драку, у всех и везде были одни и те же проблемы.
Гостиница – два этажа, срамное помещение с "удобствами" на задах здания. Ну, "удобства", к счастью, не моя проблема, это особая песня – наши русские, сибирские "удобства". Зимой еще полбеды, вполне, скажем, фантастическая картина со сталактитами и сталагмитами, у кого, разумеется, воображение. Но летом, весной... Я видел как-то двух иностранцев, специалистов по Рериху, пустили их при мне на горный Алтай... Как они туда заходили – на зады нашего здания, того я не видел, но когда вышли... Лица на них не было.
Но ко мне это не имело отношения. И ни к кому не имело. Это наш образ жизни. Или вернее – образ нашей жизни.
Помню, приехали актеры из Москвы, концертная бригада – перестройка у них в столице, свобода. Выходит вечером такой актер-актерыч, побрился, дорогая сигарета, коньяком от него пахнет – прошвырнуться перед концертом. А я со шваброй. Поглядел на меня: "Эх, – говорит, – а еще в очках и вид вроде даже полуинтеллигентный – неужто не мог себе работенку придумать получше?..". Я поднял швабру, течет с нее: "Да я тебя счас схаваю, сука...". Он побежал от меня по коридору.
Короче, ссылка со всеми ее прелестями. Нормально. А с восьми вечера до глубокой ночи я у приемника, мне хороший привезли из Москвы, старый мой "телефункен", память о подружке из Франции – так уж следователи ко мне приставали в тюрьме: расскажи о ней да расскажи... Но то другая история.
Глушили, само собой, но не так, как в Москве, можно было пробиться. Слушать слушаю, а ни одному слову не верю, ни нашему, ни ихнему: где им понять, что все это вранье, ничего не изменилось, не может измениться – вон они напротив, что ни день я их жду.
Хожу на почту, каждый день письма, посылки со всего света. Рядом со мной жил районный прокурор, здоровались мы с ним, о том, о сем, он поджидал меня у почты, марочки собирал: французские, английские, австралийские... А в письмах одно и то же: перестройка, еще месяц-другой – и ты дома... Да что вам понять, какой месяц-другой – навсегда, как бы дальше не потащили!
Нет, ни одному ихнему слову я не верил, особенно зимой 86-87-го, когда началось "помилование" и политзеки посыпались из лагерей – да что ему, зеку, если он гниет в лагере и уж точно там навсегда, да подавитесь любой бумагой подпишу!.. Людей не сломали на следствии, на этапах, в лагерях, а тут их добивали этими паскудными заявлениями, сбивали с толку, провоцировали, отмазывали ГБ от их собственной за все это вины, от их бесконечных преступлений и пакости. Перестройка им, а КГБ снова в белых штанах... Я-то в ссылке, мне легко было, я пишу письма – сколько хочу, и получаю – сколько угодно, я слушаю радио, пью водку под приличную закуску, могу звонить по телефону хоть в Москву...
Они и меня потащили, сначала в районную прокуратуру к моему приятелю-филателисту, а потом самолетом в область. Вот когда мне представился случай еще разок встретиться с моим полковником ГБ. Вы же однажды написали заявление о том, что не будете нарушать закон, сказал он мне, а рядом сидел прокурор области, сейчас это ваш последний шанс, не напишете, никогда отсюда не уйдете... Вы меня, говорю, один раз сделали, как дурачка, на живца взяли, квартиру сочинили, так думаете, я и сейчас захочу той же ценой уйти из своего барака? Да подавитесь своим шансом – больше никогда никаких заявлений... Научили, спасибо! (Обратно, разумеется, самолета не было, отправили автобусом – триста километров по заснеженным перевалам...).
А из Москвы пишут и пишут друзья-приятели: еще день, еще чуть-чуть...
И вот как-то вечером врубаю свой приемник: поет Окуджава, как соловей, и не какое-то "БИ-БИ-СИ"-"Свобода" – наша станция, репортаж из Ленинграда: "Возьмемся за руки, друзья!..". Кричат, аплодируют, кто-то другой ту же самую песню своим голосом, потом ту же – хором (видно, взялись за руки)... Ну, думаю, если сейчас скажут, что посвящена она мне, тогда...
Но ведь действительно моя песня, Булат посвятил ее мне в 69-70-м году, когда я написал "Опыт биографии" – все тот же самый "Опыт"! Булат был из первых читателей, позвонил и говорит: "Я тебе песню посвятил, там строчки из твоей книги..." – "Споешь?" – спрашиваю. Он прочитал по телефону. "А где же песня?" – говорю. – "Да будет, будет тебе песня...". А потом, на каждом концерте, предваряя исполнение, говорил: "Посвящается...". А я хвастливо оборачивался и ловил взгляды девушек.
Но шли годы – где они, те друзья, которые однажды взялись за руки, чтоб не пропасть поодиночке?.. Одни уехали, другие померли, третьи почему-то перестали держаться за руки – просто их разжали. А песня жила во мне и со мной. Моя песня.
Сижу у приемника, слушаю. Жду. Что-то еще поют, другое, а потом чей-то лихой голос: "Мы посоветовались, обсудили, проголосовали: теперь эта песня "Возьмемся за руки, друзья!", наш гимн, гимн КСП...". А как же я, думаю. Вот суки, думаю, я -тут, они – там, у них перестройка... Что ж никто про меня забыли?.. Много о чем я тогда думал, и все было не слишком печатно.
Я надел телогрейку, шапку, мороз стоял уже неделю, снега навалило выше крыш. До почты минут двадцать. Меня колотило от злости. Ужо тебе, думал я.
Адрес Окуджавы мне был хорошо известен, они с Ольгой присылали роскошные посылки: сигареты, чай, консервы, колбасу. И Ольга писала на ящике обратный адрес: "Москва, Божественный переулок..." Божественный, как же, думал я, шагая в темноте по тропинке между сугробами, – Безбожный переулок, Божественный он им... Телеграмма сложилась сразу, я ее чутко увидел на телеграфном бланке: "Москва, Безбожный... Окуджаве...".
Возьмемся за руки, думал я, шагая по тропинке, кто же интересно и с кем у них там берется за руки?..
Текст я сочинил такой – строка из другого поэта: "Спасибо вам, я греюсь у костра". И подпись.
Минут пятнадцать, пока шел, я так и эдак раскручивал телеграмму. И только когда подошел к почте – остановился. Что я делаю? – подумал я. Что я знаю о моем товарище и о том, что у него и как, и какое у меня право... Я люблю его, зачем же... Я повернулся и двинулся обратно.
Булат встречал меня в аэропорту, спустя полгода, после того как однажды меня вызвали в милицию, вручили паспорт и сказали, чтоб ехал куда хочу: "Хоть в Москву, хоть в Париж, хоть в Иерусалим...". Опять что-то подписывать? спросил я с тоской. Ничего не надо, – сказал начальник, – уезжайте поскорей, чтоб вас тут не было...
Я рассказал Булату о неотправленной телеграмме. Ты что, сказал он, я сам узнал об этом спустя сколько-то дней, меня тогда не было в Ленинграде, они мне и слова не сказали. Я больше не исполняю эту песню, хотя и жалко.
Я бывал потом на его концертах, он отвечал на записки с просьбой об исполнении: "Это гимн КСП, и я не имею к нему отношения".
Грустно, почти двадцать лет я прожил с этой песней...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Старый московский особняк в переулке, открыла мне дверь служительница, я сказал, что договорился, и пошел в открытую дверь, сам не зная куда. На стенах, уже в вестибюле, – картины, начало какой-то экспозиции, я ничего не понял, прошел коридорчик к подножью деревянной лестницы и стал подниматься по скрипучим ступеням. Три марша.
Да вспомнил я, вспомнил! Жил тут когда-то знаменитый московский художник, коллекционер, после революции его "уплотнили", устроили коммуналку, а ему одну-две комнатки со всеми его картинами-коллекциями. Как же он поднимался по этой лестнице, вроде что-то было у него с ногой, во всяком случае, ходил с палкой, а может, и не поднимался, потому как никогда не спускался, сидел себе... Тут и я, пожалуй, спущусь только стрезва, спьяну едва ли...
Наверху слышались голоса, смех, потом чей-то горячий голос: "Глупость, глупость все это, отмазка, ровным счетом ничего не выйдет, не получится, какой идиот даст нам на это...". Веселый тенор отозвался: "Сначала ты ему дай, а потом, может, и нам что-то перепадет..."
На этих словах я вошел, и они уставились на меня.
Это была большая комната, на стенах вкривь и вкось огромные фотографии знаменитых поэтов, афиши, под ними письменные столы, заваленные бумагами, книгами, у одной стены диванчик, перед ним круглый стол под клеенкой... Лохматая в очках пила чай, посреди комнаты дама в алом платье с большим разрезом, подчеркивающим и отчасти открывающим ее пышные формы, сильно намазанная, с дымящейся сигаретой, в кресле малый в расстегнутой до пупа рубашке...
– Здравствуйте, – сказал я, – мне бы...
– Да вы заходите, – сказал малый и чему-то засмеялся, – а я знаю, к кому вы пришли.
– А как вы догадались? – спросил я.
– Тут и догадываться нечего, – продолжал улыбаться малый, – ее все ищут.
– Кто-то находит? – спросил я.
– Кому-то удается, – сказала дама в алом платье, лицо у нее все время менялось: сначала казалось, она на всех заранее обижена, даже я в чем-то перед ней виноват, потом что-то в ней щелкнуло, и она заулыбалась полными яркими губами. – Кому-то удается, – повторила она, – хотя ни у кого ничего хорошего не получается.
– Я и вас знаю, – сказал малый, встал с кресла и протянул руку, – Кирилл.
– Хотите чаю?.. – спросила лохматая. – А может, кофе?.. У нас, правда, небольшое совещание, но мы...
Над диванчиком был прикноплен лист ватмана, а на нем черным фломастером: "Дантес не стоил выеденного яйца Пушкина".
– Очень патриотично, – сказал я, прочитав надпись, – а кто автор?
– Старшеклассник из Пензы, – сказал малый, – никто из писателей не додумался бы.
– Поразительное чувство языка, – сказал я, – несомненно, врожденное, такому не научишь.
– Кстати, – сказала дама в алом платье, сейчас она говорила со мной как с давним знакомцем, – вы нам должны помочь. Можете прямо сейчас позвонить Солженицыну?.. Или на худой конец – Наталье Дмитриевне?
– Зачем? – удивился я.
– Мы готовим выставку – "Когда русская проза пошла в лагеря".
– Пошла и не вернулась, – подхватил малый, – он один только и вернулся, но с нами явно не хочет иметь дела.
– Тогда он едва ли и меня услышит, – сказал я.
– Так вам чай или кофе? – спросила лохматая.
– Спасибо, – сказал я, – не буду мешать. Позвоните Войновичу, он легко откликается на такие темы.
– Между прочим, если подумать... А ведь очень неплохая мысль? – сказала дама в алом платье. – Подумайте! В конце концов какая разница, куда она пошла, проза, я имею в виду – на восток или на запад?
– Никакой, – сказал малый, – не говоря уже о том, что земля круглая, и Солженицын, кстати, это и доказал – его отправили на запад, а он вернулся с востока. К тому же запад привлекательней: там много денег и они более зеленые... – малый засмеялся собственному остроумию.
– Шутка, – продолжил он, – наш гость, кстати, дело говорит. Подумайте сами: лагерная тема всем давно надоела, обрыдла, а если мы начнем нашу экспозицию, скажем, с "Метрополя", в котором Войновича, в свое время, отравили, а потом он въедет в музей на белой лошади – помните его картину? А дальше представим уже не "Метрополь", а "Метрo'поль" – Ерофеева и Попова...
– Очень современно, – сказала лохматая, – и Аксенов, и Гладилин, и Алешковский, и Горенштейн с Мамлеевым, и Коржавин с этим самым, как его, позабыла... Вот это набор! Верно, всем надоели вышки, вертухаи и прочая якобы экзотика. Хватит. А тут весело и оригинально.
– Современное шоу, а наш дизайнер тут такое накрутит! – радовался малый. Представьте, посреди нашего большого зала – огромный глобус, вращается с востока на запад и с запада на восток, на нем портреты героев, а он весь опутан – да не колючей проволокой, верно, скучно! – авиалиниями, автотрассами, а по ним перемещается современная проза: червяки совокупляются с жуками, мужики с мужиками, а бабы...
– А как же название выставки, – прервала его дама в алом платье, – нам его уже утвердили – "Когда русская проза пошла...".
– Там тоже свои лагеря, – жестко сказала лохматая, – хлеб чужой горек, а они себя сохранили и нас спасли... Нет, это замечательная мысль, если мы ее разработаем и наш дизайнер включится – вы представляете, какой будет лом на вернисаже!
Про меня они явно забыли.
– Простите, что мешаю, – напомнил я о себе, – мне было очень интересно, никогда не случалось бывать за кулисами музея.
– Вы же не к нам пришли, – облизнула яркие губы дама в алом платье, – и не за кулисы вы стремились. Для вас личное выше общественного. Я сразу вас раскусила.
– Перестань, – сказал малый, – это его идея, мы бы ни за что не додумались – вот что такое свежий взгляд дилетанта! Я вас осчастливлю за вами подаренную идею. Только не выдавайте. Спуститесь по лестнице, обратно к выходу, направо еще одна лестница – в подвал. Там вы ее найдете. У нашего художника-оформителя. Они якобы работают. Только меня не выдавайте, – повторил он.
– Вы делаете страшную ошибку, – сказала дама в алом платье и посмотрела на меня с сожалением, – может быть, самую роковую в своей жизни.
– Мне все равно, – сказал я, – я ее уже сделал – эту ошибку.
– Я вас предупредила, – сказала дама в алом платье и снова на кого-то обиделась. – Вот, кстати, к нашему разговору о свободе и к чему она ведет.
– То не свобода, а своеволие, – уточнил малый.
– Может быть, – упрямо сказала дама в алом платье, – но у меня совесть будет чистой – предупредила.
– Еще раз спасибо, – сказал я, – разрабатывайте идею. Вы мне тоже помогли, в смысле, так сказать, методологии. У меня, видите ли, свой собственный музей, и я хотел бы понять...
– Тогда в подвал, – сказал малый, – там вам быстро объяснят.
Я повернулся, в темноте нащупал перила и стал спускаться. Наверху молчали. Я уже был на последней ступеньке, когда услышал голос Кирилла. Потом все они громко засмеялись, кто-то даже взвизгнул. Наверно, дама в алом платье с дымящейся сигаретой.
Я повернул направо, коридорчик – здесь, видно, и начнется новая экспозиция: белая лошадь, жуки с червяками, вращающийся глобус с портретами...
Лестница вела в подвал, все здесь было завалено ящиками, досками, старыми коробками, банками из-под краски – ремонт...
И тут я услышал ее голос: свежий, чистый, звонкий... "Господи, да ведь я люблю ее!" – подумал я.
"Понимаете, я так обрадовалась, то самое, настоящее, ради чего можно ото всего отказаться, а потому, если мне не помешают, если не станут вязаться, если...".
Я шагнул в открытую дверь: окно под самым потолком, темновато, комнатушка завалена холстами, подрамниками, пахнет клеем...
– Как ты меня нашел?!. – она встала, волосы вспыхнули светлым облаком, глаз я не видел, но знал, знал, какие у нее сейчас глаза.
– У меня интуиция, ты подаешь сигналы, а я на них...
– Ура – пришел!.. Познакомьтесь, Дмитрий Михалыч, это...
– Да знает он меня...
Где-то я его, и правда, видел: клочкастая борода, носатый, рваный свитер...
– Не узнаешь?
– Конечно, – сказал я, – только не сообразить...
– А ведь всего двадцать лет прошло. Или двадцать пять?.. Помнишь у... Умер он, тот, у которого. Ты пришел тогда с... И этот умер. Все померли, что ли?
– Все, – сказал я, – только мы с тобой задержались.
Конечно, я его хорошо знал!
– Ничего, не расстраивайся, мы тоже скоро за ними. Садись. Для тебя у нас осталось, немного, правда, не надо опаздывать, а нам, значит, хватит, – он выдвинул ящик, достал мутную стопку и обтер грязной тряпкой. Вылил из бутылки в стопку. – Пришел бы на полчаса раньше, у нас сегодня некоторое событие...
– Интуиция все-таки подвела. Расхвастался. Хорошая у вас работа. А что за событие?.. Да я сейчас сбегаю, где у вас тут...
– Ты что?.. Ты мой дорогой гость, я так рада, что вы знакомы, если бы не Дмитрий Михалыч... Сегодня десять лет как я сюда пришла, как мы с Дмитрием Михалычем...
– Давай, давай, – сказал Дмитрий Михалыч, – молодым бегать, а старикам вспоминать...
Она поцеловала меня в губы и выскочила в дверь.
– Здорo'во, – сказал бородатый, – ты меня, правда, не узнал?
– В голову не пришло, что ты можешь здесь быть, да и темновато... Хорошее место, ничего не скажешь.