Текст книги "Сердце Льва"
Автор книги: Феликс Разумовский
Соавторы: Дмитрий Вересов
Жанр:
Боевики
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 22 страниц)
Андрон (1977)
Первое лето служения родине началось для Андрона скверно – кухонным нарядом да еще в варочной. А варочная – это мозаичный пол, который надо драить по десять раз на дню, бездонные котлы, вылизываемые до зеркального блеска, шум, гам, великая суета, грохот посуды и ни минуты покоя. Сатанинское пекло, где воняет мерзостно, жара как в аду, и орут по любому поводу разъяренные повара:
– Эй, варочный! Варочный! Варочный!
Впрочем, не факт, все зависит от смены. Ефрейтор Щербаков, блатняк-ленинградец, земляков особо не мордует, если в хорошем настроении, так еще и в офицерский кабинет зазовет, навалит с верхом антрекотов и наструганной соломкой жареной картошечки. А вот рядовой Нигматуллин… Гоняет, сволочь, и в хвост, и в гриву. Совсем озверел, шакал, после того, как на гауптвахте побывал. И поделом, неча в автоклаве хэбэ кипятить. А уж если стираешь, то хоть воду-то сливай. А то ведь какая история, ефрейтор Щербаков смену принял, увидел что-то мутное в котле и неописуемо обрадовался – спасибо Нигматуллину, бульон уже готов. И сварил не долго думая борщ на хэбэшном отваре…
Плохо началась неделя, хлопотно, в смраде, в грохоте, да только неизвестно, где найдешь, где потеряешь, в армии все в руках командирских. Утром в среду Андрона выдернули в ротную канцелярию. Это было небольшое, декорированное дубом помещение, в котором царила атмосфера дисциплины и субординации. Ротный властелин, старлей Сотников, восседал по-барски за столом, курил и с деловитой начальственностью медленно водил носом. Рядышком устроился ефрейтор Мартыненко и привычно, беглым почерком, заполнял секретную тетрадь – сочинял конспект занятия по политнатаскиванию офицерского состава. На щекастом, лос-иящемся лице его было написано страдание: из-за своей незаменимости на дембель он уходил в последней четвертой партии вместе со всеми разгильдяями и залетчиками…
В канцелярии, несмотря на приоткрытую форточку, было душно. На стенах кварцевые, сердечком, ходики, бархатный переходящий вымпел, мухи, почетная грамота, отдельно в массивной золоченой рамке прищур вождя. То ли он заглядывал ефрейтору через плечо, то ли перемигивался с Феликсом, повешенным напротив, не понять. Одно ясно – живее всех живых…
– Разрешите, товарищ старший лейтенант!
Андрон перешагнул порог, притопнул, как учили, по-строевому и принялся докладать по всей форме, что мол рядовой Лапин по вашему-де приказанию явился.
– Вольно. – Сотников миролюбиво взмахнул рукой, испытующе посмотрел на Андрона и, улыбнувшись милостиво, начал издалека. – Ну как там в варочном?
Вот гад, будто не знает!
– Нормально, товарищ старший лейтенант, – пожал плечами Андрон, однако вдаваться в подробности не стал, – тепло и сыро.
– Верно, тепло и сыро, как в половом органе. – Сотников понимающе кивнул, загасил окурок и сделался серьезен. – Кстати о п…зде – сын у меня родился, Лапин, наследник. Надо бы коляску, а они только в ДЛТ, по записи… Тебя лейтенант Грин держит за чекиста перспективного, поимистого. Достанешь? По госцене? Или в варочном тебе больше нравится?
В варочном Андрону не нравилось. Взял он деньги и увольнительную, выбрался за ворота КПП и, прицепив в первой же парадной «сопли» старшего сержанта, отправился в ДЛТ. Один Бог знает, чего это ему стоило, но коляску он достал – зимнюю, гэдээровскую, с тормозом и теплой подстежкой. Как заказывали, по госцене.
Без приключений Андрон нашел на улице Кораблестроителей нужный дом, загнал коляску в стар-лейскую квартиру и, до копейки разобравшись со сдачей, благополучно вернулся в часть. Управился к обеду…
За этот подвиг он был переброшен из варочного в зал – мыть кружки и протирать столы, а в воскресенье отправлен в увольнение на целый день. Вот прядильщицы-то были довольны!
Однако же закончилась неделя, как и началась – скверно. Весьма. Из увольнения не прибыл в срок художник Загуменный, пришел, гад, с опозданием на час, поддатый, с битой харей, да еще стал врать, что принимал участие в задержании вооруженного преступника… А впереди ведь понедельник, день тяжелый, учебный, с выездом на природу. Ну, быть бегам!
Позавтракав, погрузились на машины, в молчании доехали до Финбана, подавленно расселись по вагонам, а когда стали подъезжать к Пери, Сотников плотоядно оскалился, с чмоканьем ударил кулачищем о ладонь и встал.
– Рота! Подъем! На выход!
0-хо-хо-хо-хо-хо… Вышли из вагонов, построились, приготовились к самому худшему. А вокруг благодать летнего пригожего дня. Вьются над цветочками пчелы, весело чирикают птички, барышни в юбках чуть ниже трусиков идут, сверкая икрами, на речку. Парадиз…
– Рота! Газы! – рявкнул Сотников и уложил для разминки свой личный состав мордами в пыль: – Вспышка слева!
Делать нечего, натянули противогазы, плюхнулись на брюхо и стали ждать, пока засранец Загуменный залезет в ОЗК – влагонепроницаемый комплект химической защиты. Счастье его, что залетел в одиночку, а так бы пер еще с кем-нибудь на пару зарядный ящик с «крокодилами», зелеными резиновыми дубинками. А это пуда три, не меньше, пупок развяжется сразу… Везет ведь мудакам…
Наконец Загуменный облачился в ОЗК, застегнул ремень с лопатой и подсумками, повесил автомат, натянул противогаз, и Сотников с ухмылочкой, скомандовал:
– Рота! За мной!
Уныло поднялись, построились, матерно ругаясь про себя, потрусили. Пыль, жара, резиновая вонь, малая лопатка, мерно барабанящая черенком по жопе. Левой, левой, левой! Колонну замыкали сержанты – озлобленные, без противогазов, налегке; сбоку овчарками, сбивающими стадо, бежали старшина и офицеры – в охотку, без галстуков и фуражек, в рубашечках и хромовых сапогах. Левой, левой, левой! Главное, не смотреть по сторонам, главное, не думать ни о чем, главное, не отрывать набухших глаз от ног бегущих впереди. Левой, левой, левой! А иначе сдохнешь, сдохнешь, сдохнешь…
Само собой, Загуменный стал скоро отставать, выдохся. Ну и не надо, тащись себе полегоньку шагом. Вот так, вот так, вот так, пока не упадешь. Ну ничего, не страшно, полежи, отдохни…
– Рота, стой. – Выждав, пока отрыв будет приличным, Сотников самодовольно усмехнулся, сплюнул и весело скомандовал: – Кругом! За раненым! По-пластунски!
Что-что, а вые…ать личный состав он умел, с командира взвода приучен.
Брякнулись на брюхо, извиваясь по-змеиному, поползли, попластались в дорожной пыли. По-гадючьи, двести метров. А может, триста. Доползли, встали. С руганью подняли Загуменного, взяли под зелены руки, потащили, задыхаясь, сменяясь через каждые сто метров, ненавидя даже больше, чем Сотникова.
– Ну, сука, ну, гнида, ну, падла, вот доберемся до части!
Второй час, седьмая верста. Рота, отбой! Можно противогазы снять, вылить пот и тащиться дальше… Третий час, двенадцатая верста. Привал. Впереди еще столько же. Хэбчики мокрые насквозь, красно-сине-буро-малиновые пятна в глазах, что-то судорожно пульсирует, бьется у самого горла – то ли сердце, то ли желудок, то ли селезенка, наплевать… Пятый час – очко, двадцать первый километр. Рота, стой! Что там такое? Загуменный плох? Носом кровь пошла? Пить надо меньше и больше закусывать! Старшина! Снять с него ОЗК, привести в чувство и выдвигаться на стрельбище!
Господи, хорошо-то как, что налегке. Правильно, загнанных лошадей пристреливают! Ну, Загуменный, ну, падла, ну, сука!..
Наконец прибежали, взмыленные, покрывающиеся на глазах белыми соляными разводами. Пить хочется до умопомрачения, но негде, а из лужи чревато. Терпеть, терпеть, терпеть, глотать тягучую, обильную слюну… Теперь – первое упражнение учебных стрельб из автомата Калашникова, и Боже упаси, чтоб рука дрогнула, не будет ни поблажек, ни увольнений.
Затаить дыхание, плавно жать на спуск и вести огонь короткими очередями, ритмично повторяя про себя: «Двадцать два, двадцать два, двадцать два». А на стрельбище ни ветерка, парит, солнце застыло на небе палящей сковородкой. Пороховая вонь, клацанье затворов, звон выбрасываемых из казенников дымящихся гильз. Двадцать два, двадцать два, двадцать два. Пить, пить, пить…
– Товарищ старший лейтенант! Рядовой Лапин выполнял первое упражнение учебных стрельб из автомата Калашникова! При стрельбе наблюдал: дальняя – упала, ближняя – упала, пулемет – поражен. Остаток четыре патрона.
Между тем отстрелялась рота, хоть и в спешке, но вполне сносно. Два цинка патронов извели. Перекурили втихаря, построились, стали проверять вооружение и снаряжение – ажур. А тут и Загуменный заявился в сопровождении старшины, шепотом отрапортовал как положено, качаясь на ветру, занял место в шеренге. Полная гармония.
– Так, – Сотников, нахмурившись, пожевал губами, – так… – Посмотрел, как строятся другие роты, сплюнул, определился: – К платформе!
Господи, неужели все? Куда там! Метров восемьсот до железнодорожной станции, затем еще четверть часа в строю, на размякшем асфальте, под жгучими лучами солнца…
– Рота, в вагон!
И вот оно, счастье-то – не чуя ног, забраться в электричку, рассесться по нагретым, отполированным задами лавкам. Лямку автоматного чехла – вокруг колена, без сил откинуться на спину и крепко закрыть глаза.
Лапины (1957)
В комнате полумрак, душно. Пахнет примусом, распаренными телесами, водочным угаром, табаком. В углу перед иконами лампадка, в тусклых отблесках ее – Богоматерь-Приснодева, Спаситель собственной персоной и Иаков Железноборский, чудом от паралича исцеляющий. Святая простота, внеземная скорбь и окладистая, до пупа, борода. Ночь, тишина, кажется – покой и умиротворение… Если бы!
– Ох, чтоб тебя!.. Распалил только, черт пьяный… Что же мне, с кобелем теперь? Или ложку тебе привязывать? – Рослая, нестарая еще женщина резко уселась на кровати, рывком опустив на под полные, с большими ступнями ноги, подошла к иконам и перекрестилась трижды, не истово, так, для порядка. – За что, Господи? Или прогневила тебя чем?
Под тоненькой ночнушкой груди ее волновались футбольными мячами, ягодицы перекатывались, словно спелые арбузы. Рубенсу и не снилось…
– Вот ведь бабы, а! – С кровати тяжело поднялся человек в трусах, выругался по матери, ловко и привычно закурил одной рукой. – Только и знают, что передок почесать! Все их соображение промежду ног! Суки!
Вторая его рука была отнята по локоть, на срезе культи выделялась выпуклая строчка швов.
– Бог с тобой, Андрюша, окстись!
Женщина отвернулась от икон, и по ее широкому, с простоватыми чертами лицу покатились обильные слезы.
– Я ж тебя вою войну ждала! Думаешь, желающих не было? Да меня полковники за ляжки хватали, «рыбонькой» звали, «душечкой»! А я… А ты… Передок, передок!
Плакала она, как обиженный ребенок. Навзрыд, захлебываясь, прижимая кулаки к маленьким, глубоко посаженным глазкам. Ее крупное, с рельефными формами тело мелко сотрясалось под застиранной рубашкой.
– Медальёновна, отставить рев! – Мужчина в усах по дуге придвинулся к женщине и, не выпуская изо рта папиросы, звучно похлопал по могучему бедру. – Ну, ну, Варька, хорош сопли мотать!
Резко повернулся, открыл форточку, бросил окурок наружу.
– Сколько раз уже говорено. Только обниму тебя, а мне чудится, будто водителя моего, Левку Соломона, из танка тяну. Солярка горит, паленым воняет. А Левка орет, ноги ему того, по яйца… Какая тут на хрен может быть любовь-морковь… Ну надо – хахаля себе заведи, пахаря грозного, я что, против?
Сказал негромко, мятым голосом, стукнул кулаком по изразцам и вытянулся на кровати, только скрипнули обиженно просевшие пружины.
– Ой, Андрюша, ну что ты, какой такой пахарь грозный? – Женщина всхлипнула, вытерла изрядно покрасневший нос, похожий на картофелину. – Я же тебя люблю, столько лет ждала, так что могу и перетерпеть… Только ты уж не лезь-то, не береди нутро…
– Нутро у нее… А я что, из камня, по-твоему, сделанный?.. – Вновь скрипнули пружины: мужчина сел, сбросив на пол жилистые ноги. – Слышь, Медальёновна, пока ты тут храпака давала, я по летнему-то делу опять парочку пустил. Приятную такую, антилигентную… В младшую группу… Ну, кавалер мне, понятно, благодарность сделал… Возвращаюсь, значит, от Салтычихи – и дерни меня нелегкая пройти мимо двери-то… А там така любовь, така любовь! Аж полы трещат, вот какая любовь! Ну и взыграло, значит, ретивое… Думал донесу до тебя, не расплещу. Ан нет…
Женщина сидела на постели и ласково, словно маленького, гладила мужчину по голове.
– Вчера мне опять единорог приснился, хорошенький такой, вроде молочного телка, а на лбу у него бивень, как у носорога в зоопарке. Скакал он себе скакал, а потом и говорит, по-нашему, по-человечьи: «Ты, Варвара Ардальоновна, так и знай, зовут меня Арнульфом, а тебе открываюсь, потому как живешь ты в схиме, то есть девственно, и потому имеешь на то полное право. Возьми себе ребеночка со стороны и воспитай, как положено, а за это будет тебе благодать, отпущение грехов и опора в старости. Слушайся меня, Варвара Ардальоновна, потому как аз есмь внук Полкана сын Кентавра, существо вещее рода древнего…»
Замолчав, она вздохнула тяжело, наклонилась, всматриваясь в лицо мужчины, сказала шепотом, просяще:
– Ну что, Андрюша, может, возьмем? Мальчика? И назовем в честь тебя. Пусть будет Андрей Андреевич Лапин. А? И Арнульф порадуется…
Ответом ей был храп, трудный, заливистый, густой, с причмокиваниями и клокотанием.
Тим (1977)
Каникулами сына занялась Зинаида Дмитриевна, и отправился Тим на берег моря Черного, в город-герой Одессу. Точнее, в его ближний пригород Лузановку, место тихое, курортное.
Летели в город-герой на новом реактивном лайнере «ТУ-154». Все было очень мило. Приветливые стюардессы разносили минералку, курчавилась за яллюминатором вата облаков. Не повезло только с соседом, лысым говнюком в отличной паре цвета фе с молоком. Сперва он все занудничал, что вот такой же, один в один, «сто пятьдесят четвертый» ма той неделе спикировал на грунт, потом стал докучать ненужными вопросами и наконец, хвала Аллаху, угомонился, заснул – надрывно всхрапывая и пуская слюни.
Сели благополучно. Разобрались по автобусам кому в Лузановку, кому в Очаков, погрузили багаж поехали. Пока суд да дело, Тим свел знакомство с двумя попутчицами, студентками Института культуры. Одну, стройную, в брючном костюме, звали Вероникой, другую, поплотнее, в джинсах и белой блузе, величали Анжелой. Между собой девушки общались, как это было принято в Смольном институте благородных девиц, по фамилиям – мадемуазель Костина и мадемуазель Маевская. К Тиму же институтки обращались на «вы».
Путь был недолог, а формальности минимальны. В лузановском отделении бюро экскурсий туристов ждали ценные советы, направления на групповой постой в частный сектор и курсовки на ежедневное четырехразовое питание. Записали адреса, разобрали талоны на повидло и стали потихоньку разбредаться по хатам…
– Дамы, увидимся на обеде.
Тим щелкнул каблуками и, подхватив вещички, отправился на Перекопскую. Нашел двухэтажную развалюху, крашенную в желтое, а-ля трактор «Кировец», утопающую в море ликующей зелени. На калитке была прибита табличка суриком по жести: «Держися лева». Тронул ветхую калитку, шагнул под сень дерев и тут же отпрянул – справа пахнуло псиной, и огромный волкодав бросился навстречу гостю, сожалея вслух, что коротковата цепочка.
Тим, чувствуя, как бьется сердце, взял себя в руки, криво усмехнулся и бочком, бочком, оглядываясь на барбоса, двинулся искать хозяйку. Скоро песчаная дорожка и пронзительный запах привели к летней кухоньке, над которой тучами роились мухи.
– Ну я Оксана Васильевна. – Дородная широкоплечая старуха оценивающе взглянула на него и, играючи сняв с огня кипящее ведро, принялась запаривать комбикорм. – А ты сам-то из каковских будешь? Ленинградский?
Она подлила кипятка в бурлящее месиво.
– Так вот, запомни, ленинградский. Шкур ко мне в дом не водить, горилки не пить, газеты в сортирное очко не бросать! Замечу, выгребать вместе с калом будешь. Я гвардии запаса медсестра войны… А если что, я сыну пожалуюсь, он при тюрьме служит. – Она черенком лопаты провернула месиво и указала на замшелую времянку в двух шагах от кухоньки.
На крохотном крылечке сушились свежестиранные пятнистые портянки и стояли огромные, исполинского размера хромачи. Никак не менее пятидесятого.
– Ты все понял, ленинградский? – Она понюхала черенок и сменила наконец-таки гнев на милость. – Щас, хряку задам и тебе постелю. Подыши чуток, пока остынет. А, вот, кажись, еще один из ваших, так что не заскучаешь.
Нет, фортуна положительно сегодня повернулась к Тиму задом – под охи, вздохи и рычание волкодава пожаловал давешний говнюк из самолета, мудак в костюме цвета кофе с молоком.
– Удивительно невоспитанная собака, – доверительно, словно старому знакомому, поведал он Тиму и посмотрел на свои обслюнявленные штаны.
– Эй, ленинградский, подсоби. – Старуха указала Тиму на ведро, сама подхватила другое и резво, по-утиному, потрусила за времянку. – Смотри, добро не расплескай.
За времянкой располагался свинарник, плохой, по вонючести способный потягаться с Авгиевыми конюшнями. Жуткое это сооружение ходило ходуном, словно живое, а из-за заборчика слышался глухой утробный рев, куда там волкодаву. Тим с упревшим комбикормом подошел поближе, глянул в загон и, обомлев, вспомнил Эфиманского вепря из древнегреческих мифов – именно так и выглядел огромный грязный хряк, с чувством пробующий рылом на прочность шаткие бревна прогнившего свинарника.
Харчеваться путешественникам было уготовано судьбой в скромном заведении «Украина», где украинским гостеприимством и не пахло. А пахло там кухней, пыльными занавесями, плавящейся на солнце плоской рубероидной крышей в сосульках вара. На обед туристам подали жиденький супец «Киевский», картофельные зразы «Житомирские» и прозрачный как слеза полусладкий компот «Полтавский». Хай живе!
«Ну и влип я», – Тим поднялся из-за стола, хмуро подождал, пока Маевская и Костина допьют «Полтавского».
– Как насчет променада, дамы?
– Ну разве что ненадолго. Маевская озадаченно взглянула на Костину, та строго посмотрела на Тима:
– Тимофей, я надеюсь, мы вернемся с прогулки к ужину? У нас с Маевской, знаете ли, режим – вечерний оздоровительный бег трусцой, затем боди-шейпинг по системе Джейн Фонды и ровно в двадцать два ноль-ноль отход к полноценному сну.
Выдвигаться на променад решили морем, на маленьком шустром пароходике, курсирующем между Лузановкой и Одессой. Чинно пришли на пристань, сели на старую, пахнущую соляркой посудину, с трепетом ощутили, как ходит под ногами палуба. А между тем загорелый мореход ловко отдал швартовы, вспенили, замутили воду гребные винты, и пароходик отвалил от пристани. И – вот она, Одесса. Жемчужина у моря. Дерибасовская, прямая как стрела, бронзовая непостижимость величественного шелье.
– Так, так… – Маевская в видом знатока окинул взглядом памятник, наморщила курносый нос: – и, какая пошлость. Безвкусица, издержки классицизма. Ты, Костина, как считаешь?
– Вася, Вася, Васечка. – Опасливо, не заходя в загон, старуха бухнула в кормушку комбикорм, сверху плесканула помоев, вздохнула тяжело, как-то очень по-бабьи: – Яйцы надо ему резать, под самый корень. Вся беда от яйцыв-то его. Кушать плохо стал, матку требует. Опять-то забить его нет возможности, кому он нужен такой, с яйцыми-то. А яйцы-то резать ему не берется никто, больно страшен. – Она шмыгнула носом, высморкалась и стала вытирать руки о передник. – Ну пошли, что ли, в горницу, стелиться.
Гостевая горница была клетушкой с двумя железными кроватями, шкафом дореволюционного образца, колченогим столом и парой венских ископаемых стульев. В углу, надо полагать, красном висели образа святых, под ними, на видном месте, стоял горшок – ночной, объемистый, с белой, пожелтевшей от времени эмалью. Как раз в тон костюму цвета кофе с молоком.
– Надумаете по нужде, места на всех хватит. – Старуха гостеприимно повела рукой и посмотрела в красный угол, то ли на святых, то ли на горшок. – А то ведь как стемнеет, мы песика с цепи спускаем… Ну, с прибытием вас. Располагайтесь, располагайтесь.
За приятной беседой, они вышли на Пушкинскую и, томимые жаждой, заглянули в заведение «Золотой осел», уютное, располагающее к общению. Фирменным напитком здесь был коктейль «Ментоловый», мятный ликер наполовину с водкой. К нему полагалась соломинка, добрый ломтик цитруса и, конечно же, хорошая сигарета. К вящему Тимову удивлению попутчицы его с удовольствием закурили, не погнушались и «Ментоловым», потом в охотку перешли на водочку и, назюзюкавшись, принялись на пару приставать к Тимофею.
– Я готова отдаться с криком! Я готова отдаться с мукой! Для тебя буду огненным вихрем, для тебя стану долбанной сукой! – с пафосом декламировала Маевская и, опустившись на колени, все пыталась заняться с Тимом оральным сексом.
Костина, будучи менее искушенной в любовных усладах, по-простому лапала его за все места и шептала томно и похотливо, со страстным выражением на лице:
– Я тебя хочу! Я тебя хочу! Слышишь, ты? Я тебя хочу!
Продолжалась, впрочем, вакханалия недолго. Откуда-то из ресторанных недр возник плечистый хмурый человек. Действуя умело и напористо, он ласково подхватил Костину и Маевскую за талии и без членовредительства препроводил на улицу. Вскоре пришлось ретироваться и Тиму, но уже несколько иным манером, пробкой из бутылки, с солидным начальным ускорением, какое получается от мош-ного пинка под зад.
Стояла теплая украинская ночь, на черном небе блестели крупные оскольчатые звезды. Нелегкая занесла компанию на площадь к знаменитому одесскому театру. Здесь, прильнув к Тиму, институтки повисли у него на руках, словно механические куклы, у которых кончился завод. У Маевской на лице застыла клоунская идиотская улыбка. Дозрели.
Титаническим усилием Тим допер их до скамейки. Теперь бы только дождаться и запихать этих дур да первый же рейс в Лузановку…
Блажен, кто верует.
Скоро подошел грузный гражданин в штиблетах и блеснув в свете фонаря фиксами, посмотрел на Анжелу, после на Веронику и остановил мутный взор на Тиме.
– Блондиночка почем?
Вероника с Анжелой имели у одесситов бешеный успех. Всю ночь к ним приставали какие-то сомнительные личности, совали деньги, повышая ставки. Тим всем желающим терпеливо объяснял, что девочки сегодня не в форме – у одной внеплановые месячные, а у другой злокачественное высыпание в паху. Под утро пожаловали двое – крепкие, с челками до бровей, с жестким взглядом бегающих глаз.
– Слушай сюда, блядский выкидыш, – один без всяких предисловий вытащил нож, другой достал «черного джека», колбасину из брезента, набитую то ли песком, то ли дробью, – еще раз сунешься на нашу территорию, мы тебя пидором сделаем и кишки выпустим, а дешевок твоих наголо обреем. Всосал, ты, сучий потрох?
Тим довел студенток до пристани и посадил их на пароход, а сам на трамвайчике запустил до дому, в Лузановку. Больше всего на свете ему хотелось ть и спать.
На Перекопской жизнь кипела ключом. Приветственно скалил зубы волкодав, в летней кухоньке потрескивала печурка, а у свинарника раздавались удары по железу. Будто били пудовой кувалдои в двухсотлитровую железную бочку. Впрочем так оно и было. Жилистый горбоносый семит, сунув связанного хряка в бочку рылом, бил железом по железу, скупо улыбался и приговаривал нараспев:
– Спи, моя радость, усни, в хедере гаснут огни…
Бедный евин пронзительно визжал, задние, схомутованные проволокой ноги его судорожно подергивались. Зрелище не для слабонервных.
– А, ленинградский, ты, – ласково приветила Тима медсестра войны и, улыбаясь, поделилась радостью: – Сейчас Ваське яйцы резать будут! Специалист нашелся, из синагоги. Вишь, уже наркоз дает…
Тим отвернулся и медленно пошел в дом, его и без того неважнецкое настроение окончательно испортилось.
В гостевой гостиной было душно. Пахло чесноком, одеколоном, потными, разметавшимися во сне телесами. Говнюк из самолета почивал на спине и, широко раззявив рот, оглушительно храпел. Однако чуток был утренний сон его. Едва Тим вошел, он моментально заткнулся, чмокнул губами и, перевернувшись набок, открыл мутноватые гноящиеся глаза.
– А, это вы, юноша? Как прошел кобеляж? Он зевнул, так что клацнули зубы, и, со скрипом усевшись на кровати, свесил подагрические ноги в теплых не по сезону подштанниках.
В это время у свинарника раздался рев, пронзительный, яростный, негодующий, затем опять стукнули в бочку, и все стихло.
– Батюшки, режут кого?
Зануда всплеснул руками, а Тим схватил талоны и поспешил уйти.
На крыльце он встретил медсестру войны, с ликующим видом она несла закрытую эмалированную кастрюльку.
– Все, ленинградский, отрезали. Такой мастер, такой мастер. Такие яйцы…