Текст книги "Обыкновенный парень"
Автор книги: Феликс Можайко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 5 страниц)
Обыкновенный парень
ОБЫКНОВЕННЫЙ ПАРЕНЬ
Нас трое. Старик в потертой фуфайке и синих брюках из грубого сукна, вправленных в серые валенки, паренек в рыжей бобриковой москвичке и я. Было больше, но те ушли, видимо, здорово устали в ночную смену. Старик тоже из ночной, но он ждет.
И старика, и парнишку я знаю. Парнишка года три тому назад окончил техническое училище и работает вторым подручным на печи. Физкультурник. Непременный участник всех цеховых и заводских эстафет и спартакиад. На собраниях тоже не молчит. Но выступает всегда с места. И ужасно при этом краснеет, даже веснушки исчезают. Скажет всегда десятка два слов, самое главное, и сядет.
Старика я знаю меньше. Работает он шихтовальщиком, а мы на шихтовый двор не ходим. Знаю только, что работает давно. Скоро, по-видимому, на пенсию уйдет.
В приемной, где мы ждем, – весенняя духота. Так бывает только в конце марта. Когда день уже успел изрядно прибавиться, солнце поднимается высоко, а батареи центрального отопления еще по-зимнему горячи, и от них пышет жаром.
И хотя с зимой не совсем покончено, и на окнах внизу крепко держится толстый слой льда, весь верх стекла уже отвоевало у зимы яркое мартовское солнце, и теперь сквозь образовавшуюся отдушину разлеглось по всему подоконнику.
Кажется, мы ждем долго. Потому что за это время солнечный зайчик успел пересчитать все стулья у стены и перескочить на дверь, затянутую желтым дерматином. В узеньком лучике были отчетливо видны миллионы подрагивающих пылинок, лениво бороздивших его в самых различных направлениях.
Но вот зайчик, подтянувшись, пополз вверх и будто нашел то, что искал: высветил до нестерпимого для уставших глаз блеска маленькую узенькую стекляшку с тремя словами, выведенными алюминиевой краской «Мартеновский цех», а пониже покрупнее – «Начальник».
Два или три раза прошмыгнули мимо нас сотрудники цеховой бухгалтерии. Проплыла толстая уборщица, тетя Нюша, со шваброй и тоненько попискивающим в дужках ведром, подозрительно, оглядывая углы, нет ли окурков.
А мы все ждали.
У нас было достаточно времени, чтоб разговориться, и теперь я уже знал, старик пришел хлопотать обещанную ему квартиру и что у него было два сына. Младший – Генка погиб под Берлином. А старший – Мишка учился в Киеве до войны на агронома, ушел на фронт добровольцем и пропал без вести, в том же проклятом сорок первом году.
Старику бы сейчас домой в самый раз, а не обивать тут пороги. Но там старуха будет обзывать лежебокой и говорить:
– Темкиным уже и ордер выписали, а тебе, старому дураку, все обещают да обещают без толку.
И никак ей, глупой, не втемяшишь в голову, что Темкины многосемейные, а они нет!
– Эх, был бы Михаил с Генкой, – все было бы в порядке. И то сказать, какой я многосемейный – только и того, что старуха да кот Васька, – вздохнул старик.
У паренька дела другие. Он женился и пришел, по его же выражению, «отхватить квартирку». Ему лет девятнадцать-двадцать и, пожалуй, впервые обращается к начальству с просьбой. Он живет в интернате молодых рабочих. А там столовая, клуб, ателье мод, парикмахерская. И никогда ни в чем не нуждался.
Право на квартиру он считает законным и потому спокоен.
«Мыслимо, – думает он, – с женой да не иметь отдельной квартиры». У него с собой брачное свидетельство и даже фотография жены. Ему кажется, что стоит лишь вразумительно рассказать все начальнику, а если не поверит на слово, показать брачное свидетельство и фотографию жены, как тут же, без всяких проволочек, выпишут ордер.
Кроме всего прочего, он комсомолец, заявление на квартиру подал давно, два месяца назад, а жена сама строитель.
Он сейчас занят повторением разговора с начальником, текст которого они составили вчера вечером с женой.
Лицо у парня самое серьезное, не по летам строгое, он шевелит пухлыми губами и старается отвернуться от нас к стене. Но все равно заметно, как легкой паутиной легла на гладком лбу парнишки первая настоящая забота.
У самой двери, привалившись плечом к косяку, замер старик. Мне хорошо видны его изборожденная глубокими морщинами шея, хрящеватый, с горбинкой нос и глаз, когда-то, видимо, черный, но теперь уже вылинявший до цвета рудничной пыли. В левой руке у старика, между указательным и обрубком большого, зажат окурок сигареты, который он не бросает, зная, что ждать еще долго. Иногда его одолевает сон, тогда седая голова старика начинает медленно клониться, но ткнувшись о косяк двери, он весь вздрагивает, просыпается и, поворачивая к нам лицо, долго смотрит на нас каким-то детски недоумевающим взглядом.
Наконец, поняв, что ему тут не уснуть, он хмурит густые рыжие, как руда, брови и поворачивается к нам.
– Может, у кого спички есть, граждане?
– Я не курю.
Парень шарит по карманам, достает блестящий портсигар с изображением трех богатырей, протягивает.
– Кури, дед.
Старик сначала бережно прячет окурок сигареты в карман фуфайки, потом долго копошится в портсигаре, стараясь ухватить заскорузлыми ржавыми пальцами тоненькую папироску. Говорит виновато, обращаясь больше ко мне:
– Всю жизнь курю. Весь дым собрать, темно станет. Бросить бы да бесхарактерный я.
Он с наслаждением, словно ребенок конфету, сует папиросу в рот, смотрит щурясь на парня.
– Женился, говоришь?
Парень мнется, скрипят сапоги.
– Угу.
Старик прикуривает и, сделав глубокую затяжку, раздумчиво произносит:
– Ваше дело сейчас что. Невесту выбрать. А государство вам и квартиру построит, и ванну поставит.
Парень краснеет, краснеют даже кончики ушей под фасонистой, с крошечным козырьком кепкой.
Ему, наверное, кажется, что мы думаем: «Он и женился ради квартиры», и скороговоркой отвечает:
– Нам с Машей все равно…
– Все равно, говоришь? – старик стряхивает пепел в руку, глядит на него с иронией. – Небось, приведи вас в мою, нос заворотите… Вам отдельную подавай. Благоустроенную!..
Мы смотрели на старика, а он, словно не замечая нас, устремил глаза в окно на одинокую липу с побуревшей от зимних ветров корой, со стволом, искривленным посредине каким-то страшным ударом, который, конечно, мог сломать ее совсем, но не сломал, а вот изуродовал крепко.
«Бывают такие минуты, когда очень хочется рассказать о себе, – думал я. – Рассказать все без утайки, порой все равно кому, и тогда станет легче».
По-видимому, я угадал настроение старика, потому что через минуту он уже говорил:
– Были и мы со старухой молодыми. Приехали сначала в Челябу, прямо из деревни, как были в лаптях. Я сам был из бедняков, а Ксюшино приданое по дороге проели да распродали на билеты. Остался у Ксюши сундучок, а у меня кожух. На сундучке ели, а под кожухом спали.
Старик улыбнулся, присел тут же у косяка на корточки поудобней и, не спуская глаз с окна, продолжал:
– Дюже туго тогда с квартирами было. Сняли мы у одних хозяев угол. Тут как раз и Мишка народился. Первенец, значит. Порадовались мы с Ксюшей да недолго. Потому хозяин-то наш из лютой был породы. Но лютее была его баба, здоровенная, со сросшимися на переносице широченными бровями.
Детей у них своих не было, и невзлюбила она нашего Мишку да все тут. А он и вправду крикливый родился. Грыжа у него, што ли, от роду была. Ксюша так и та с ним с ног сбилась. Днем по бабкам бегает – лечит, а как ночь придет, не спит, стережет, чтоб не пикнул, хозяина с хозяйкой часом не разбудил. Его бы к доктору снести, в самый раз, так разве баба послушает, да и я-то не здорово настаивал, потому сам еще тогда вроде той «бабы» был. Известное дело – «деревня». Лютее зверя невзлюбил я хозяина, а ругаться нельзя, выставит. Однако нас в барак тут перевели вскорости. Дворцом он нам супротив хозяйских хоромов показался. Во, паря, как. Тут и Генка нашелся, младшенький. Ему бы в самый раз горластым родиться, а он тихоней удался. Лежит, бывало, часами и не слыхать его, только посапывает, а не то пальцы сосет.
– Кричи, – говорю ему, – Генка, кричи! Ты теперь хозяин квартиры.
А он смеется, ручонками машет, головенкой туда-сюда крутит, есть просит. А молоко-то до чего чудно́ звал, «нанадькой»! Хорошие росли парнишечки. Большой беды с ними у нас с Ксюшей не было, да и болели не часто.
Старик прищурился, будто вспоминая что-то, и через минуту снова продолжал:
– Заслышал я как-то, что в Магнитке большое дело заварили. Стал сманивать Ксюшу.
«Поедем, – говорю, – туда. Дело там новое. Люди туда поехали жизнь новую строить. И мы среди них равными будем». Ну, подумали, значит, неделю, да и решились. Поселили нас в Магнитке в бараке, потом комнату получили в большом доме, где мы со старухой по сей день живем. К тому времени я сынов азбуке обучил, в школу определил. А как они поглубже в науку вошли, и меня стали учить. Грамотней стал, на работе заметили – бригадиром поставили.
Зажили мы тут справно, в достатке.
Незаметно Мишка подрос, уехал в Киев дальше учиться, на агронома, значит. А там и Генка вскорости длинные штаны завел да чуб отрастил. Погулял немного и в кадровую ушел служить. И остались мы снова одни. Правда, в письмах не отказывали. Писали.
Старик вытащил изо рта наполовину изжеванную папиросу, растер горячий пепел руками и, поискав глазами урну, сунул окурок в карман.
– А летом война. Когда пришла бумажка на Мишку, Ксюша плакала навзрыд, а я молчал, словно замерло все в сердце. Поверил, потому что знал: война без горя не бывает. Но только с того дня затаил я в душе великую надежду на то, что останется жить Генка. Думал, не может быть такой несправедливости на земле, когда у одного отца отбирают сразу двоих сынов. И потому, когда убили Генку, не поверил. Я не верю и до сего дня. Все еще в комоде храню Генкин серый шерстяной костюм и наутюженную рубашку-«украинку». Ксюша ее вышила.
Голос старика теперь звенел, точно перетянутая струна. В неожиданно заблестевших глазах показались две слезинки. Они быстро набухали, увеличивались и, не в силах держаться больше на сухих старческих веках, потекли вниз.
– Вот и все, – неожиданно закончил старик.
В тупой тишине стало слышно, как в железный карниз били тугие мартовские капли. Тяжелые, они падали так редко, что казалось, кто-то плачет за окном по-мужски, молча, скупыми слезами.
А из кабинета неслось чуть приглушенное, по-весеннему веселое, не поддающееся никакому ритму, таканье пишущей машинки. Оно напоминало снежный ручей, пробивающий себе путь в толще зимнего льда. Я поднял глаза на умолкнувшего старика; он по-прежнему смотрел на кривую липу за окном и о чем-то мучительно думал. О чем?
Может быть, он жаловался самому себе на рано пришедшую немощь. Или на то, что рановато родился, что всю свою жизнь строил да восстанавливал и что вот теперь только жить да жить, но как? Ведь оторваны от сердца Михаил и Генка!.. Или, быть может, он сомневался в великой несправедливости войны, унесшей его двух сыновей, и все еще ждет, когда однажды скрипнет дверь и вернется его младшенький Генка…
Парень тоже молчал. Он сидел на корточках, привалившись к стене, и бесстрастными глазами глядел перед собой.
Не знаю, дошло ли до него, о чем говорил старик. Понял ли он, что смерть Мишки и Генки была простой неизбежностью, ценой за жизнь его и других. Может быть, его безусое, только недавно познакомившееся с бритвой лицо не умело выражать всего, что происходило в душе. А может быть, он просто был сейчас далек от того, что рассказывал старик… Ведь молодожены народ такой… Кто его знает? Во всяком случае, он не задавал никаких вопросов, а только пытался высосать что-то из давно потухшей папиросы.
Внезапно журчание машинки оборвалось, и в открытых дверях показалось лицо молоденькой секретарши.
Она ощупала нас со стариком синими внимательными глазами. И, конечно, не найдя в нас ничего интересного, кокетливо улыбнулась парню.
– Пожалуйста.
Мы вошли. В кабинете было очень светло. Казалось, солнце накапливалось здесь все утро, и человек, выдававший ордера, сухонький, болезненный, с желтыми кругами на щеках, только и жил им, потому столь поздно открывал дверь посетителям. Он оглядел нас цепким взглядом и, сев за стол, сказал:
– Присаживайтесь.
Мы сели. Сам долго копался в ящиках с многочисленными бумагами, извлекая оттуда синие, белые, розовые папки. Потом, отыскав, наконец, нужный ему маленький узенький листик, взял его осторожно, точно бритву, двумя пальцами и, постукивая им о стол, улыбнулся.
– За квартирой, понимать надо? – спросил он у паренька и старика.
С удивительной легкостью, отыскав два заявления, прихлопнул их ладошкой к сукну, поднял руку все с тем же узеньким листочком.
– Есть только одна.
Он оглядел нас каждого в отдельности, точно любуясь эффектом, произведенным его словами, и затем торжественно повернулся к парню.
– В рубашке родились, молодой человек. По указанию комиссии, – и он поднял палец над головой, – нам предложено реализовать ее для молодоженов.
Я отвернулся, не желая видеть эгоистической улыбки парня. Признаться, в эту минуту даже был склонен его ненавидеть.
Но почему же молчит старик? Неужели он не будет спорить? Неужели ему все равно? Теперь на солнце он кажется таким щупленьким, маленьким. Даже глаза…
И я сразу понял, что не будет.
– Второй этаж. Ванна, – продолжал работник жилищного отдела. – Согласитесь, надо полагать, молодой человек?
Парень медлил, очевидно, только теперь понял, что обращаются к нему.
Шагнув к столу, он взял ордер. Лицо его поражало своей невозмутимостью и теперь. Он посмотрел на бумажку, на старика и, подойдя к нему вплотную, сказал:
– Возьмите!
Белая бумажка лежала на колене старика, бесприютная, чужая.
– Да ты что? – как бы очнулся старик. – Ведь это вам… тебе, сынок, выделили…
– Держи, держи, дед. Мы с Машей подождем. А что там комиссия еще решила, это неважно.
Он подождал, пока старику оформили ордер, и, обняв его за плечи, исчез с ним за дверью. Когда я посмотрел в окно, старика уже не было видно. Вдали между спинами приметно колыхалась рыжая бобриковая москвичка. Парень шагал широко, покачивая крутыми плечами, засунув руки в боковые карманы.
ВАРЕЖКИ
Подручному сталевару мартеновской печи Алексею Огурцову в канун Нового года не спалось.
Он лежал в разобранной постели и решал мучительный для себя вопрос: пойти на встречу Нового года или не пойти. С одной стороны, все было за то, чтобы идти: завтра выходной день – раз; в школе рабочей молодежи занятий нет – два; пригласительный билет на вечер есть – три. С другой стороны, Алексей чувствовал какую-то неловкость перед Настей. С этой девушкой он дружил и пойти без нее на новогодний вечер, значит, обидеть ее.
Он сетовал на Настю, что так некстати уехала в отпуск, на себя, что не дал согласия, когда его просил напарник выйти в ночь на работу, но от этого ему не становилось легче.
Алексею хотелось отвлечься от назойливых мыслей, он взял задачник, отыскал задачу о бассейнах. «Через одну трубу втекает в бассейн, через другую вытекает», – громко повторял он условие задачи. Делал в уме математические расчеты: делил, множил, складывал, но нить его рассуждений все время путалась, уводила в сторону, и бассейн наполнялся подозрительно медленно.
«Нет, уж лучше я о чем-нибудь по существу», – решил он и, отложив задачник, стал припоминать в строгой последовательности все встречи с Настей.
Настя работала в том же цехе, что и Алексей, машинистом крана. Долгое время он оставался равнодушным к девушке, не замечал ее. Была она мала росточком, заметно курноса, а к весне обязательно появлялись на ее белом округлом личике веснушки, которые очень и очень условно относил Алексей к достоинствам женской красоты.
Алексей исправно помогал ей цеплять мульды, вливать горячий чугун в печи, в меру покрикивал, если Настя что делала не так, и этим отношения их ограничивались.
Однажды на печи во второй порог пошел металл, это грозило большой аварией. Алексей с подручными попробовали забить порог кирпичами, забросать его магнезитом, но металл просочился на рабочую площадку, жег руки, лицо. Тогда Настя с открытым бункером поехала к аварийному порогу.
Алексей видел, как у ней задымились варежки, как посыпались со звоном вниз треснувшие от жары стекла в кабине. Видел, как она заслонилась рукой от огня и все же упрямо вела и вела бункер к пылающему порогу. И, наконец, его довела и засыпала злосчастный порог. Было здорово.
Нельзя сказать, что с этого момента он полюбил Настю. Нет. Но теперь он стал меньше покрикивать, если девушка ошибалась, к своему удивлению, все больше и больше находя достоинств там, где прежде видел лишь одни недостатки в заурядной Настиной личности.
Иногда он ловил себя на мысли, что хочет познакомиться с ней поближе, а подумав, решил, что сделает это, если представится на то случай.
Наступила осень. Она нагрянула неожиданно и была далеко не «золотой», как пишут о ней поэты. С утра до самого вечера, а то и напролет всю ночь лили дожди; ветер нагонял невесть откуда тучи, и казалось, небо никогда не прояснится. Если же падали заморозки, шел снег мокрый, противный, он оседал на деревья, еще не успевшие освободиться от листьев, на цветы в клумбах, крыши домов, палисадники, – надо было в колхозах «спасать» картошку. И Алексей и Настя вместе со своей бригадой поехали в колхоз.
На картофелекопалку рассчитывать было нечего: ее зубья не осиливали задубевшую землю. Колхозные бригадиры выдали ребятам по лопате и сказали копать вручную, а девушкам предложили стать в борозде и собирать картошку. Находить занесенные снегом кусты было трудно; копали наугад, но сама картошка была отменно хороша: крупная, ровная, одна в одну, что ни куст, то ведро.
Настя работала не спеша, с толком копалась в каждой лунке; доставая из земли картошку, отряхивала ее от грязи и бросала в ящик. Иногда она подзывала Алексея и просила подкопать пропущенный им случайно куст. Пока тот копал, приговаривала:
– Один пропустишь – полведра, два – ведро, а ребят вон сколько. Прикинь сколько убытку.
И Алексей соглашался, удивляясь ее расчетливости. «Добрая хозяйка будет», – думал он. Потом заметил, что Настя все чаще отворачивается от него и, снимая варежки, подолгу дует на руки. «Замерзает девчонка, земля-то вон какая холодная да мокрая, а у ней варежки, видать, промокли». Он глянул на свои, блестевшие новенькой кирзой. «И я тоже хорош гусь», – с укоризной покачал головой.
– Настя, а Настя, возьми вот мои, – крикнул Алексей.
– Ничего, Леша, спасибо.
– Чего там. Бери, пока даю. Благодарить потом будешь. Мне они ни к чему, черенок сухой.
– Ну давай, только ты не беспокойся, я тебе их выстираю и завтра же принесу.
– Бери, бери. Только обе на правую руку, спутал я их с чьими-то.
Вскоре объявили перерыв на обед. Закусывали вместе, устроившись за копешкой пахучего сена, кое-как прикрывшей их от проклятого сиверко.
Алексей вынул из сумки бутылку молока и отлил Насте в кружку.
– Ну-ка, держи…
А вечером они вместе шли в деревню к автобусам. У Алексея щемило от холода руки, и он держал их в карманах фуфайки.
– Замерз ты, Леша, видать, не хуже моего. На вот тебе мои выходные…
Она насильно вытащила его руки из карманов и сама натянула нарядные зеленые варежки.
– Только спрячь их в карманы, чтоб люди не смеялись, – и сама первая засмеялась.
Теплая волна признательности захлестнула Алексея, и он попробовал обнять Настю. Девушка, увернувшись, побежала от него к показавшимся вдали автобусам.
Уже в городе, провожая Настю, Алексей робко высказал мысль, что надо бы сходить как-нибудь вместе в кино…
И вот теперь Насти нет и пропадает встреча Нового года.
«Впрочем, пойти можно, только ни с кем не танцевать. И вообще, если разобраться серьезно, такое поведение можно назвать мещанством, – рассудил Алексей. – Ну почему не пойти? Ведь и Настя там тоже встречает Новый год?» И Алексей решительно откинул одеяло.
На улице сыпал снежок. Голубоватые снежинки с какой-то лихой покорностью падали на мех воротника, на борта пальто, иногда какая-нибудь шальная снежинка вдруг тихо касалась горячих губ Алексея, и тогда он ощущал, как в рот проникала приятная холодная струйка воды.
Держался легкий морозец; было светло от выпавшего снега и от огромной луны, похожей на огромное антоновское яблоко.
Народу на улице прибывало: все торопились, спешили.
А вот и клуб. В широких слегка затянутых морозом окнах проносятся танцующие пары, хлопают двери, играет оркестр.
Алексей вошел. Легкая оторопь овладела им при виде огромной, под самый потолок елки, разукрашенной так, что за украшениями почти не видать было хвои. Словно в калейдоскопе все крутилось перед глазами, а девушки в своих нарядных платьях казались сделанными из тончайшего стекла, что игрушки. «Эх, жаль, Насти нет, вот бы она поглядела», – подумал Алексей, пробираясь поближе к елке.
Неожиданно его окликнули.
– Здорово, тезка, – протиснулся к нему Лешка Долгов, комсорг цеха. – Ты что же от друзей нос воротишь? Знакомься!
За спиной Долгова стояли две девушки. Одну из них, Валю, Алексей не раз видел с Долговым, другую, повыше и помоложе, – в первый раз. Она назвала себя Викторией.
Заиграли дамский вальс. Валя с Лешкой пошли танцевать. Виктория пригласила на вальс Алексея. И хотя это явно рушило все его планы, отказаться было неудобно.
Девушка танцевала легко, непринужденно. Она была хорошо сложена, со вкусом одета. А ее голубые с сероватым оттенком глаза светились нежной радостью.
«Красива», – невольно подумал Алексей. И вдруг с ужасом поймал себя на том, что она ему начинает нравиться. «Но ведь ты даже с ней не говорил?» – упрекнул себя Алексей. И другой голос ответил ему: «Ну и что же, все равно»…
Алексей гнал эту мысль, как чужую, но она отчаянно сопротивлялась и дразнила его: «Вот увидишь сам, да-да». После вальса возвращаясь на место, девушка сказала:
– Вы чу́дно танцуете, – и взяла его под руку.
Подошли Долгов с Валей. Глаза у него были озорно удивлены. Он воскликнул:
– Никак подружились?
– Да вот, представьте… – ответила Вика.
Заиграли танго, и Алексей с Викой снова танцевали. Им было весело и хорошо.
А когда возвращались домой, Алексей окончательно убедился, что эта девушка ему нравится.
– С Новым годом, с новым счастьем, – сказал он Вике.
Где-то далеко на заводе перекликались сирены электровозов. Темная ночь один за другим гасила разноцветные стекла в домах. Около городского сквера, запущенного до краев снегом, молодежь затеяла игру в снежки. Снег был пушистый, рассыпчатый и от мороза плохо клеился. Почему-то Алексею вспомнились озябшие руки Насти, потом, точно наяву, услыхал ее смех, звонкий, счастливый, и незаметно стала просачиваться в душу легкая грустинка.
– Если хотите меня видеть, приходите завтра. Буду ждать вас у сквера ровно в шесть, – вызвал Алексея из задумчивости голос Вики. На него доверчиво смотрели большие глаза, и он согласился.
Вика пригласила его в кино. Причем, картину выбрала она сама, что было совершенно ново для Алексея, так как в пору его дружбы с Настей, это право безраздельно принадлежало ему, и Настя всегда оставалась довольной. И говорила больше Вика – это тоже было ново, с Настей разговор обычно вел Алексей.
Фильм отражал времена гражданской войны. Вика лениво следила за кадрами, жалела, что взяла билеты на эту картину. Вдруг бросила:
– Леша, какие все противные, страшные в этих своих грязных костюмах, правда?
Алексей удивился.
– Как ты так можешь говорить? Ведь эти люди говорили с Лениным, и ему не было противно. Он ведь знал, что у них нет лучшего.
– Ладно, ладно, – примирительно сказала Вика и погладила его руку, – я ведь шучу.
Выйдя из кинотеатра, они пошли к реке. Скованная льдом в главном течении у моста, она была совершенно свободна у левого берега, где расположен комбинат. Алексей и Вика нашли у берега перевернутую лодку и сели.
Мороз крепчал, над водой поднимался пар, он сгущался в огромную тучу и, подгоняемый ветром, загораживал завод, – виднелись только кончики труб.
Алексей отыскал глазами свою, это было нетрудно: три трубы были самыми высокими, а посередине – его печь. Из трубы сочился еле видимый лиловый дымок. Постороннему глазу могло казаться, что печь не работает, но Алексей знал, что это не так, что сейчас температура металла в печи наиболее высокая, что идет доводка. Даже представил себе озабоченное лицо сталевара в этот ответственный период плавки, когда зрение и слух обострены до предела.
Алексей обнял Вику, сказал:
– Вот видишь дымок. Там наша печь.
Вика кивнула, улыбнулась, произнесла капризно:
– Лешенька, неужели мы пришли сюда говорить о работе? Давай о чем-нибудь другом. Ты посмотри, как хорошо вокруг. Мне кажется, я слышу, как звенит замерзающая у берега вода. И я сама замерзаю. Ты бы хоть пальцы догадался погреть, – и она протянула ему руки.
Леша взял их в свои, стал дуть на них и снова вспомнил Настю и тот день в колхозе, когда они спасали картошку. Подумал: «Настя не жаловалась на холод…»
А Вика тихо, вкрадчиво говорила, заглядывая ему в глаза:
– Ну почему у тебя нет высшего образования? Я вот инженер. – И, снизив голос до шепота, добавила: – Мать не разрешит мне выйти за простого рабочего…
Алексей спрыгнул с лодки, бросил ее руки. Сказал зло:
– Твоя мать неумная, Вика, – сказал он.
Потом заговорил тихо, почти шепотом, глядя мимо плеча Вики на завод, видневшийся сквозь багровый туман многочисленными огнями и сполохами, точно был его адвокатом.
– Что с того, Вика, что ты инженер и работаешь секретарем у своего дяди? Что с того, что твоя мать с дипломом и сидит дома? Пускай тебя не выдадут за простого рабочего. По-видимому, хорошему инженеру ты тоже не будешь нужна. Да. По-твоему получается, что у нас на заводе все рабочие недоучки и несмышленыши. Это не так, Вика, честное слово. Но я не хочу говорить за других, скажу за себя. Да, я пришел в цех недоучкой, из седьмого класса. А сейчас десятый кончаю. Я не хотел долгое время учиться… Меня вызвали в комитет комсомола и сказали – учись. Нечего бригаду позорить. Товарищи сумели настоять на своем, и я сел за парту. Теперь вот большое им спасибо. Будет у меня высшее образование, не беспокойся.
Алексей помолчал, добавил мягко, без зла:
– Я знаю, Вика, ты сердишься сейчас на меня. Но не моя вина, что любовного объяснения у нас с тобой не получилось. Ты инженер и лучше меня. Да и красивая внешность у тебя. Парни таких любят. Единственно, что мне в тебе не нравится, и я не могу не сказать об этом: ты судишь о людях «по-маминому»… Да-да – так. И, пожалуйста, не сердись за правду.
Вика молчала. Алексей вдруг совет дал, предложил:
– Знаешь что, приходи ко мне в цех. Ну, да. Тебе как инженеру это будет полезно. Я тебе покажу все, познакомлю с ребятами, и ты сама поймешь. Придешь?
– Не знаю, – ответила Вика.
– А что не знаю-то? Приходи обязательно, – твердо сказал Алексей.
Они расстались.
А через несколько дней Вика позвонила и сказала, что придет. Алексей был вне себя от радости. «Что с того, – говорил он себе, – что инженер? Возьми ее в руки и поведи в жизнь!»
Решил Вику удивить: купил ей красивые варежки. Вспомнил: жаловалась, что вот зима, а варежки еще себе не приобрела. Он завернул их в целлофан и понес на работу в кармане спецовки.
Но Вика не пришла. Алексей носил варежки еще три дня, а Вики не было. Тогда он позвонил ей на работу. Надеялся, что чужой голос сообщит: «Вики уже три дня нет на работе, она больна».
«Ту-ут, ту-ут», – гудит трубка.
– Алло, у телефона. – Слышно было, как Вика подула в трубку и кому-то засмеялась. – Алло!
«Она, конечно, она. Тогда о чем спрашивать?» – сказал себе Алексей и повесил трубку.
В тот же день дежурная по общежитию вручила Алексею телеграмму. Настя просила ее встретить.
На вокзале была обычная сутолока: пыхтели паровозы, сновали носильщики. Слышались возбужденные голоса: кого-то встречали, о ком-то спрашивали. Постепенно то же возбужденное настроение стало сообщаться и Алексею.
Заглушая голоса встречающих, призывно и устало загудел из лесу паровоз. Все притихли, а он все гудел, точно ему было трудно и звал на помощь друга.
Когда, наконец, Алексей отыскал Настю, она стояла уже на перроне и высматривала кого-то глазами в толпе.
– Настя, – чуть слышно позвал он.
Но Настя услышала его и, бросив вещи, побежала ему навстречу.
– Лешка, милый, приехал, а я думала, работаешь и не сможешь…
Она приподнялась на цыпочки и степенно, точно это был ее муж, поцеловала его в губы.
– Настя, Настенька, – словно очнувшись, крикнул Алексей, – приехала. А я тут…
– Сумасшедший, ты чего так кричишь? Люди услышат, – и Настя легонько толкнула его кулачками в грудь.
Алексей взял чемодан, но она тут же заставила его поставить на место.
– Вечно ты без варежек, того и гляди руки отморозишь. На вот, – и она подала ему великолепные варежки из козьего пуха. – Это тебе новогодний подарок. Там я твои инициалы вышила, чтобы не спутал с чужими. Ты ведь у меня растеряха, я тебя знаю, – доверительно и немного ворчливо сказала она.
Алексей стоял растроганный и, чтобы не показать этого Насте, полез в карман за папиросами. Его пальцы наткнулись на что-то мягкое, теплое. Варежки!.. Протянул их Насте и заметил, как засветились у ней счастьем глаза. Для виду побранила его за слишком дорогой подарок.
– Ничего, – сказал Алексей, – твои руки дороже.
Он взял Настин чемодан, а, увидев, у вагона одинокую старушку с большим узлом, прихватил и ее вещи.
– Куда тебе столько, милый, надорвешься, – запричитала старушка.
– Ничего, ничего, бабушка, я сегодня и паровоз, если надо, подниму, – и он весело подмигнул Насте.
Всю дорогу Алексей шутил, на душе у него было тепло, и ни разу он не вспомнил о Вике. Непроходящее, знакомое, сильное чувство прочно входило в сердце Алексея.







