355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Феликс Кривин » Миллион лет до любви » Текст книги (страница 8)
Миллион лет до любви
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 02:14

Текст книги "Миллион лет до любви"


Автор книги: Феликс Кривин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 9 страниц)

Год веселого солнца

– Это было в Год Веселого Солнца. Помните, старый Филин плакал у вас на ветке – вот так… – Черемуха показала, как плакал Филин, но сходство было весьма отдаленное.

– Филин? Глазастый такой? – Ива помолчала, припоминая. – Нет, это было в Год Задумчивого Солнца. Я была тогда молодой, но уже о многом начинала задумываться.

– Нет, я точно помню: это был Год Веселого Солнца. Дуб еще сказал: дождь в консервах. В том смысле, что в сухую погоду Филин похож на дождевые консервы, стоит его только довести до слез.

– Я так сказал? – Дубу было приятно, что его слова кому-то запомнились.

– Я тогда маленькая была, вот как эта Березка, – вспомнила Черемуха. – И такая тоненькая, что все время качалась от смеха. Какой же это мог быть год? Только Веселого Солнца.

– У нас же сейчас Год Веселого Солнца, – сказала Березка, раскачиваясь.

– А еще что я сказал? – спросил Дуб, которому были скучны посторонние разговоры.

Заговорил Платан. Он говорил не спеша, спешить ему было некуда. Он не прожил еще и тысячи лет, и жить ему оставалось больше тысячи.

– В Год Веселого Солнца здесь не было Филина, – сказал Платан. – И Ивы, на которой он плакал, не было. И всего этого леса не было.

– Платан мне друг, но он ошибается, – сказал Дуб и посмотрел на Черемуху – чтоб она запомнила, как запомнила про консервы.

– Филин прилетел в Год Мудрого Солнца, – сказал Платан. – Он сказал, что летит в Год Веселого Солнца, где у него назначено свидание. Но я объяснил ему, что Год Веселого Солнца давно прошел, и он полетел…

– Куда?

Это спросила Ива, чувствуя ответственность за судьбу того, кто плакал у нее на ветке.

– Вероятно, в давным-давно, – сказала старенькая Акация.

Дуб сказал, что в давным-давно не летают. Но оказалось, что Акация каждую ночь летает в давным-давно, в Год Веселого Солнца.

– Шуточки, – сказал Дуб. – Может, вы еще летаете в когда-нибудь?

– Я летаю в когда-нибудь. В тогда, когда я стану большой и развесистой, – призналась Березка.

Деревья замолчали. Они думали о старом Филине, который летит в давным-давно, в Год Веселого Солнца, где у него назначено свидание. Лететь ему трудно, потому что он, подобно Акации, летает по ночам, когда никакого Солнца вообще не увидишь, но он летит, превращаясь из старого в молодого Филина, а из молодого в совсем юного Филина. Так бывает со всеми, кто летит в Год Веселого Солнца…

Хлеб, любовь и фантазия

Название это, позаимствованное у старого кинофильма, охватывает всю нашу жизнь. И все, что мы делаем в жизни, мы делаем либо ради хлеба, либо ради любви, либо просто ради фантазии.

Я почти ничего не знал о горном цветке эдельвейсе, когда пришел на самоходную баржу «Эдельвейс», но пришел я с той же целью, с какой идут за цветком эдельвейсом на неприступные склоны Карпат: чтоб доказать, что я – настоящий мужчина.

Девушки любят эдельвейсы, потому что те растут в труднодоступных местах. Девушки любят трудности, которые ради них преодолевают. Поэтому девушке легче полюбить парня, если он сорвет для нее цветок эдельвейс.

Я жил там, где не росли эдельвейсы, но девушки там росли и легко перерастали таких, как я, задержавшихся в росте. Конечно, они нас не замечали. Девушка, пока растет, смотрит вверх и посмотрит вниз лишь тогда, когда станет матерью.

Я рос медленно. Хлеба было мало. Любви было мало. Но фантазии было много, и я пришел на самоходную баржу «Эдельвейс».

«Эдельвейс» был судном скромным и неприметным, что сближало его с одноименным цветком. Только цветок белый, а он был черный.

Я уходил в плаванье на этом черном цветке, оставляя за спиной, за бортом, сухопутную жизнь со всеми ее проблемами, в том числе проблемой неоконченного восьмого класса. Еще вчера я был просто ученик, а сегодня – ученик моториста! Я единственный на «Эдельвейсе» ученик, и на мне держится весь учебный процесс нашего сухогрузного судна. Но учиться я буду только в нерабочее время, как учится каждый стремящийся к знанию человек.

Учить меня будет механик Кузьма Феофанович Кошкин, который прежде плавал по морям и плавал бы и дальше, не случись в отделе кадров шутник, группировавший людей не по их деловым качествам, а по фамилиям. На одно судно у него шли Косолапов, Косоруков, Кособрюхов и просто Косой. На другое он посылал Солдатова, Старшинова, Майорова, Полковникова и Генералова (при этом Генералов был простой матрос, а Солдатов – не ниже помощника капитана). На третьем у него капитаном был Воробушкин, помощником Соловушкин, а матросы – как на подбор: Орлов, Соколов и еще какой-то неизвестной породы Хижоптаха.

Как можно догадаться, у механика Кошкина капитаном был Мышкин. Золотой человек. И плавал бы Кошкин с Мышкиным по сей день, но там, кроме них, подобралась компания: помощник механика Крыса, мотористы Собакин, Шавкин и Кабыздох. Вот и поработай в таких условиях. Неудобно подчиненных по фамилиям называть.

И этот Кошкин, друг Мышкина, сбежавший на «Эдельвейс» от Собакина, Шавкина и Кабыздоха (не говоря уже о Крысе, о котором у нашего механика сохранились совершенно жуткие воспоминания), будет обучать меня замечательной профессии моториста.

При первом знакомстве он плюхнет передо мной толстую, невероятно потрепанную книгу, название которой куда-то подевалось вместе с обложкой и еще шестнадцатью страницами, и скажет:

– Это книга о двухтактных и четырехтактных двигателях. Ее надо знать назубок – от первой страницы до последней.

– Но первой страницы здесь нет…

Механик внимательно посмотрит на книгу.

– А как я ее берег… Это подарок моего друга Мышкина… Крыса взял на один день почитать… – Он вздохнет. – Значит, будешь читать с семнадцатой. Только аккуратно. И чтоб на экзамене на «отлично» отвечать. Слыхал про отметку «отлично»? То-то же. Я тебе эту книгу буду по частям выдавать. А то выдал один раз всю – и вот что получилось…

Он будет выдавать эту книгу по частям, особенно большими частями в иностранных портах, чтобы я оставался на корабле, пока он там, в этих портах, будет увиваться вокруг Кокани. Потому что я бы тоже хотел – а кто бы не хотел? – увиваться вокруг Кокани.

Имени Коканя вообще-то нет, оно получается, если соединить профессию кок с именем Аня. Единственной нашей женщиной на «Эдельвейсе» будет кок Аня, так что имя Коканя будет для нее самое подходящее.

Она будет ходить в военном обмундировании, потому что обмундироваться для мирной жизни еще не успеет, но уже для мирной жизни полюбит она матроса Прошку, простого крестьянского парня, большого, работящего, молчаливого, что избавит его от употребления тех слов, которые особенно не нравятся женщинам. По этой же причине он не будет давать оценки Коканиным кулинарным способностям, а будет молча съедать все, что положено на тарелку.

По утрам Коканя будет спускаться в наш кубрик, чтобы посмотреть, как спит Прошка. Всего на несколько ступенек – так, чтобы он попадал в ее поле зрения. Потому что она давно не видела мирного человека, а Прошка будет спать так мирно, что, глядя на него, сразу забудешь о войне.

Когда Прошке сообщат об утренних визитах Кокани, он будет краснеть и отмалчиваться, а потом долго, по-крестьянски, размышлять, как ему в данном случае поступить, чтобы не допустить легкомыслия. И взгляды его на Коканю будут с каждым днем все теплей, и все чаще его корабельные пути будут проходить мимо камбуза.

Но всегда при их свиданиях будет присутствовать коллектив, потому что скрыться от него будет негде. Коллектив будет их поощрять, но как-то нехорошо, зубоскально, заботясь только о своем удовольствии, поэтому наши влюбленные научатся скрывать свои чувства. Да, у них уже будут чувства. В молодости человек загорается, как сухие дрова, это он потом, с годами, отсыревает.

Это я узнаю потом.

А пока что я только уходил в плаванье. Меня ждали иностранные порты, для которых я сам буду иностранцем. Я еще никогда не бывал иностранцем, никогда не выезжал за пределы страны…

В далеком Турну-Северине я буду слушать песни Лещенко, полные тоски по России. Мы будем сидеть за столиком в ресторане и слушать Лещенко, и смотреть на него, и жалеть его, навсегда потерявшего родину. И даже если потом окажется, что это был не Лещенко, а другой певец, которого выдавали за Лещенко, мы сохраним в себе эту тоску по родине, этот крик журавлей, улетающих вдаль.

В порту Галац мы надолго застрянем у подножья океанского лайнера, неизвестно как попавшего в речные воды. Мы будем подниматься на его борт, чтобы убедиться в ничтожности нашего суденышка, которое прежде казалось нам таким большим и надежным… Человек должен иногда подниматься над собой…

Ныряя со своего борта, мы под водой будем подплывать к якорю нашего соседа, взбираться на него и, после минутного отдыха, отправляться в обратный подводный путь. Особую спортивную остроту приобретут наши подводные путешествия во время глушения рыбы. Нужно будет нырнуть и вынырнуть между двумя взрывами, чтобы не разделить с рыбой ее судьбу.

Рыбе некуда уйти от своей судьбы, и она будет всплывать вверх белыми животами, как отдыхающие на пляже, которые еще не успели загореть. Рыбы будет не меньше, чем отдыхающих в разгар курортного сезона.

Ее будут глушить динамитом. Рыбы много, динамита много – почему не глушить?

Но мы, конечно, не будем ее глушить, мы будем подбирать уже глушеную. То есть, поступать более справедливо: глушеная рыба не должна пропадать. Не мы одни такие справедливые. Сколько вокруг одной несправедливости кормится справедливых, еще никому не удалось подсчитать.

Ныряя между двумя взрывами, мы испытаем нечто похожее на то, что должна испытывать рыба, – с той разницей, что ей вынырнуть некуда, она в своей стихии, а мы в ее стихию пришли. С динамитом.

Но это после. А сейчас я только уходил в плаванье. Я получил койку в кубрике, осмотрел машинное отделение и уже готовился встать на вахту.

Однако двигатель молчал. На всем судне никто, кроме меня, не уходил в плаванье.

«Эдельвейс» отплывал только через три дня.

Я оказался в трудном положении: все мои знакомые знали, что я ушел в плаванье, и вдруг я вернусь. Что они могут подумать?

Когда идут за цветком эдельвейсом, с полпути не возвращаются.

В кубрике я ночевал один: все наши матросы и мотористы предпочитали ночевать в домашних условиях. Они, как настоящие морские волки, любили беpeг больше, чем море, а я, как коренной житель суши, предпочитал суше морской простор.

Весь следующий день я не сходил на берег, боясь встретить кого-то из тех, кто знает, что я ушел в плаванье. Три дня и три ночи я не покидал корабля, заранее отбывая любимое наказание механика, к которому он сводил наш с ним учебный процесс:

– Трое суток без берега!

Сколько я отсижу этих суток без берега! И пока я буду их отсиживать, Коканя признается Прошке в любви – не словами, конечно, а удвоенными порциями. Увидев эти порции, моторист Федька, большой любитель поесть, погрустнеет и скажет, отводя глаза от своей тарелки:

– Все, Прохор Иванович, улыбнулась тебе твоя звезда. В счастье своем не забудь о нас, голодных и убогих.

Прошка, конечно, будет уминать все признания, но в ответ будет только поправляться, а это, конечно, для женщины не ответ. И однажды Прошка и Коканя сядут в шлюпку, чтобы плыть на недалекий пустынный островок.

Коллектив, конечно, выйдет их провожать, выскажет им различные советы и пожелания. Их будут напутствовать, как напутствуют родители повзрослевших детей, и они точно так же не будут слышать советов.

И до вечера все будут неспокойны, как бывают неспокойны родители, проводившие детей в большую жизнь. Как они там? Хорошо ли им? Не одиноко?

К вечеру они возвратятся. Коллектив их встретит, как и положено близкому, родному коллективу. Спросят, конечно, как они время провели, каким занятиям посвятили драгоценные часы и минуты.

Это будет похоже на глушение рыбы, которая всплывает вверх животами, стыдясь, что ей приходится открывать самое свое сокровенное. И, как сотрясается Дунай, так будем мы сотрясаться от смеха, встречая на берегу Коканю и ее счастливого избранника.

А они будут только улыбаться. Их не обидит наш смех и наши слова. Они воспримут их наоборот, как воспринимают на свадьбе «горько» в понимании «сладко». Им будет сладко – так пусть же и нам будет сладко, хоть в чем-нибудь, хоть в шутках, хоть в грубых словах.

А за ужином Коканя положит нам удвоенную порцию каши, и мы воспримем это как свадебное угощение.

А механик с горя даст мне трое суток без берега, и я с горя с удовольствием их отсижу…

Все это будет потом. А сейчас я отсиживал свои самые первые трое суток без берега. Я лежал на узкой койке в кубрике, готовый вскочить по команде «Свистать всех наверх!». Рядом со мной лежала моя роба, такого цвета и качества, которые позволили ей спустя много лет войти в моду под именем джинсов.

Но свистать меня было некому. Я был один на «Эдельвейсе», на этом черном цветке, уносящем меня из моего детства…

Ложка

Мы с сестрой были трудные дети. И нам было трудно, и с нами было нелегко. Однажды мы сломали единственную чайную ложку.

Это случилось далеко от нашего дома, в эвакуации, поэтому второй ложки у нас не было. Чем размешивать чай? И так сахара нет, а тут еще нечем размешивать.

Но мы, конечно, не об этом думали. Больше всего мы думали о том, что скажет наша мама.

На городском рынке были люди, которые могли нам помочь. Один из них гнул толстые железные прутья, сыпал искрами, стуком и хрипом – то ли кузнечных мехов, то ли своим собственным. И в этот богатырский грохот и хрип мы сунули свою поломанную чайную ложку.

Кузнец выпрямился, отер пот и посмотрел на ложку так, как смотрит профессор медицинских наук на прыщ на носу у студента-двоечника.

– Нам ложку запаять, – бодро сказала моя сестра, будто предлагая заказ, который обеспечит кузнеца работой на ближайшие месяцы.

– Ложку? – прохрипел кузнец. Он не выпускал из рук толстую раскаленную полосу, и, казалось, сам накалялся.

– Пойдем отсюда, – потянула меня сестра. – Здесь делают только грубую работу. А нам нужна тонкая работа.


Следующий визит мы нанесли жестянщику. Он долго вертел в руках обломки ложки и, возвращая их, сказал:

– Такие ложки не чинят. Такие ложки выбрасывают.

– А что? – сестра сделала большие глаза (она часто делала большие глаза, потому что это, как всякую женщину, ее украшало). – Вполне хорошая ложка, только сломанная.

Жестянщик усмехнулся:

– Такую ложку дешевле купить, чем чинить.

– Мы привыкли к этой, – сказала моя сестра. – Мы можем купить сто ложек, но к ним нам придется привыкать. А к этой ложке мы уже привыкли.

Насчет ста ложек она преувеличила. Мы и одной ложки не могли купить. Но чего не скажешь в полемическом задоре.

Примусный мастер не хотел чинить ложку, потому что он чинил примусы. Он был узкий специалист и боялся, что если станет чинить все подряд, то потеряет квалификацию. А слесарь, молодой добродушный парень, вдруг протянул нам ложку. Такую же, как наша, только целую.

– Берите, ребята. У меня этого добра завались.

Сестра смутилась и поспешила сделать большие глаза. Потом она гордо вскинула голову:

– Нам не нужны чужие ложки. У нас есть свои. А если они слегка поломанные, так ведь для этого существуют мастерские.

Дома мы съели целую кастрюлю киселя, чтобы маме нашей ложка не понадобилась. И несколько дней подряд съедали все, что могло потребовать чайной ложки.

Это было нетрудно, поскольку время было трудное, и не так уж часто требовались ложки.

На нижней ступени цивилизации

Мы находились на нижней ступени цивилизации: у нас даже не было лопаты. Вместо лопаты мы использовали большой ржавый гвоздь и старую кастрюлю без дна, которые у нас уже были. На нашей ступени цивилизации все орудия труда представляли собой остатки или обломки чего-нибудь, а целые, исправные орудия пока еще не были изобретены.

Мы рыхлили землю гвоздем и вычерпывали ее кастрюлей, и все это в условиях полной конспирации и почти полной темноты: работа проходила в глубине погреба. Мы искали потайной ход, связывавший наш погреб с катакомбами, в которых когда-то скрывались подпольщики.

Наши свечи почти не давали света: ведь это были тоже бывшие свечи, не годные к употреблению. Но даже этих огарков у нас было в обрез, и приходилось работать на спичках.

И мы работали. Как мы работали! Откопали немало интересного и таинственного: обломок ножа, гильзу, медную пуговицу. Когда откопали старый ключ, поняли, что где-то поблизости должна быть дверь, ведущая в катакомбы.

Не сразу решились обратиться к взрослой цивилизации: еще не утрачена была вера в кастрюлю без дна. Но, посовещавшись, послали парламентариев – с сообщением о проделанной работе и просьбой о помощи.

Представитель взрослой цивилизации спустился в погреб с лопатой, отличным, совершенным орудием, и лампой «летучая мышь», светившей ярко, несмотря на свое отпугивающее название. Он, большой и сильный, с лопатой в руках, выглядел так внушительно в этом ярком свете, что мы сразу оценили преимущество его цивилизации. Нам захотелось поскорей подняться на эту ступень, стать такими же взрослыми, сильными, владеющими совершенными орудиями производства. Это мечта любой цивилизации – подняться с низшей на высшую ступень.

Представитель поднял лопату. Отличную, совершенную лопату. И этой совершенной лопатой при ярком свете лампы «летучая мышь» он засыпал подземный ход, который с таким трудом раскапывали мы гвоздем и кастрюлей…

Письма

Кривобане было за пятьдесят. Большая и рыжая, похожая на директорский сейф, к которому, чтоб достать до верхней полки, нужно было подставлять скамеечку, она приходила в учительскую задолго до начала уроков, первым делом брала журнал, раскрывала его и, больше уже в него не заглядывая, начинала свой разговор.

В журнале были только хорошие отметки. Троек Кривобаня не ставила. Двоек – никогда. Она считала, что если взрослый человек пришел в вечернюю школу, причем в самое ее начало, в четвертый класс, веря в то, что дойдет до десятого, то уже этим одним он заслуживает высокой оценки.

Дома у Кривобани никого не было, потому она и приходила в школу так рано. Кто-то в учительской непременно оказывался – из тех, кто на первый урок в вечерней школе приходил с последнего урока в дневной, – так что до начала занятий оставалось достаточно свободного времени.

Это было любимое время Кривобани. Расположившись над раскрытым журналом и, таким образом, уже считая себя на работе, она начинала разговор.

Но для начала разговора нужна была Нина Ивановна, молодая учительница с такими большими глазами, что, когда она их широко раскрывала, лучшего слушателя нельзя было и пожелать. И дело даже не в этом, а в том, что жених Нины Ивановны проходил службу в армии, и это было очень удобно для начала разговора.

– Ну, что ваш пишет? – спрашивала Кривобаня, усаживаясь и раскрывая журнал.

– Ничего особенного. Жив-здоров, – говорила Нина Ивановна, даже если письмо было большим и от первой до последней строчки особенным. Но она говорила «так, ничего», потому что это было нужно для начала разговора.

– Не умеют они писать, – подхватывала Кривобаня. – В смысле любви они у нас совсем неграмотные.

– Неграмотные, – соглашалась Нина Ивановна, хотя жених ее был в этом смысле грамотный. Но это требовалось для продолжения разговора.

– Вот и мой так писал, – говорила Кривобаня, уже обращаясь ко всей аудитории. – Но я его научила. Ты, говорю, не пиши, что ты делал, а опиши, что ты чувствовал, какие чувства ко мне тебя волновали. Не сразу у него получилось. Только и знает: люблю да люблю. А я ему объясняю: люблю, мол, слово хорошее, но ты мне это не прямо, а как-нибудь иначе скажи. Привела ему примеры из художественной литературы.

– Ну, и как? – шире раскрывала глаза Нина Ивановна.

– Вы не поверите. – Это говорилось в десятый, а то и в двадцатый раз. – Если сначала писал по четверть странички, то потом пошли письма на десять страниц убористым почерком. И все про чувства.

Глядя на Кривобаню, вряд ли поверишь, что ей можно писать на десяти страницах про чувства. Мы подозревали, что она вообще придумала этого мужа, как это бывает с одинокими женщинами. Потому и слушали так внимательно, а сердобольная Нина Ивановна специально приходила раньше, понимая, что без нее трудно начать разговор.

Но однажды Анна Петровна, жена нашего завуча, женщина всеведущая, ухитрявшаяся каким-то образом присутствовать на всех уроках одновременно, прибежала в учительскую:

– Идите скорее! Кривобаня проводит диктант!

Мы поспешили за Анной Петровной, понимая, что это не просто диктант. Из-за двери четвертого класса доносился могучий голос Кривобани:

– «…желтые деревья похожи на твои волосы, каждый куст напоминает мне о тебе. Мне все напоминает о тебе, и получается, будто мы вместе… Что бы ни случилось, мы всегда будем вместе…»

– Разве это диктант для четвертого класса? – возмутилась жена нашего завуча.

Она приоткрыла дверь, и мы увидели непривычную для четвертого класса картину.

Класс, затаив дыхание, слушал диктант. Не писал, а слушал. Женщины плакали. У одной Кривобани были сухие глаза. Она диктовала письма мужа, воскрешая прошлое и воскрешаясь с ним вместе, и становилась моложе, красивее – такой, какой была в этих письмах.

Она не могла быть другой. Письма не могут быть переписаны, в них ничего изменить невозможно. Чтобы быть с ним вместе, она должна оставаться такой, какой он унес ее в своей памяти.

– «…как хорошо, что мы с тобой не разминулись на этом пути…»

Анна Петровна осторожно прикрыла дверь, и мы молча вернулись в учительскую.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю