Текст книги "Пикник парикмахеров"
Автор книги: Фелицитас Хоппе
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
РОСЛЫЕ МУЖЧИНЫ
СЕМЬ ПОРТРЕТОВ
Я не хочу покоя за столом с белой скатертью. Раньше я любила мужчин, запакованных в мундиры, с гладкими лицами, в сапогах, плотно, словно перчатки, облегающих ноги. Но кольцо на руке мужчины – это как кольцо в носу медведя, говаривал мой дед, портной от Бога, открывший для меня мир тканей. Он водил моей рукой по рулонам разноцветных тканей и заставлял оценивать материю на ощупь, между большим и указательным пальцами. С той поры, прикасаясь к очередному покоренному мужчине, я сразу распознаю, чего он стоит. Дед показывал мне фотографии тех, кого обшивал. Их лица с благородными бровями и лбами без линии жизни смотрели на меня со стены, и я решила, что, как и дед, всегда буду знать себе цену.
Дед мой ростом не вышел и никогда не покидал мастерскую, тесную и темную. Но у деда глаза были как у кошки; когда он заканчивал очередной заказ и господа выходили из мастерской на улицу, их новенькие костюмы блестели в осеннем свете, пока они шли по городу, точно свежие фрукты, появления которых никто не ожидал и которые пора собирать.
Великий ум в портном не нуждается, говорил дед, потирая руки. У него не было отбоя от клиентов, и он работал день и ночь. Клиенты приезжали издалека, знали, что поставлено на карту. Никто не шьет так, как мой дед, который одним глазом насквозь видит заказчика, а другим меж тем давно снял с него мерку. Среди его клиентов были особы королевской крови, коммерсанты, епископы и дирижеры, а также капитаны, дипломаты и поэты, рядовые мужья всех мастей, чьи жены, заламывая руки, стояли под дождем на улице у двери мастерской, потому что дед никому не позволяет вмешиваться в свою работу. Только ему дано знать, в каком месте маленького внутреннего кармашка мягкого жилета следует сделать легкий акцент, призванный свидетельствовать об уме его владельца. Женщины, как мне самой известно, не желают видеть на этом месте ничего, кроме белого платочка для утирания слез, которым их супруги должны махать на прощание, прежде чем скрыться из виду на кораблях, в деловых поездках, на тронах и еще более отдаленных островах славы.
Когда пришло время сбора урожая, они все куда-то исчезли. Я стояла голодная в мастерской деда и ждала, что дверь откроется и я получу заказ, но дед знал, что поставлено на карту: преданность и рассудок. Не можем мы стоять на коленях, мы и без того маленькие, говорил он. Так я провела очередную зиму, пришивая к тяжелым шинелям золотые пуговицы и полируя их до тех пор, пока в мастерской не становилось светло.
Лишь с наступлением весны дед настежь распахнул дверь мастерской, ветер сорвал фотографии со стен, и я поняла, что начался мятеж, что епископ лишил короля власти, а коммерсант продавал свои товары по низкой цене, потому что его супруга ужинала с дирижером и спала в постели поэта, который на восходе солнца сидел у окна и писал длинные речи для дипломата.
Дед срезал пуговицы с шинелей и вышел на улицу. Он был маленького роста, и его глаза медленно привыкали к дневному свету. Он долго не решался пересечь улицу. А потом мелкими быстрыми шагами заспешил прочь, ни разу не оглянувшись. Я провела рукой по оставшимся рулонам тканей и в последний раз большим и указательным пальцами проверила качество материи.
Затем я принялась накрывать на стол к приходу короля, который переступил порог дедовой мастерской, опираясь на руку епископа, под гимны поэта, которые, точно мед, лениво текли из уст дипломата в такт руке дирижера. Коммерсант поставил на середину стола между двумя подсвечниками небрежно запакованную голову капитана. В суматохе они забыли закрыть ему глаза, и теперь он изумленно уставился на мерцающий свет, потому что уже принял свою смерть. Остальные расселись на стульях и набросились на еду. Епископ громко восхвалял мою рассудительность, а король – мои кошачьи глаза, но самое великое во мне – моя преданность, о чем с восторгом кричал дирижер, а коммерсант тем временем украдкой подсчитывал под столом срезанные золотые пуговицы.
Но когда они вознамерились пасть передо мной на колени, я ускользнула от скипетра епископа с одной стороны и от далеко вытянутой руки дирижера с другой. Ловко увернулась от тянущихся ко мне рук; не поймав меня, они больно ударились надо мной друг о друга. Голова капитана на столе качнулась и упала на колени удивленного поэта.
Обернувшись на пороге, я увидела, как они, положа руку на сердце, лезут в жилетные карманы, но мой дед так крепко пришил платочки, что им не удалось со мной попрощаться.
ЖИТЬЕ-БЫТЬЕ
Голова тяжелая, руки большие, ноги короткие, сказал отец, посадил меня в клетку и дружелюбно подмигнул сквозь решетку; я смотрел, как он, сидя за кухонным столом, клеит спичечные коробки, ведь у него на одну ногу меньше, чем у других, а левая рука болтается, словно сухая ветка на ветру. Пока мы ждали тех, кому хватает здоровья, чтобы большими ящиками выносить спичечные коробки из дома, он рассказывал мне о балаганах и ярмарках и бросал через решетку хлебные шарики, которые я на лету ловил губами. Он заставлял меня танцевать на задних ногах и тряс над головой блестящей морковкой, за которой я должен был подпрыгнуть, и я понимал, что он хочет сделать из меня ученого медведя, которому навешивают на спину рюкзак и гонят перед собой по миру. О, ты увидишь, людям это понравится, кричал мой отец и волчком крутился на своей ноге, так что левая рука вертелась, словно флюгер на крыше, о котором я знаю только по его рассказам. Если было настроение, он пел во время пляски. Голос у него красивый, зычный, и я слушал его, от восторга высунув язык, прилипнув взглядом к его губам, словно к кусочку марципана.
Вскоре мой нос уже далеко высовывался между прутьями решетки, и отец стал учить меня новым песням, в них пелось про странствия по горам и долам, вдоль речушек, текущих через деревни, где деревья на въезде стоят шпалерами, а на главной площади путника ждет колодец. Только про девушек мы ни за что не будем петь, пока шагаем по этому миру, – нравится это девушкам или нет. Я тянулся к отцу, чтобы лучше видеть, какие слова выговаривают его губы, и подхватывал песню хриплым от волнения голосом.
Вот я, а вон мой отец. Он ведет меня по свету на цепи своего одноногого странствия. Пахнет ветром и грозой, солнце сияет высоко в небе, и рюкзак на спине легок, словно сверточек ваты, – только голова на широком круглом воротнике тяжела как валун, который того и гляди скатится вниз. На этом валуне мы сидели и по совести делили то, что делят человек и медведь: лесные и полевые плоды и все, что можно мимоходом стащить из чужого сада. Нигде мы не задерживались слишком долго – ни в лесах, ни в крестьянских сараях. Мой отец волчком крутился на своей ноге и тряс над моей головой морковками, за которыми я прыгал, пока пот не начинал капать на воротник. Я ловил хлебные шарики, как мух в полете, я танцевал на задних лапах под отцовские песни и крепко держал голову руками, чтобы она не отскочила и не покатилась под ноги беззаботным зрителям.
Когда мы заканчивали представление, люди безучастно топтались на месте, словно понятия не имели, что нам причитается вознаграждение. Некоторые приглашали нас в трактиры, но кормежка была скудной и скучной, ведь отец не пил и не подпевал девушкам, которые поджидали у ворот с горящими глазами и развевающимися юбками.
Кто нас ищет, тот найдет нас там, где всегда можно найти человека и медведя – в берлоге, зарывшихся в листья и погрязших в грезах, для которых любая ночь коротка. Отец будит меня на рассвете, выскребает сонный песок у меня из глаз, промывает их холодной водой. День долог, путь далек, кричит он и навешивает мне на спину рюкзак. Я беру голову в руки и отправляюсь в путь. Вот иду я, а вон идет мой отец, нетерпение бежит за ним по пятам, но шаг его день ото дня все медленнее, а вдохи все короче…
По ночам я лежу рядом с ним под одеялом и словно жду, что его короткие вдохи и вовсе затихнут, но мой сон еще короче. Я знаю, что однажды не смогу больше удержать голову руками. Она стала такой большой, что уши торчат далеко за воротником. Глаза выпучиваются, а из носа постоянно течет, когда мы идем в город, где на площади в ожидании топчутся люди и хлопают, как только отец начинает крутиться на своей ноге.
И вот он я, с короткими ногами, текущим носом и больным взглядом, прыгающий за морковкой и хлебом, а так как мне вдруг показалось, что кто-то подставил мне подножку, я поднял руки, чтобы схватить морковку. Голова скатилась с плеч, камень – с сердца, прямо под ноги девушкам, толпившимся за спиной моего отца. Жадно ринулись они за ней и затеяли свару, наконец девушка, у которой оказались самые сильные руки, вырвалась из свалки, гордо унося в переднике свою добычу. Размахивая руками и спотыкаясь, я, высунув язык, сделал несколько шагов вперед – только воротник развевался; я не взглянул ни на толпу, которая медленно рассеивалась, ни на отца, который так и стоял посреди площади, словно узкий пьедестал деревенского памятничка.
Когда придут люди, чтобы упаковать спичечные коробки в ящики и унести прочь, я не буду сидеть в буфете рядом с кастрюлями и смотреть через полуоткрытую дверь, как они на двух ногах вступают в кухню и двумя руками поднимают и выносят ящики, словно это лишь наполненный стекловатой воздух. Они возвращаются с новыми, пустыми ящиками, которые держат, как официанты, высоко над головой и размашисто ставят возле кухонного стола. Они не потеют и не пахнут работой, только ветром и грозой. Прежде чем сунуть отцу в руку пачку денег, они с требовательным видом замрут посреди кухни, словно им причитается вознаграждение. Отец будет жадно вдыхать их запах и мечтать, чтобы они остались. Но он не пьет ни с одноногими, ни с двуногими, и зимняя спячка ему не суждена.
ЛЕТНИЕ САМОВОЛЬЦЫ
В ночь моего бегства за город я прокралась в ванную, встала перед большим зеркалом, завязала себе глаза и обрезала волосы так, что сама себя с трудом узнала. Первые петухи еще не прокричали, а я уже поднялась, сорочка, шляпа, передник – и на автобус. Зонтик от солнца я оставила – не хотела привлекать к себе внимание. К тому же деревья в саду нашего летнего домика выросли уже до неба.
Я до последней секунды задерживала дыхание и съела все до крошки – мать любила слушать, как ложки скребут по тарелкам. Тарелка, опустошенная лишь наполовину, возбуждает подозрение, так же как чемодан возле приоткрытой двери или до блеска начищенные туфли у порога. Да что же это такое, закричала бы мать, опять чемодан, опять сияющие туфли, опять нет аппетита и опять пустой взгляд за столом! Не говоря уже о ее возмущении при виде недочитанных книжек на подушке, пустых тетрадок в столе, настежь распахнутых ночью окон… не говоря уже о ее приподнятой руке, никогда не знавшей, на что замахнуться, полувоинственной, полумирной.
Мать неустанно готовила меня к жизни – с тех пор, как однажды утром мой отец сел в автобус, чтобы, как всегда, ехать на работу; но по дороге внезапно настало лето. Свежий ветерок дунул ему в затылок, сумка выпала из его рук и, падая, раскрылась. Документы и тетради разлетелись по улице, но прохожие собрали их и отнесли в ближайший Музей Труда и Несчастья, который наши соседи с тех пор охотно и бесплатно посещают по выходным.
Мать не теряла времени и раскладывала на моем письменном столе большие листы белой бумаги, словно накрывала праздничный стол, приговаривая: Почему, дорогой отец, ты нас оставил? Тарелка полупуста, дверь полуоткрыта, рука приподнята для удара – так уходить нельзя! Я исписывала эти листы сверху донизу, ведь мать любила слушать, как скребут перья во время письма. Но соседи ругались, что им мешают спать, неистово колотили в стену и говорили, будто мой отец, придя в Музей Труда и Несчастья, поднялся на смотровую башню и так залюбовался окрестностями, что сорвался вниз.
Да, соседи знали многое, но я знала еще больше. Отец уехал в наш летний домик и там целыми днями поливал садовые деревья и ждал меня, а тем временем мать, чье трудолюбие не различало времен года, за плотно закрытыми окнами без устали готовила меня к жизни.
Мне предстояло стать сторожем – полезная профессия, со смыслом, со значением, с окладом, ведь сторожа, говорила мать, а я писала, знают людей лучше, чем все остальные, и видят их насквозь. Заметят у кого-нибудь из посетителей подозрительную складочку на лбу – и не пустят. Разве что в нижние залы музея, где, конечно, выставлены очень интересные экспонаты, но на башню никогда. Посетитель залюбуется окрестностями и, чего доброго, сорвется вниз. Правда, соседи уверяют, что теперь наверху установили решетку, но ведь кто действительно хочет что-то увидеть, встает на цыпочки и способен на все.
Такому несчастью должно всячески противодействовать. Будь у нас раньше наблюдательные сторожа, отец вообще не попал бы на эту башню – сторож дружелюбно загородил бы отцу вход туда и так же дружелюбно, но твердо покачал бы головой. Отец бы тотчас повернул обратно, и мы не сидели бы сегодня перед его полупустой тарелкой, без прощания, без надежды. Но сторож, видно, ничего не понимал в сторожевом искусстве, вероятно, и не посмотрел моему отцу в лицо, вместо этого уныло глазел в окно и нетерпеливым кивком пропустил отца, даже не проверив билет. Это большая ошибка, говорила мать, а я писала, ведь всегда нужно твердо знать, кто куда уходит и откуда возвращается, остальное не имеет смысла.
Я знала лучше. Отец вообще не поднимался на башню, ведь лето было слишком жаркое, чтобы карабкаться на такую высоту. Разморенные сторожа дремали в углу, а отец дремал под садовыми деревьями возле нашего летнего домика и ленился ответить на мои письма. Не знал даже, что мать давно предложила соседям купить этот наш домик. Но я видела мать насквозь, видела собранные чемоданы и начищенные туфли у соседской двери и слышала по вечерам, как они, распахнув окна, распевали песни своей юности, пока мать не принималась возмущенно колотить в стену. Но соседи смеялись и пели дальше.
На следующее утро они отвезли чемоданы на железнодорожную станцию, и, пока мать пыталась запрятать от меня деньги в самую глубь ящика, я прокралась в ванную и встала перед зеркалом. Когда мать услышала щелканье ножниц, она распахнула дверь и закричала. Я сдернула платок с глаз и увидела в зеркале, что она стоит на пороге, раскинув руки, словно крылья. Но я загородила ей вход и дружелюбно покачала головой. Нужно твердо знать, кто уходит и кто не возвращается, – остальное не имеет смысла.
СЕРЕДИНА ЖИЗНИ
Как ты знаешь, сказал утром адвокат, когда на кухне уже взбивали сливки, слышался звон стаканов и вилок, а садовники волокли по саду роскошные корзины с цветами, будто вот-вот состоится свадьба, как ты знаешь, сказал он, есть два вида несчастья. И он распихал по карманам сына деньги на дорогу и выгнал его через садовую калитку на вокзал, где сын адвоката вскочил в проходящий поезд, не обернувшись, ведь некому было махать вслед промокшим от слез платком.
В купе сидели двое мужчин в надвинутых на самый нос шляпах и играли в карточную игру, знакомую сыну адвоката. Он никогда не побеждал, играя в нее со своими сестрами, которые все тузы забирали себе. Когда он вошел, мужчины не потрудились ни приподнять шляпы, ни убрать ноги с сидений. Они низко склонились над картами и резко вскрикивали, будто пришпоривая коней на скачках. Лишь время от времени они развязывали мешки, наскоро закусывали и выпивали, а затем быстро возвращались к игре. И все это не говоря ни слова. Солнце уже клонилось к закату, а игроки шваркали карту за картой на стол, будто щелкали каблуками перед невидимым генералом.
С наступлением темноты исход игры так и не прояснился, но свет в купе не включали, а луны и вовсе не было, игроки спрятали карты и руки в рукава пальто и свернулись под своими шляпами, словно звери.
В углу, не смыкая глаз, сидел голодный сын адвоката, прислушиваясь к хриплому дыханию попутчиков. Шляпы тяжело осели до самых воротников, но сын адвоката не решался залезть в их мешки, только непрерывно облизывал сухие губы. Под стук колес мысли улетучились у него из головы, пейзаж без звуков и очертаний, тени деревьев и глаза зверей, огни станций без пассажиров, лишь его сердце так громко билось где-то в горле, что один из мужчин приподнял шляпу и спросонья сказал, нам известно, что ты в бегах, мы и сами такие. И сын адвоката послушно прижал руку к сердцу, пока оно не успокоилось.
С первым лучом солнца мужчины снова сели за карты, но играли с притворным азартом и краем глаза следили за адвокатским сыном, зная, что у него уже вконец пересохло во рту и подвело живот. Тебе известны правила, сказал один, тот, кому охота есть и пить, должен рискнуть. Они усадили его к окну, на мост из ног и достали деньги у него из карманов. И сын адвоката начал делать ставки.
Теперь попутчики приободрились, карты хлопали по столику, словно удары кнута: дамы, валеты и короли, червы и трефы, а игроки вскрикивали от восторга и настолько распалились, что мост из их ног начал провисать. У адвокатского сына зарябило в глазах. Но когда в воздухе внезапно появлялся туз, вытряхнутый из колоды, из рукава, из шляпы или из ладони, рука на миг застывала в броске, словно раскаленный кусок свинца, который бросают в ледяную воду. И тогда адвокатский сын понимал, что снова проиграл.
Он больше не чувствовал ни голода, ни жажды, видел лишь карты и деньги, которые летали слева направо и справа налево; если он ставил направо, выигрывал тот, что слева, а когда ставил налево, выходило наоборот, но, если не поставишь вовсе, – проиграют оба и накинутся на тебя, как дикие звери. Тут они прекратили игру, уставились на него, и сын адвоката, наконец, увидел под шляпами их глаза, как у куниц на охоте. Без спешки и страха собрали они деньги со столика и рассовали по карманам, работая руками, как садовники граблями.
За окном беззвучно мелькал пейзаж, будто набросанный без смысла и значения. Они снова принялись тасовать карты, шушукаясь, будто делили между собой леса, луга и поля, деревья в саду, и дом, и кухню, и пироги. А при этом не переставали тихонько хихикать, как сестры за чаем на террасе, когда мимо проходил садовник с лейкой.
Чай в стаканах был холодный, на дне блестели кусочки сахара, а в руках сестер блестели иголки, которыми они без устали вышивали на длинных скатертях вензеля со своими именами. Из кухни доносился звон тарелок и ложек, а адвокат облизывал губы, словно целый день не брал в рот ни крошки. Но когда позвали к обеду, он продолжал стоять у калитки, заслоняясь от солнца рукой, как будто кто-то шел по улице.
НА ТАМОЖНЕ
День, когда умер наш дядя, был ясным и солнечным. Дядя приподнялся в постели и впервые потребовал внимания, кофе и пирога. Но после этого не съел ни кусочка и не выпил ни капли, потому что его язык разбух, словно дрожжи. Дядя не привык к пространным разговорам, он уходит из дому еще до рассвета, чтобы на границе проверять чемоданы путешественников и торговцев. Все внимательно осмотрев, он возвращается домой лишь поздно ночью. Кладет деньги на кухонный стол, вынимает из ящика хлеб и поднимается к себе в комнату. Раньше мы пытались пустить по его следу собак, но дядя не оставляет никакого запаха, не затыкает ни щелей в дверях, ни замочных скважин, он вешает мундир на крючок возле кровати, ложится на спину и спит без единого звука. Мы не обнаружили ни кольца у него на пальце, ни писем в ящиках стола, ни фотографий, спрятанных в белье, и с годами постепенно потеряли его из виду, как предмет мебели, который никогда не передвигают и который отбрасывает тень на одно и то же место.
Но теперь наш дядя умирал, и мы купили пирог, сварили кофе и отнесли стулья в комнату, куда не заходили уже много лет. Дядя сидел в подушках, гладкие руки на одеяле, волосы причесаны, подбородок чисто выбрит. Мы ерзали на стульях и ждали, что он начнет собирать чемоданы, но наш дядя-таможенник ненавидит путешествия. Всю жизнь он пытался заставить людей на границе вернуться обратно, но путешественники и торговцы лишь насвистывают в предвкушении грядущего путешествия да роют ногами землю от нетерпения, словно бешеные кони, пока дядя с немым упреком роется в их сундуках, чемоданах и мешках, вынимает вещь за вещью на свет и обстоятельно составляет опись. Но путешественники его не слушают, задерживаться не желают и платят любые деньги, лишь бы поскорее продолжить путь.
Когда наш дядя наконец понял, что у него не осталось выбора, он подал нам знак. Мы облегченно вскочили со стульев, сняли со шкафа чемоданы, распахнули все двери, открыли ящики и побросали туда все, что попадалось под руку: белье и описи, галстуки и награды, мыло и носки, даже перчатки дамы с маленькими руками, которую нам никогда не доведется увидеть. Мы уже не узнаем ее историю, ведь дядино дыхание становится прерывистей, а язык толще. Но мы видим дрожащую каплю на его подбородке и движение рук на одеяле, кольцо на пальце, которое ему хочется от нас спрятать, неотправленные письма в ящиках стола, фотографии, спрятанные в белье, и поезд, который жарким летним днем отвез бы нашего дядю к морю, но таможенник – никудышный спутник, ведь он даже плавать не умеет. Он заходит в воду лишь по щиколотки и синеет с головы до пят, выставляя себя на посмешище в глазах отдыхающих.
Возможно, дядя пытался угостить даму в перчатках кофе с пирогом; сам он ничего не ел, лишь наблюдал, как пирог, кусочек за кусочком, тает у дамы во рту. Отдыхающие смеялись еще громче, потому что в жару едят не пироги, а мороженое и потому, что наш дядя не знал, как пишут открытки в кафе и читают газеты на пляже. Он ненавидел путешествия.
Вечерами они гуляли по набережной, причем дядя, наверное, снова и снова пытался обнять даму в перчатках, но дама была слишком легкой, ветер унес ее из дядиных рук в объятия какого-то пляжного завсегдатая, или метателя ножей из варьете, или даже в объятия официанта из прибрежного кафе. Форма официантов выглядит красиво даже в сильную жару.
Вероятно, официант снял перчатки, когда увидел даму, а дама, заметив официанта, тоже сняла перчатки и сунула их в руку дяде, который так и остался стоять на набережной, не зная, как обычно возвращаются домой путешественники. Отдыхающие корчились от смеха, а дядя от стыда, после чего он решил, что ноги его за границей больше не будет.
Позже он еще раз попытался вернуть даму с маленькими руками, размахивал перчатками перед ее лицом, но, вероятно, дама только засмеялась, как умеют смеяться лишь женщины, плюнула на перчатки и притопнула ногой от нетерпения. Потом положила деньги на стол и ушла по делам.
А дядя остался с песком в ботинках, за шиворотом и во рту и, попытавшись что-то сказать, закашлялся и никак не мог перестать. А мы вскочили с чемоданов, которые были так набиты, что при всем желании не закрывались. Мы распахнули окна и впустили свежий воздух, словно этим могли принести дяде облегчение. Потом подняли его за плечи и мягко похлопывали по спине, пока он не наклонился вперед и не засипел сквозь зубы, давая нам понять, что он возмущен и своим путешествием, и придуманной нами историей.