Текст книги "Дневник писателя 1876"
Автор книги: Федор Достоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 40 страниц)
Мальчик у Христа на елке
Впервые опубликовано: Дневник писателя за 1876 г. Январь. СПб., 1876 (цензурное разрешение 30 января 1876), с. 9–12.
26 декабря 1875 г. Достоевский с дочерью посетил рождественскую елку и детский бал в С.-Петербургском клубе художников; на следующий день, 27 декабря, он в обществе А. Ф. Кони побывал в колонии для малолетних преступников (на окраине Петербурга, на Охте, за Пороховыми заводами). И в те же дни, «перед елкой, и в самую елку перед рождеством», он несколько раз встретил на улице привлекшего его внимание нищего мальчика, ходившего «с ручкой», т. е. просившего милостыню. Все эти впечатления, многократно отраженные в записной тетради Достоевского в декабре 1875-январе 1876 г., получили художественно-публицистическое воплощение на страницах январского выпуска «Дневника писателя». Подготовляя его, автор в начале января писал, что намерен сказать в первом номере возобновленного «Дневника» «кое-что о детях – о детях вообще, о детях с отцами, о детях без отцов в особенности, о детях на елках, без елок, о детях преступниках…» (письмо к Вс. С. Соловьеву от 11 января 1876 г. (XXIX, кн. 2, 72). С размышлениями писателя «о русских теперешних детях» (с. 15), составляющими стержень двух первых глав январского выпуска «Дневника» и придающими им внутренне идейно-художественное единство, органически связан и «святочный рассказ» «Мальчик у Христа на елке». В нем тема «теперешних русских детей», выступающих в обрамляющих главках «Дневника» в реальном жизненном обличье, переводится автором в более обобщенный план. Этому способствует традиционная условная форма фантастического рождественского рассказа, жанр которого и многие детали непосредственно восходят к классическим образцам этого жанра: «Девочке с серными спичками» Г. Х. Андерсена и «Рождественским рассказам» Ч. Диккенса.
Первая заметка в записной тетради, непосредственно относящаяся к будущему рассказу «Мальчик у Христа на елке», сделана автором 30 декабря 1875 г. Она гласит: «Елка. Ребенок у Рюккерта. Христос, спросить Владимира Рафаиловича Зотова». Среди дальнейших черновых записей на отдельных листах, относящихся к январскому выпуску «Дневника», ряд заметок подчеркивает внутреннюю связь входящих в него рассказов о детях – «фантастических» и реальных: «Елка у Христа. Бал. Колония». «Ребенок у Христа. На другой день, если б этот ребенок выздоровел, то во что бы он обратился? С ручкой». «Елка у Христа». «На елке у детей (описание). С ручкой» (XXIV, 102; XXII, 137, 138, 144).
Указание записной тетради: «Ребенок у Рюккерта» позволило установить тот литературный источник, который дал Достоевскому готовую рамку для задуманного святочного рассказа. Источником этим было популярное «рождественское» стихотворение немецкого поэта Ф. Рюккерта (1788–1866) «Елка сироты» («Des fremden Kindes heiliger Christ»), опубликованное впервые в 1816 г. и с тех пор многократно перепечаты-вавшееся в составе различных сборников сочинений Рюккерта и хрестоматий для детского чтения. Как свидетельствует продолжение заметки Достоевского («…спросить Владимира Рафаиловича Зотова»), писатель скорее всего либо запомнил стихотворение Рюккерта с детства, либо слышал его где-то в детском чтении в те рождественские дни 1875 г., когда создавался рассказ, – во всяком случае, чтобы разыскать текст баллады Рюккерта (она не была переведена на русский язык, и Достоевскому нужен был немецкий оригинал), писатель собирался обратиться к специалисту – переводчику и знатоку всеобщей литературы, бывшему петрашевцу В. Р. Зотову (см. о нем: наст. том. С. 444).
Вот текст стихотворения Рюккерта в русском переводе:
Елка сироты
В вечер накануне рождества дитя-сирота бегает по улицам города, чтобы полюбоваться на зажженные свечи.
Оно стоит подолгу перед каждым домом, заглядывает в освещенные комнаты, которые смотрятся в окно, видит украшенные свечами елки, и на сердце ребенка становится невыносимо тяжко.
Дитя, рыдая, говорит: «У каждого ребенка есть сегодня своя елка, свои свечи, они доставляют ему радость, только у меня, бедного, ее нет.
Прежде, когда дома я жил с братьями и сестрами, и для меня сиял свет рождества; ныне же, на чужбине, я всеми забыт.
Неужели никто не позовет меня к себе и не даст мне ничего, неужели во всех этих рядах домов нет для меня – пусть самого маленького – уголка?
Неужели никто не пустит меня внутрь? Мне ведь ничего не надо для себя, мне хочется лишь насладиться блеском рождественских подарков, которые предназначены другим!».
Дитя стучится в двери и в ворота, в окна и в витрины, но никто не выходит, чтобы позвать его с собой; все внутри глухи к его мольбам.
Каждый отец занят своими детьми; о них же думает и одаряет их мать; до чужого ребенка никому нет дела.
«О дорогой Христос-покровитель! Нет у меня ни отца, ни матери, кроме тебя. Будь же ты моим утешителем, раз все обо мне забыли!»
Дитя своим дыханием пытается согреть замерзшую руку, оно глубже прячется в одежду и, полное ожидания, замирает посреди улицы.
Но вот через улицу к нему приближается другое дитя в белом одеянии. В руке его светоч, и как чудно звучит его голос!
«Я – Христос, день рождения которого празднуют сегодня, я был некогда ребенком, – таким, как ты. И я не забуду о тебе, даже если все остальные позабыли.
Мое слово принадлежит одинаково всем. Я одаряю своими сокровищами здесь, на улицах, так же, как там, в комнатах.
Я заставлю твою елку сиять здесь, на открытом воздухе, такими яркими огнями, какими не сияет ни одна там, внутри».
Ребенок-Христос указал рукой на небо – там стояла елка, сверкающая звездами на бесчисленных ветвях.
О, как сверкали свечи, такие далекие и в то же время близкие! И как забилось сердце ребенка-сироты, увидевшего свою елку!
Он почувствовал себя как во сне, тогда с елки спустились ангелочки и увлекли его с собою наверх, к свету.
Ныне дитя-сирота вернулось к себе на родину, на елку к Христу. И то, что было уготовано ему на земле, оно легко там позабудет.[53]53
Rückert Fr. Gedichte. Neue Aufl. Frankfurt am Main, 1843. S. 273–276.
[Закрыть]
Как показывает сопоставление рождественского стихотворения Рюккерта и рассказа Достоевского, они идейно и художественно несоизмеримы: воспользовавшись довольно традиционным «святочным» сюжетом баллады Рюккерта как канвой для собственного рассказа, писатель максимально постарался сохранить очевидный для читателя с первых строк «петербургский» колорит. Он создается благодаря присутствию в рассказе ряда типичных для русской жизни фигур («хозяйка углов», «халатник», «блюститель порядка», «барыня», «дворники»), благодаря контрастной характеристике уголка русской провинции, откуда приехал герой («деревянные низенькие домики» со ставнями, темнота, собаки и т. д.), и столицы, описание которой близко описанию Петербурга с его фантастическими миражными огнями в «Невском проспекте» Гоголя. У Христа на елке в рассказе Достоевского собраны дети, замерзшие у дверей «петербургских чиновников», умершие у «чухонок», «во время самарского голода», «в вагонах третьего класса». Безликое «дитя» Рюккерта становится у Достоевского родным братом петербургского «мальчика с ручкой».
Как и большинство других детей в произведениях Достоевского, герой рассказа – дитя петербургской нищеты, одетый в «халатик» и «картузишко», и притом, несмотря на его шесть лет, ему свойственно чувство социальных различий: продавщицы в кондитерской для него «барыни», а покупатели – «господа». И замерзающего, во сне, его не покидают мысли о матери и о других, таких же как он, страдающих мальчиках и девочках.
Очевидны нити, протягивающеся от рассказа «Мальчик у Христа на елке», с одной стороны, назад – к таким произведениям 1840-х годов, как «Бедные люди» и «Елка и свадьба» (см. наст, изд., т. 1, 2) или к образу Нелли в «Униженных и оскорбленных» (т. 4), а с другой – к широкому, философско-символическому освещению темы незаслуженных и не подлежащих оправданию, безвинных страданий ребенка в «Братьях Карамазовых». Так же, как в «Идиоте» и в ряде последующих главок «Дневника писателя» о процессах Кроненберга и Джунковских и в «Карамазовых», образы невинного, страдающего ребенка и Христа в рассказе сопряжены воедино, между ними установлено сложное идейно-художественное единство.
У Рюккерта дитя, обретши блаженство на небе, успокоилось и забыло о своих земных страданиях. Стихотворение призывает надеяться на будущее и уповать на божественную справедливость. Достоевский же своим рассказом не зовет надеяться терпеливо на божественное искупление на небесах, но призывает не забывать здесь, на земле, о реальных, земных детях и их страданиях, стремиться помочь их нужде и горю.
В первой публикации непосредственная связь рассказа «Мальчик у Христа на елке» с обрамлением его раскрывалась более прямо: о герое здесь говорилось, что это был «мальчик, еще не такой, которого можно высылать с ручкой, но такой, которого <…> через год <…> непременно вышлют». Кроме того, мать мальчика здесь оставалась жива, а потому в конце рассказа отсутствовали слова об их загробном свидании. Для второго издания автор пересмотрел текст и исправил соответствующие места.
Критика положительно отнеслась к рассказу. Даже особенно враждебно настроенная к издателю «Дневника писателя» «Петербургская газета» перепечатала рассказ целиком в отделе «Фельетон». В том же номере автор передовой статьи «Кабинетные моралисты. (По поводу «Дневника писателя» Ф. М. Достоевского)» писал, что в этом рассказе «сказалась вся могучесть дарования психолога-романиста, вся теплота чувств, которою такой мастер играть автор „Преступления и наказания“». Особо выделил рассказ «Мальчик у Христа на елке» из фрагментов январского номера «Дневника» и обозреватель «С.-Петербургских ведомостей» В. В. Марков.2 Дошли до нас также сочувственные читательские отзывы о рассказе: «Какая прелесть „Мальчик у Христа на елке“, „Мужик Марей“». «Что <…> касается лично до меня, <…> остаюсь верна рассказу „Мальчик у Христа на елке“ и признаю это chef d'oeuvr'ом „Дневника писателя“» (письмо Х. Д. Алчевской к Достоевскому от 10 марта 1876 г.).
По свидетельству А. Г. Достоевской, «Мальчик у Христа на елке» принадлежал (наряду со «Столетней» и «Мужиком Мареем») к числу тех художественных произведений, напечатанных в «Дневнике писателя», которые в конце жизни писатель больше всего ценил.
3 апреля 1879 г. Достоевский публично читал «Мальчика у Христа на елке» в пасхальные дни на литературном чтении для детей в пользу Фребелевского общества в Петербурге, в Соляном городке. На чтение писатель взял с собою сына и дочь. Прием был восторженный, группа маленьких слушателей поднесла чтецу букет цветов. 16 декабря 1879 г. Достоевский снова прочел рассказ на литературном утре в пользу общества вспоможествования нуждающимся ученикам Ларинской гимназии.
После смерти Достоевского рассказ «Мальчик у Христа на елке» с 1883 г. выходил в сборниках, а с 1885 г. многократно печатался отдельными изданиями, для детского чтения. В связи с подготовкой отдельного издания рассказа «Мальчик у Христа на елке» в 1885 г. цензор И. П. Хрущов дал о нем отрицательное заключение, подчеркнув социально-обличительный характер рассказа: «Достоевский мог любить детей, но менее подходящего к детскому возрасту писателя не существует <…> Нужно ли это сопоставление <богатства> и неприкрытой бедности, отчаянное положение искусанного морозом и замерзшего за дровами мальчика и утехи и радости столичных детей на елке. По мнению моему, рассказ этот не для детей, и никак уж не для низших училищ».
Особый отдел Ученого совета тогдашнего Министерства народного просвещения вынес по докладу цензора определение: «Согласиться с мнением Хрущова, о чем и представить на благоусмотрение его сиятельства г-на товарища министра народного просвещения».1 Тем не. менее уже в 1901 г. в Петербурге вышло двадцать второе отдельное издание с четырьмя рисунками и с портретом автора. Рассказ получил в переводах широкое распространение во всем мире. Первые иностранные переводы – немецкий (1882, 1886), французский (1885, 1891). Рассказ иллюстрировался рядом русских и зарубежных художников-иллюстраторов.
Кроткая
Впервые опубликовано в издании: Дневник писателя. Ежемесячное издание Ф. М. Достоевского. 1876. Ноябрь. СПб., 1876.
3 июня 1876 г. Достоевский узнал от К. П. Победоносцева о самоубийстве дочери Герцена Лизы. Достоевский к этому трагическому событию возвращался несколько раз в записной тетради 1876–1877 гг. По-видимому, он предполагал коснуться самоубийства Лизы в июльско-августовском или сентябрьском выпусках «Дневника», но осуществил это намерение позднее.
В начале октября Достоевский прочел в городской хронике газеты «Новое время» заметку: «В двенадцатом часу дня, 30-го сентября, из окна мансарды шестиэтажного дома Овсянникова, № 20, по Галерной улице, выбросилась приехавшая из Москвы швея Марья Борисова. Борисова приехала из Москвы, не имея здесь никаких родственников, занималась поденною работою и последнее время жаловалась на то, что труд ее скудно оплачивается, а средства, привезенные из Москвы, выходят, поэтому устрашилась за будущее. 30 сентября она жаловалась на головную боль, потом села пить чай с калачом, в это время хозяйка пошла на рынок и едва успела спуститься с лестницы, как на двор полетели обломки стекол, затем упала и сама Борисова. Жильцы противоположного флигеля видели, как Борисова разбила два стекла в раме и ногами вперед вылезла на крышу, перекрестилась и с образом в руках бросилась вниз. Образ этот был лик Божией Матери – благословение ее родителей. Борисова была поднята в бесчувственном состоянии и отправлена в больницу, где через несколько минут умерла».[54]54
Новое время. 1876. 3 окт. № 215.
[Закрыть] Особенно поразил Достоевского образ Богородицы в руках самоубийцы. «Этот образ в руках, – пишет он в статье «Два самоубийства» (3 главы I октябрьского выпуска «Дневника»), – странная и неслыханная еще в самоубийстве черта! Это уж какое-то кроткое, смиренное самоубийство. Тут даже, видимо, не было никакого ропота или попрека: просто – стало нельзя жить, „Бог не захотел“ и – *– умерла, помолившись. Об иных вещах, как они с виду ни просты, долго не перестается думать, как-то мерещится, и даже точно вы в них виноваты. Эта кроткая, истребившая себя душа невольно мучает мысль».
Первое упоминание о Борисовой в тетради Достоевского («С образом из окна») (XXIV, 268) соседствует с очередной записью о дочери Герцена. Последующие записи (вторая половина октября) имеют уже сопоставительный характер: «Две смерти. Дочь Герцена. Холодный мрак и скука. (…) Потом из окна с образом. Смиренное самоубийство. Мир Божий не для меня. Как-то потом долго думается»; «Герцен. С образом» (XXIV. 275, 281). Так подготавливается статья «Два самоубийства». О том, что кроткая самоубийца с образом «невольно» продолжает мучать Достоевского, свидетельствуют заключительные строки статьи: «Вот эта-то смерть и напомнила мне о сообщенном мне еще летом самоубийстве дочери эмигранта. Но какие, однако же, два разные создания, точно обе с двух разных планет! И какие две разные смерти! А которая из этих душ больше мучилась на земле, если только приличен и позволителен такой праздный вопрос?» «Приговор» и «Кроткая» содержали ответ Достоевского-художника на этот и другие, поставленные в «Двух самоубийствах» «праздные вопросы».
В конце октября, видимо, родилось стремление Достоевского художественно воплотить тему «кроткого, смиренного самоубийства». Свидетельство тому – запись в тетради, рядом с планом октябрьского выпуска: «Осмотреть старый материал сюжетов повестей (из романа «Дети»). Девушка с образом» (XXIV, 313). Скорее всего речь шла вначале о вставном эпизоде наподобие рассказа о самоубийстве Оли в романе «Подросток». Как вставная новелла фигурирует сюжет о выбросившейся из окна самоубийце (наряду с другими сюжетами) в плане романа «Мечтатель», датированном 6 ноября: «Жена удивляется (история Карла Иванов<ича> и выбросившейся девушки)» (XVII, 9).
«Осмотр» сюжетов будущих повестей, состоявшийся в конце октября-начале ноября, существенным образом повлиял на содержание и форму повести. Особенно «пригодились» в «Кроткой» записи 1869 г. к двум произведениям, задуманным после романа «Идиот»: «NB. После библии зарезал» (IX, 119) и «План для рассказа (в «Зарю»)» (IX, 115–119). Из первого в «Кроткую» переходит «подпольный» герой (схема характера) и ситуация семейной драмы: «Сам настоящий подпольный, в жизни щелчки. Озлился. Безмерное тщеславие. <…> Жена не может не заметить, что он образован, потом увидела, что не очень; всякая насмешка (а он всё принимает за насмешку) раздражает его, мнителен <…> Одно время даже затеялась у него с Женой настоящая любовь. Но он надорвал ее сердце» (IX, 119). Наброски к рассказу для журнала «Заря» еще в большей степени помогли Достоевскому во время работы над «Кроткой». Характер и история героя здесь уже даны в эмбрионе: «Скупец, мститель, ростовщик, и вдруг слухи совсем противные <…> Слух о трусовстве <…>Вообще это тип. Главная черта – мизантроп, но с подпольем. Это сущность, но главная черта: потребность довериться, выглядывающая из страшной мизантропии и из-за враждебной оскорбительной недоверчивости <…> Эта потребность – судорожна и нетерпелива, так что он с страшною наивностью (горькою, сожаления достойною, даже трогательною наивностью) бросается вдруг на людей и, разумеется, получает щелчки, но, получив щелчок раз, не прощает, ничего не забывает, страдает, обращает в трагедию» (IX, 115, 116). Конфликтные ситуации между ростовщиком и Кроткой являются прямым развитием мотивов наброска: «Несколько возмутительных сцен недоверия, жадности и жестокосердия к кредиторам. Воспитанница замечает, что в нем как бы оскорблено тщеславие <…> Несколько колких слов его по поводу покупки и легкий, короткий, остроумно-язвительный и загадочный разговор с Воспитанницей». Суть напряженных (поединок роковой) супружеских отношений в «Кроткой» здесь уже явственно обрисована. То же относится и к другим записям: о «трусости» героя – «Раз она заговорила о трусости (о пощечине), он заподозрил и замолк – и затем страдание, мрак и холодность»; мотив испытания и подслушивания, до которых опускается герой: «Он ее испытывает. Он даже подслушивает <…> На нее наговаривают даже ее родные, и он так подл, что слушает, идет исследовать разные фантастические эпизоды, верит ужасным подлостям и глубоко страдает за свою подлость, когда видит, что вздор»; предвестие трагического финала «Кроткой»: «Наконец он ее надорвал, ей тяжело, между ними слезы и проч.» (IX. 116–117). Таким образом, наброски плана для рассказа в «Зарю» можно с полным основанием рассматривать и как черновые заготовки к «Кроткой».
Первые наброски к «Кроткой» были сделаны в конце октября-начали ноября 1876 г. Они отрывочны, разрозненны, покрывают страницы в самых разных направлениях. Многие найденные здесь формулировки и словечки («Строгое удивление», «Пелена», «Да здравствует электричество человеческой мысли», «Я победил, а она навеки побеждена», – XXIV, 317, 318) почти без изменений как опорные точки вошли в окончательный текст. Любопытна запись: «Подобная же мысль была весьма уместно выражена еще прежде в романе графа Сальяса „Пугачевцы“», расположенная рядом с записями о пении Кроткой, вызвавшем удивление мужа, проснувшегося от «сна гордости»: «Что ж, да она обо мне совсем позабыла»- (XXIV, 318). Достоевский, очевидно, имел в виду эпизоды из романа Е. А. Салиаса де Турнемира «Пугачевцы», относящиеся к переживаниям героини Милуши после того как она убедилась в измене мужа. Характерная и «уместная» черта в поведении героини исторического романа Салиаса, запомнившаяся Достоевскому, – переодевание в присутствии мужа, о котором Милуша в своем горе позабыла: «Милуша не обращала внимание ни ка что, кроме своей косы, и не заметила движения мужа <…> Милуша сидела на постели, понурившись, и глубоко задумалась, глядя на пол <…> под взглядом Данилы она очнулась, ярко зарумянилось ее лицо и, собрав в руку ворот сорочки, она отвернулась от мужа».[55]55
Салиас Е. Пугачевцы. М., 1874. Т. 3. С. 331–332.
[Закрыть] Измученная «системой» офицера-ростовщика, героиня Достоевского так же «забывает» о существовании мужа: тягостное молчание, господствовавшее в больших и чистых комнатах держателя кассы ссуд, вдруг прерывается пением Кроткой. И это пение стремительно направляет повесть к трагическому финалу: сначала «падает пелена», затем – бурные и сокрушившие Кроткую признания мужа и, наконец, самоубийство отчаявшейся, не могущей принять любовь мужа женщины.
Возможно, что Достоевский, размышляя над трагическим концом Кроткой, вспоминал и последние переживания Милуши перед уходом из жизни, и то, что «хищный» герой романа Данила «ее странное спокойствие и молчание <…> не понял».[56]56
Там же. С. 450.
[Закрыть] Ростовщик в повести Достоевского, погруженный в собственные думы и выдерживающий «систему», упустил «самое главное, самое роковое», прозвучавшее в словах, невольно вырвавшихся у Кроткой в ответ на бурный, истерический порыв мужа: «Ая думала, что вы меня оставите так…». Рассказ Лукерьи о мгновениях, предшествовавших самоубийству, также имеет сходство (разумеется, отдаленное и ситуативное) с описанием в «Пугачевцах» психологического состояния Милуши накануне последнего решения: «Милуша села в углу избы перед новым столом, оперлась лицом себе на руки и просидела так неподвижно и молча около часу…».[57]57
Там же. С. 453.
[Закрыть]
В дальнейшем продолжалась интенсивная работа над характером героя повести, о чем свидетельствуют наброски, сделанные приблизительно в середине ноября и предшествующие черновому автографу связной редакции рассказа, датированного Достоевским 19 ноября. Здесь даны два варианта заглавия («Кроткая. Запуганная»), содержится много конкретных композиционных и стилистических указаний: «С строгим удивлением. С горстку. Всё это будет возрастать (то есть впечатление в дальнейшем)»; «В самом конце уже после: я хожу, хожу, хожу – я не знаю, презирала она меня или нет»; «Мелькающие фразы непременно в конце: „Я хотел перевоспитать характер“. Последняя фраза: „Нет, однако же, как же теперь быть“» (XXIV, 326, 329, 332).
Черновой автограф связной редакции трижды прерывается набросками, и дата «19 ноября», в сущности, фиксирует момент, когда Достоевский приступил к новой и весьма решительной правке рукописи. Последним в ряду многочисленных подготовительных и черновых материалов является оглавление, возникшее, должно быть, уже в конце ноября, когда началась работа Достоевского над наборной рукописью.
На окончательную отделку текста повести и написание предисловия к ней «От автора» ушла, видимо, почти вся последняя декада ноября. Несколько задержала работу болезнь, о которой сообщал 21 ноября Достоевский К. И. Масленникову: «…я заболел и ничем не занимался, а теперь подавлен моими занятиями». Печатный текст повести существенно отличается от черновой рукописи. Многие мотивы и эпизоды отпали: рассказ Кроткой о пикнике и пирожках, публикация в «Московских ведомостях», посещение героем шлюхи (см.: XXIV, 325, 341, 355). Подвергнул Достоевский текст черновой рукописи и значительной стилистической правке. Изменения коснулись и образа героя-ростовщика, который в черновой рукописи больше подходил под разряд «хищных» типов.[58]58
Так, «система» героя была в черновой рукописи явно агрессивней: «Главная моя мысль была, чтоб не мямлить, не лизаться в самом начале, не просить прощения ни в чем, не оправдываться, а р-разом поразить воображение! Ошибить его, испугать его, если надо…» (XXIV, 351).
[Закрыть] В печатном тексте мотивы чрезмерной, умышленной жестокости смягчены. Изменения в психологическом портрете героя были вызваны серьезными внутренними «эйдологическими» причинами. Они прямо связаны с переменами в эмоциональном строе повести и перераспределением трагических мотивов: некоторые утратили первоначальную резкость и были частично сокращены (сладострастие, касса ссуд, почти садистская система укрощения), другие, напротив, были усилены и лейтмотивом с постепенным усилением к финалу проведены через весь монолог героя: молчание, «суд», смерть и апокалипсическое видение планеты мертвецов.
* * *
Офицер-ростовщик[59]59
Сочетание двух столь различных профессий восходит у уголовному процессу 1866 г.: убийство студентом Даниловым ростовщика (и отставного капитана) Попова и его служанки Нордман.
[Закрыть] «Кроткой», как большинство героев Достоевского, – своеобразный философ и в этом своем качестве потомок антиквара из «Шагреневой кожи» и Гобсека из одноименной повести Бальзака. Герой Достоевского мстит обществу подобно Неизвестному из драмы Лермонтова «Маскарад». Частично и жизненный путь ростовщика Достоевского напоминает биографии пушкинского Сильвио («Выстрел»), и лермонтовского Неизвестного, который, покинув свет, познал иной мир («общество отверженных людей») и поклонился «деньгам».[60]60
«Наш анонимный ругатель далеко еще не тот таинственный незнакомец из драмы Лермонтова „Маскарад“ – колоссальное лицо, получившее от какого-то офицерика когда-то пощечину и удалившееся в пустыню тридцать лет обдумывать свое мщение», – писал Достоевский в 1877 г., гиперболизируя сюжет драмы Лермонтова (XXV, 128).
[Закрыть]
Герой Достоевского знаком с произведениями современных философов (Д. С. Милль), обладает тонким эстетическим вкусом. Самый язык его – язык, присущий образованному и мыслящему человеку 1870-х годов. Достоевский передал герою повести свою любовь к роману А.-Р. Лесажа «Жиль Блаз» и к «Фаусту» Гете. Характерно, что к цитируемым закладчиком словам Мефистофеля: «Я – я есмь часть той части целого, которая хочет делать зло, а творит добро…» («Фауст», ч. I, «Кабинет») Достоевский обратится еще раз в набросках к «Дневнику писателя», «перевернув» афоризм: «Какая разница между демоном и человеком? Мефистофель у Гете говорит на вопрос Фауста: „Кто он такой“ – „Я часть той части целого, которая хочет зла, а творит добро“. Увы! человек мог бы отвечать, говоря о себе совершенно обратно: „Я часть той части целого, которая вечно хочет, жаждет, алчет добра, а в результате его деяний – одно лишь злое» (XXIV, 287–288).[61]61
Автобиографические мотивы ощутимы в первоначальных набросках к «Кроткой»: «О, я люблю поэтов с детства, с детства. Я оставлен был один в школе, по праздникам (никогда прежде о школе), с товарищам «я не был товарищ, меня презирали. Мне только что прислали 3 целковых, и я тотчас же побежал купить „Фауста" Губера, которого никогда не читал» (XXIV. 330). Ранее в набросках к некрологу Жорж Санд писатель среди других своих сильных юношеских читательских впечатлений называет и перевод Э. И. Губера «Фауста»: «Жорж Санд. Моя юность „Фауст“ Губера. „Ускок“. Училище» (XXIV, 219).
[Закрыть]
Труднейшая задача, стоявшая перед Достоевским в процессе работы над «Кроткой», – это поиски верного «тона», специфической повествовательной формы, способных передать трагизм «факта», одновременно «простого» и «фантастического». Естественно, что поискам верного «тона», структуре внутреннего монолога уделено значительное место в первоначальных черновых набросках. Показательно стремление Достоевского избежать чрезмерной «психологии»: «Главное: без психологии, одно описанье, до самого падения в ноги, и там уж он объясняет всё: как он ее любил, как он, может быть, ломался, но это простительно» (XXIV, 317). Еще важнее развернутое объяснение необычной формы монолога: «Само собою, что вылетают слова слишком нетерпеливые, наивные и неожиданные, непоследовательные, себе противуречащие, но искренние, хотя бы даже и ужасно лживые, ибо человек лжет иногда очень искренно, особенно когда сам себя желает уверить в правде своей лжи.
Как бы подслушивал ходящего и бормочущего» (XXIV, 319).
Из этой заметки родилось знаменитое предисловие «От автора» с объяснением «фантастичности» формы произведения и отсылкой к авторитету В. Гюго: «Но отчасти подобное уже не раз допускалось в искусстве: Виктор Гюго, например, в своем шедевре «Последний день приговоренного к смертной казни» (…) допустил еще большую неправдоподобность, предположив, что приговоренный к казни может (и имеет время) вести записки не только в последний день свой, но даже в последний час и буквально в последнюю минуту».
Повесть В. Гюго Достоевский вспоминает в 60-х гг. (IX, 429–430, 432, 433, 449)[62]62
А впервые книгу Гюго Достоевский цитирует в прощальном письме к брату (Михаилу Михайловичу) из Петропавловской крепости 22 декабря 1849 г.
[Закрыть] и позднее, в частности в набросках к февральскому выпуску «Дневника писателя» за 1876 г.: «Впечатления, описания которых, час за часом, минута в минуту, нам передал В. Гюго в бессмертнейшем произведении своем „Condamné â mort"» (XXIV, 128). Вполне вероятно, что и обращение Достоевского к читателям «От автора» родилось по аналогии с предисловием Гюго к первому изданию повести.[63]63
Достоевский колебался, избрать ли ему форму монолога или предпочесть «записки», как у Гюго. Об этом свидетельствует такая черновая запись: «Револьвер. По покатой инерции ослабления чувства. Фу, какой я вздор написал» (XXIV. 318). Герой повести Гюго так сам (в шестой главе) объясняет происхождение своих листков: «Почему бы мне в моем одиночестве не рассказать себе самому обо всем том жестоком и неизведанном, что терзает меня? Материал, без сомнения, богатый; и как ни короток срок моей жизни, в ней столько еще будет смертной тоски, страха и муки от нынешнего и уж последнего часа, что успеет исписаться рука и иссякнут чернила. Кстати, единственное средство меньше страдать – это наблюдать собственные муки и отвлекаться, описывая их» (Гюго В. Собр. соч.: В 15 т. М., 1953. Т. 1. С. 235).
[Закрыть]
Близка форма монолога в «Кроткой» и к тому внутреннему монологу Жана Вальжана в «Отверженных», который предшествует решению, коренным образом изменившему жизнь героя. Видимо, хорошо помнил Достоевский и своеобразное «предисловие» писателя к внутреннему монологу Жана Вальжана. Гюго писал, предваряя внутренний монолог героя: «Люди, конечно, разговаривают сами с собой; нет такого мыслящего существа, с которым не случалось бы этого. Быть может даже, слово никогда не представляет собой более чудесной тайны, нежели тогда, когда оно, оставаясь внутри человека, переходит от мысли к совести и вновь возвращается от совести к мысли. Только в этом смысле и следует понимать часто встречающиеся в этой главе выражения вроде: „он сказал“, „он воскликнул“. Мы говорим, мы беседуем, мы восклицаем в глубине своего „я“, не нарушая при этом нашего безмолвия. Все внутри нас в смятении, все говорит за исключением уст. Реальные душевные движения невидимы, неосязаемы, но тем не менее они реальны».[64]64
Гюго В. Собр. соч. М., 1954. Т. 6. С. 264.
[Закрыть] Гюго «озвучивает» внутренний монолог Жана Вальжана, условность выражений типа: «он сказал», «он воскликнул». Достоевский избирает иную форму, превращаясь в «стенографа», записывающего случайно подслушанный монолог человека, который не может не говорить, но, конечно, не подозревает, что его кто-то слышит.
Дважды в первоначальных набросках упоминается Шекспир: «Ричард Шекспира», «Купил Шекспира» (XXIV, 330, 331). Возможно, именно Шекспир «подсказал» Достоевскому форму исповедального монолога героя, речь, обращенная к миру, к невидимым слушателям. Сбивающаяся, мечущаяся в поисках оправдания и истины речь офицера-ростовщика сродни монологам Отелло[65]65
Особенно словам Отелло во 2-й сцене 5 действия трагедии
Моей женой, моей женой! Какой?Нет у меня жены… О. тяжело!..О страшный час! о час невыносимый!Мне кажется, сейчас луна и солнцеЗатмятся совершенно. – и земляОт ужаса под нами затрясется
[Закрыть] в последнем акте трагедии Шекспира, а также монологу Ричарда III в одноименной хронике, где герой-злодей с предельной искренностью, отметая жалкие оправдания, выносит себе смертный приговор.
Вспоминает в черновых набросках повести герой и Нестора Кукольника: «Глупая и комедиантская мысль мелодрамы, но если б возможно было не хоронить ее. Я не могу представить, что ее унесут. <…> Это мысль ложной мелодрамы, приличная Кукольнику, которого так осмеяли, но, значит, она верна, если она есть у меня» (XXIV, 323). Речь здесь идет о драмах и драматических фантазиях Н. В. Кукольника «Джакобо Санназар» (1833), «Джулио Мости» (1833), «Доменикино» (1837–1838). Нечто подобное «глупой и комедиантской мысли» («Странная мысль: если бы можно: было не хоронить?») действительно присутствует в мелодраме «Джакобо Санназар» (Кукольник Н. Соч. драматические. СПб., 1852. Т. 2. С. 71, 73). Достоевский в «Кроткой» совершает своеобразный и смелый «перевод» некоторых «глупых» мотивов «ложных мелодрам» на трагически-искренний язык монологиста повести, снимая налет искусственности и фальши, свойственных ходульным и претенциозным сочинениям Кукольника, совершенно справедливо, с точки зрения писателя, осмеянных некогда критикой.
Современная критика откликнулась на появление повести благожелательными рецензиями. «Заурядный читатель» (А. М. Скабичевский) в статье «Мысли по поводу текущей литературы. „Кроткая“, фантастический рассказ г-на Достоевского» высоко оценил психологическое искусство писателя, хотя и не был удовлетворен образом героини: «Главное достоинство этой повести в психическом анализе, в той массе поразительных противоречий, какие раскрываются перед вами в натуре героя ее. Перед вами рисуется характер весьма оригинальный, эксцентрический в своем роде, но не лишенный правдоподобия. Девушка очерчена бледнее, характер ее выдается менее рельефно и психические процессы ее мало выяснены».[66]66
Биржевые ведомости. 1876. 10 дек..№ 341.
[Закрыть]