Текст книги "Дневник писателя 1873. Статьи и очерки"
Автор книги: Федор Достоевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 30 страниц)
По предположению M. Гина, полемика Михайловского с Достоевским оказала воздействие на Некрасова, который в 1876 г., работая над «Пиром на весь мир», легендой «О двух великих грешниках», созданной под влиянием упомянутой Михайловским легенды из сборника Афанасьева, ответил Достоевскому. «Легенду о Кудеяре, – замечает M. Гин, – рассказывает в поэме монах, слышавший ее в Соловках от „инока, отца Питирима“, и преподносится она в религиозном обрамлении – начинается и кончается словами: „Господу богу помолимся“ <…> Монашеской легенде Достоевского Некрасов противопоставляет свою „монашескую“ легенду, прямо противоположную по характеру».[79]79
Гин M. Об отношении Некрасова с народничеством 70-х годов // Вопр. лит. 1960. № 9. С. 118.
[Закрыть] Именно как полемику с Достоевским воспринял стихи Некрасова Михайловский. В позднейшей статье «О Писемском и Достоевском» (1881), говоря о двух Власах (Некрасова и Достоевского), критик замечает, что Достоевский «никогда не понимал <…> той глубокой черты не только русского, а и всякого народного духа, в силу которой присутствие греха обязывает не только к пассивному подвигу личного страдания, а и к активному подвигу борьбы со злом за то, что оно других заставляет страдать». И добавляет к этому в примечании: «Превосходную иллюстрацию к этой черте читатель найдет в одной главе поэмы Некрасова „Кому на Руси жить хорошо?“ <…> именно в рассказе „О двух великих грешниках“ Прибавьте рассказы „Про холопа примерного – Якова верного“ и „Крестьянский грех“, и вы увидите, что значит истинное понимание народной души в вопросе греха и искупления».[80]80
Отеч. зап. 1881. № 2. Отд. II. С. 262
[Закрыть]
К образу Власа Михайловский – критик и публицист – возвращался неоднократно. Так, в 1875 г. в «Записках профана», полемизируя с П. П. Червинским, идеализировавшим русскую деревню, он снова говорит о Власе Достоевского.[81]81
Там же. 1875. № 12. Отд. II. С. 290.
[Закрыть] А в 1876 г. в очерках «Вперемежку», касаясь эпилога романа «Подросток», критик опять упомянул о Власе.[82]82
Там же. 1876. № 1. Отд. II. С. 151. Ср.: наст. изд. T. 8. С. 773.
[Закрыть]
В 1880 г. в статье «Секрет», написанной в связи с Пушкинской речью Достоевского, об его интерпретации образа Власа вспомнил Г. И. Успенский, имея в виду февральский выпуск «Дневника писателя» за 1877 г. Говоря о том, какую характеристику Достоевский дает западноевропейскому и русскому положению дел, Успенский упрекает писателя в отсутствии трезвого реализма, когда речь идет о России. «Ни о положении вещей в данную минуту, ни о прошлом, из которого оно вышло, нет ни одного слова, – замечает Успенский, полемизируя с Достоевским. – На каждом шагу задаешь себе вопросы: какую-такую злобу дня разрешу я, если, подобно Власу, буду, с открытым воротом и в ярмяке, собирать на построение храма божия? Если ту же, какая в Европе, то почему же там дело должно кончиться дракой, а не Власом? Если другую какую-нибудь, русскую злобу, особенную, то какую именно? <…> В Европе вот, говорит г-н Достоевский, буржуа не дает пролетарию жить на свете… А у нас есть ли что-нибудь в этом роде? Для кого устроены банки всевозможных рядов и видов, кто играет на бирже, съедает миллионы гарантий и субсидий? И достаточно ли в таких делах Власа, собирающего на построение храма божия?»[83]83
Успенский Г. И. Полн. собр. соч. M; Л., 1953. T. 6. С. 440–441.
[Закрыть]
В статье «О Писемском и Достоевском» H. К. Михайловский подвел итог своим многочисленным высказываниям о Достоевском. Коснулся он и «Власа», отметив, что образ этот свидетельствует, «до какой степени скудно и односторонне было в Достоевском понимание народной души. Вся эта душа резюмировалась для него в чувстве греха и жажды страдания…».[84]84
Отеч. зап. 1881. № 2. Отд. П. С. 262.
[Закрыть] Вместе с тем критик-демократ писал об отношении Достоевского к народу: «Пусть Достоевский скудно и односторонне понимал народную душу, но он горячо любил народ, желал ему добра и видел в нем надежду России. Это правда. И великая честь за это покойнику».[85]85
Там же. С. 263.
[Закрыть]
Бобок
Впервые опубликовано в газете-журнале «Гражданин» (1873. 5 февр. № 6. С. 162–166) с подписью: Ф. Достоевский.
Рассказ был задуман в январе 1873 г. Черновой автограф начала статьи «Мечты и грезы», опубликованной Достоевским лишь в мае, содержит сентенцию об удивлении, вошедшую в рассказ «Бобок». В автографе сентенция была связана с рассуждениями о суде над Нечаевым, отчет о котором публиковался в «Правительственном вестнике» (Правит. вести. 1873. 2 янв. № 10) и других газетах, и размышлениями над книгой социолога А. И. Стронина «Политика как наука» (СПб., 1872). Почти полностью перенеся из чернового автографа статьи «Мечты и грезы» мысль об удивлении и последующую реплику «одного из моих знакомых», Достоевский устранил намеки на конкретные злободневные причины, способствовавшие рождению сентенции.
Замысел рассказа связан с появлением в газете «Голос» журнальной заметки Л. К. Панютина (1831–1882; псевдоним «Нил Адмирари»). Внимание Достоевского привлекло следующее место в этой заметке: «„Дневник писателя“ <…> напоминает известные записки, оканчивающиеся восклицанием: „А все-таки у алжирского бея на носу шишка!“ Довольно взглянуть на портрет автора „Дневника писателя“, выставленный в настоящее время в Академии художеств (имеется в виду известный портрет работы В. Г. Перова – Ред.), чтобы почувствовать к г-ну Достоевскому ту самую „жалостливость“, над которою он так некстати глумится в своем журнале. Это портрет человека, истомленного тяжким недугом» (Голос. 1873. 14 янв № 14).
Герой «Бобка» так отвечает на недостойную выходку Панютина: «Я не обижаюсь, я человек робкий; но, однако же, вот меня и сумасшедшим сделали. Списал с меня живописец портрет из случайности: „Все-таки ты, говорит, литератор“. Я дался, он и выставил. Читаю: „Ступайте смотреть на это болезненное, близкое к помешательству лицо“.
Оно пусть, но ведь как же, однако, так прямо в печати? В печати надо все благородное; идеалов надо, а тут…».
Заканчивается рассказ прямым упоминанием портрета Достоевского: «Снесу в „Гражданин“, там одного редактора портрет тоже выставили».
Заметка Панютина сыграла роль первого толчка: Достоевский приступает к работе над «Бобком», видимо, во второй половине января 1873 г. Героем-автором рассказа стал страдающий от слуховых и зрительных галлюцинаций, спившийся почти до горячки литератор-неудачник. Реплика Панютина «предопределила» близость «Записок одного лица» к «Запискам сумасшедшего» Гоголя (стиль, жанр, герой). «Рубленый слог» героя «Бобка» разительно напоминает стиль дневника Поприщина. Почти аналогичным образом мотивируются фантасмагоричные видения героев обоих произведений. Поприщин так удивляется изменениям, происходящим с ним: «Признаюсь, с недавнего времени я начинаю иногда слышать и видеть такие вещи, которые никто еще не видывал и не слыхивал».[86]86
Гоголь H. В. Полн. собр. соч. M., 1937. T. 3. С. 195.
[Закрыть] Литератор в «Бобке» заявляет о себе: «Со мной что-то странное происходит. И характер меняется, и голова болит. Я начинаю видеть и слышать какие-то странные вещи».
Повествователь охотно уснащает свой рассказ каламбурами, сентенциями, обобщенными суждениями (о сумасшествии, удивлении, например). Они нередко имеют реальную основу. Полемические намеки ощутимы и в таком размышлении: «Не люблю, когда при одном лишь общем образовании суются у нас разрешать специальности; а у нас это сплошь. Штатские лица любят судить о предметах военных и даже фельдмаршальских, а люди с инженерным образованием судят больше о философии и политической экономии». Среди «штатских лиц», судящих о фельдмаршальских предметах, безусловно должен быть назван социолог А. И. Стронин (1827–1889); рецензия на его книгу «Политика как наука» была помещена в том же номере «Гражданина», что и «Бобок». Достоевский полемизирует с книгой Стронина в статье «Мечты и грезы». «Люди с инженерным образованием», занимающиеся философией и политической экономией, это главным образом H. К. Михайловский, учившийся с 1856 по 1863 г. в Петербургском институте горных инженеров, и, видимо, П. Л. Лавров, обучавшийся с 1837 по 1842 г. в Петербургском артиллерийском училище и затем преподававший высшую математику сначала в том же училище, а потом в Артиллерийской академии.
Литературные мнения «одного лица» полемичны и резки. Они всецело отражают эстетико-литературную позицию Достоевского, его особенное понимание «реализма в высшем смысле», полемику с «утилитарным» взглядом на искусство, суть которого Достоевский в наиболее окарикатуренном виде определил в статье «Господин Щедрин, или Раскол в нигилистах» (1864).
«Философия» героя рассказа Клиневича, его жизненное кредо выражены в ясных, откровенных, предельно циничных словах, с которыми он обратился к соседям по кладбищу, призывая их перестать «стыдиться»: «Я предлагаю всем провести эти два месяца как можно приятнее и для того всем устроиться на иных основаниях. Господа! я предлагаю ничего не стыдиться!».
Призыв Клиневича, с энтузиазмом встреченный почти всеми мертвецами (кроме патриархального купца и генерала Первоедова), и сладострастная атмосфера странного кладбищенского сборища в какой-то степени связаны с классическими и современными Достоевскому «образцами» эротической (или, по выражению M. E. Салтыкова-Щедрина, «клубничной») литературы, в том числе с нашумевшим романом П. Д. Боборыкина (1836–1921) «Жертва вечерняя» (1868), второе издание которого появилось в 1872 г.[87]87
Уже в начале 1870-х годов внимание Достоевского привлек один из псевдонимов писателя – «Боб», переделанный неутомимым преследователем Боборыкина В. П. Бурениным в «Пьера Бобо». В фельетоне Достоевского «Из дачных прогулок Кузьмы Пруткова» (1878) фигурирует именно Пьер Бобо, «всплывший для оригинальности» (по фантастическому предположению зевак) в облике тритона
[Закрыть] Салтыков-Щедрин в статье «Новаторы особого рода» подверг роман Боборыкина язвительной критике, увидел в нем «нимфоманию и приапизм», попытку «узаконить в нашей литературе элемент „срывания цветов удовольствия“».[88]88
Салтыков-Щедрин M. E. Собр. соч. M., 1970. T. 9. С. 38–45.
[Закрыть] Особенное внимание Салтыков-Щедрин уделил героине романа и ее искусному соблазнителю Домбровичу, иронически объяснив свое предпочтение этим героям тем обстоятельством, что они являются в произведении Боборыкина единственными «живыми лицами».[89]89
Там же. С. 46.
[Закрыть] Героиня, по мнению сатирика, нимфоманка, все интересы которой вертятся вокруг «безделицы»: ухищрения Боборыкина сообщить ее действиям и мыслям трагический колорит выглядят несостоятельными. Селадон Домбрович («пламенный обожатель безделицы») – теоретик и практик разврата одновременно. «Эта célébrité, – замечает Салтыков-Щедрин, – такая слизистая гадина, до которой нельзя дотронуться, чтобы не почувствовать потребности обтереться».[90]90
Там же. С. 40.
[Закрыть] Домбрович – «человек сороковых годов»,[91]91
Своеобразным прототипом Домбровича, видимо, послужил Д. В. Григорович, по определению Боборыкина, «откровенный рассказчик всяких интимностей о своих собратах…» (Боборыкин П. Д. Воспоминания. M., 1965. T. 1. С. 196). Во всяком случае Григорович сообщил Боборыкину много сведений интимно-скандального характера о Дружинине, Боткине, Лонгинове, Некрасове, Тургеневе, использованных писателем в «Жертве вечерней» (см. там же. С. 196–197).
[Закрыть] и это обстоятельство не прошло мимо внимания критика, принадлежащего к тому же поколению: «Еще одно слово: г-н Боборыкин относит своего литератора к числу эстетиков сороковых годов. Мы не возражаем против того, что в сороковых годах могли быть и даже были эстетики-литераторы вроде Домбровича, но утверждаем, что в то время не могли появиться, а ежели бы даже и могли, то не имели бы успеха, произведения, подобные „Жертве вечерней“».[92]92
Салтыков-Щедрин M. E. Собр. соч. T. 9. С. 47.
[Закрыть]
По-видимому, не прошел мимо факта принадлежности Домбровича к поколению людей 1840-х годов и Достоевский. Один из персонажей «Бобка» – тоже идеолог безудержного разврата – вряд ли случайно носит фамилию Клиневич.[93]93
Она ассоциируется прежде всего с фамилиями героев «Жертвы вечерней» (Домбрович, Балдевич). По свидетельству самого Боборыкина, в его романе «является некий Балдевич, очень смахивающий на М<арке>вича» (Боборыкин П. Д. Воспоминания. M., 1965. T, 1. С. 204). Беллетрист «Русского вестника», внесший свой вклад в «антинигилистическую» литературу романом «Марина из Алого рога», Б. M. Маркевич (1822–1884), кстати, в журналистских и литературных кругах получил прозвище «Бобошка». Созвучна фамилия героя «Бобка» и фамилия литератора Кинаревича в «Литературной тле» И. И. Панаева (1843).
[Закрыть] «Идеи» Домбровича, внушаемые им пылкой вдове, просты, конкретны и очень близки к mot Клиневича: «…нужно уметь наслаждаться настоящею жизнью. Кисло-сладкими фразами ничего не сделаешь. В таком светском обществе, как наше петербургское, еще можно жить; разумеется, умеючи <…> Иван Александрович Хлестаков говорит, что он „любит срывать цветы удовольствия“. Но знаете ли, что срывать их умно и разнообразно – очень нелегкая вещь <…> Жить с прохладцей и, – протянул он, – ничего не бояться».[94]94
Боборыкин П. Д. Жертва вечерняя. СПб., 1872. С. 46–48.
[Закрыть] «Ничего не стыдиться» Клиневича – это в сущности вариант призыва Домбровича «ничего не бояться». На практике теория Домбровича реализуется в «афинских вечерах», на которых «все позволено» и где все собрались для «веселья». «Да, мы хотим любить и любить без всяких фраз и мелодрам! – откровенничает «просветившаяся» героиня романа. – Мы хотим жить и очень долго будем жить „в свое удовольствие!“».[95]95
Там же. С. 151.
[Закрыть]
Неуемной жаждой плотских наслаждений охвачены и мертвецы «Бобка», желающие последние два-три месяца как бы жизни провести «в свое удовольствие»: «Главное, чтобы весело провести остальное время…».[96]96
Там же. С. 51.
[Закрыть]
Веселые вечера в «Жертве вечерней» быстро переходят в разнузданные оргии: «Ужин перешел в настоящую оргию. И я всех превзошла! Во мне не осталось ни капли стыдливости. Я была как какая-нибудь бесноватая <…> Сквозь винные пары (шампанского мы ужасно выпили) раздавался шумный хохот мужчин, крики, взвизгиванья, истерический какой-то смех и во всей комнате чад, чад, чад!».[97]97
Там же. С. 169.
[Закрыть] Cp. в «Бобке»: «Поднялся долгий и неистовый рев, бунт и гам, и лишь слышались нетерпеливые до истерики взвизги Авдотьи Игнатьевны». Развратники Боборыкина занимаются непристойными «литературными» играми, а также участвуют в своеобразной «пети-жё»: «От письменного вранья мы перешли к простому. Мы заставили каждого из мужчин рассказать про свою первую любовь. Сколько было смеху! <…> Домбрович рассказал историю, где выставил себя совершенно Иосифом Прекрасным».[98]98
Там же. С. 161–162.
[Закрыть] К такому же примерно состязанию призывает мертвецов, не исключая и женщин, Клиневич: «Мы все будем вслух рассказывать наши истории и уже ничего не стыдиться».
В рассказе есть свой кладбищенский философ Платон Николаевич, как и многие другие действующие или упоминаемые персонажи, являющийся лицом вымышленным, «художественным». Тем не менее некоторые штрихи его биографии напоминают о Николае Николаевиче Страхове: «…наш доморощенный здешний философ, естественник и магистр. Он несколько философских книжек пустил…». H. H. Страхов (1828–1896) защитил магистерскую диссертацию по зоологии на тему «О костях запястья млекопитающих» (1857) и к 1873 г. был автором нескольких философских книг, в том числе и книги «Мир как целое. Черты из науки о природе» (СПб., 1872), восторженная анонимная рецензия на которую появилась в «Гражданине» (1873. 1 янв. № 1).
Представления «доморощенного» философа Платона Николаевича о загубленной жизни ближе к мистическим идеям Сведенборга, а не к рационалистической, отвергающей веру в чудеса и «потустороннее» существование после смерти концепции человека и мира Страхова. Но вполне вероятно, что повторяющийся каламбур: «Во-первых, дух <…> Но дух, дух. Не желал бы быть здешним духовным лицом <…> Много заметил веселости и одушевления искреннего <…> слышу дух от него, дух… <…> нет от меня никакого такого особого духу, потому еще в полном нашем теле как есть сохранил себя <…> дух действительно нестерпимый, даже и по здешнему месту <…> признака могильного воодушевления <…> Вонь будто бы души <…> воистину душа по мытарствам ходит…» (курсив наш. – Ред.) – навеян одним «этимологическим» рассуждением Страхова: «„Он дышит, он жив!“ – говорим мы в известных случаях. Даже самые слова – дыхание, дух, душа – происходят от одного корня».[99]99
Страхов H. Мир как целое. Черты из науки о природе. СПб., 1872. С. 67.
[Закрыть]
В «Бобке» очевидны «реминисценции» из собственных произведений Достоевского, особенно из «Униженных и оскорбленных», где князь Валковский, современный злодей и сладострастник, «литературный предшественник Клиневича, предвосхищает его „призыв“: „Но вот что я вам скажу! Если б только могло быть (чего, впрочем, по человеческой натуре никогда быть не может), если б могло быть, чтоб каждый из нас описал всю свою подноготную, но так, чтоб не побоялся изложить не только то, что он боится сказать своим лучшим друзьям, но даже и то, в чем боится подчас признаться самому себе, – то ведь на свете поднялся бы тогда такой смрад, что нам бы всем надо было задохнуться. Вот почему, говоря в скобках, так хороши наши светские условия и приличия“ (III, 361–362; курсив наш. – Ред.).[100]100
B статье «Щекотливый вопрос» H. Ф. Павлов в своем «монологе» развивает близкие мысли: «А формы приличия – это все, самое главное. Все мы ведь такая дрянь (я говорю про всех, то есть, пожалуй, хоть про все человечество), что, не будь этих спасительных форм, мы бы тотчас же передрались и перекусались» (XX, 43).
[Закрыть] Валковский «обнажается» перед автором-повествователем и «теоретически» обосновывает свое поведение: «Есть особое сладострастие в этом внезапном срыве маски, в этом цинизме, с которым человек вдруг высказывается перед другим в таком виде, что даже не удостаивает и постыдиться перед ним» (там же). Клиневич и его могильные соседи хорошо знают толк в такого рода «особом сладострастии». В подтверждение своих мыслей и убеждений князь рассказывает интимно-циничные историйки из своей личной жизни и неоднократно «цитирует» французских авторов (преимущественно), слегка «зашифровывая» источник цитаты: так, «анекдот» о сумасшедшем парижском чиновнике, пересказ известного эпизода «Исповеди» Ж.-Ж. Руссо, – своего рода эмблема «заголения», повторенная Достоевским в «Подростке» и лежащая в «подкладке» «Записок из подполья» и «Бобка».[101]101
В более широком плане фантастический рассказ «Бобок» – современная русская параллель к характеристике позднеримской эпохи, данной Достоевским в статье «Ответ „Русскому вестнику“»: «Все уходит в тело, все бросается в телесный разврат и, чтоб пополнить недостающие высшие духовные впечатления, раздражает свои нервы, свое тело всем, что только способно возбудить чувствительность. Самые чудовищные уклонения, самые ненормальные явления становятся мало-помалу обыкновенными».
[Закрыть]
Клиневич напоминает генералу Первоедову, что они на земле «у Boлоконских встречались, куда вас, не знаю почему, тоже пускали». Если принять гипотезу P. Г. Назирова, что историческим «прототипом» Валковского был фельдмаршал П. M. Волконский (1776–1852), любимец Николая I и фактор в любовных делах государя,[102]102
См.: Назаров P. Г. О прототипах некоторых персонажей Достоевского // Достоевский: Материалы и исследования. Л., 1974. T. 1. С 205.
[Закрыть] то «Волоконские» в «Бобке», очевидно, аналогичная реалия.
Надворный советник Лебезятников[103]103
Фамилия значащая, смысловая, так же как и фамилия генерала – «Первоедов».
[Закрыть] в этом рассказе Достоевского имеет предшественника-однофамильца в «Преступлении и наказании». «Симметрические бородавки» героя-литератора – деталь из записных книжек к «Бесам», связанная там с внешностью Петра Верховенского (Нечаева) – легендарной (бородавка) и реальной (заурядной, лишенной «феноменальных» примет): «Так, например, выглядит Нечаев. Тут и какое лицо, и какое он на меня впечатление произвел, и говорили, будто бы он с бородавкой, – но никакой бородавки, а если, говорят, его просмотрел полицейский агент на границе, то немудрено – особенно если он так ловко умел костюмироваться: ничего не имел в себе особенного» (XI, 93).
При достаточном количестве злободневных полемических реалий в «Бобке» его герои не «личности», а типы.[104]104
Точно так же далеко не все события в гротескно-каламбурном мире «Бобка» дублируют скандальную газетную хронику. Напротив, хищения, производство «фальшивых бумажек» и прочие жизненные подвиги мертвецов вряд ли восходят к определенным судебным процессам; это скорее заурядные преступления в духе времени.
[Закрыть] Не составляет исключения и сам условный «автор» «Записок», выступивший под псевдонимом «одно лицо». Псевдоним возник под впечатлением знакомства Достоевского с полемикой между В. П. Бурениным («С.-Петербургские ведомости») и H. К. Михайловским («Отечественные записки») и прямо относится к Буренину. Но это и обобщенный образ, тип петербургского фельетониста, литератора-неудачника. Создавая «литературную» биографию героя, Достоевский опирался на «физиологические» очерки И. И. Панаева, главным образом на «Литературную тлю» (1843) и «Петербургского фельетониста» (1841).[105]105
Cp. особенно: Панаев И. И. Полн. собр. соч. СПб., 1888. T. 2. С. 382–383.
[Закрыть]
Насыщенность рассказа памфлетно-полемическими выпадами уподобляет его публицистическим статьям, вошедшим в «Дневник писателя» 1873 г. В то же время «Бобок» – художественное произведение, смысл которого в целом не может быть «расшифрован» ни с помощью отсылок к злободневным, сиюминутным проблемам, ни с помощью указаний на факт развития идей и мотивов из более ранних произведений писателя. Закономерно сложилась традиция интерпретации «Бобка» в широком, символическом плане (А. Белый, В. В. Вересаев, Л. П. Гроссман, К. О. Мочульский) Прослеживая традицию и развитие жанра мениппеи во Франции и Германии (Фенелон, Фонтенель, Буало, Вольтер, Дидро, Гете, Гофман), Бахтин мельком называет и русских писаталей XVIII в., сочинявших «разговоры в царстве мертвых», справедливо в то же время подчеркивая новаторский характер мениппеи Достоевского, ничего общего не имеющей со «стилизацией умершего жанра».[106]106
Бахтин M. Проблемы поэтики Достоевского. M., 1972. С. 184–189.
[Закрыть]
В символическом и конкретном, идейно-смысловом, планах проблематику и поэтику «Бобка» предваряют стихотворение Пушкина «Когда за городом, задумчив, я брожу…» (1836) и «фантастический» рассказ В. Ф. Одоевского «Живой мертвец» (1844).
Наконец, наиболее близким по времени литературным предшественником «Бобка» явился другой фельетон уже названного выше Л. К. Панютина, посвященный ритуальным гуляньям на Смоленском кладбище.[107]107
ГолоС. 1870. 2 авг. № 211.
[Закрыть] Начинается он описанием традиционных хмельных оргий на могилах Фланер-фельетонист невольно наблюдает разные простонародные сцены и слышит разговоры пьяных, но «живых» людей. Затем, утомившись, он в самой непринужденной позе располагается отдохнуть·«…разлегся на солнечном припеке, с папиросою в зубах, мысленно попросив у покойников извинения за беспокойство». Но мысль эта была услышана одним покойником, охотно извинившим фельетониста «Голоса» и вступившим с ним в разговор. Необычный собеседник оказался дворцовым курьером·он когда-то пострадал при Бироне. Покойника интересует современная жизнь России, он характеризует своих соседей по могилам, произносит несколько сентенций «живым людям в назидание». Беседа фельетониста с мертвецом прерывается тривиальным образом, автора будит городовой. В «Бобке», по-видимому, отразился один мотив фельетона·мертвец у Панютина говорит каким-то непонятным образом, не так, как живые люди·«Языка я еще при жизни имел неприятность лишиться». В «Бобке» также говорится о необычайном звучании голосов покойников: «Слышу – звуки глухие, как будто рты закрыты подушками; и при всем том внятные и очень близкие». Дается точное и дифференцированное социально-психологическое описание «голосов». Затем на вопрос Клиневича («Ведь мы умерли, а между тем говорим; как будто и движемся, а между тем и не говорим и не движемся?») отвечает Лебезятников, излагая «мистические» идеи философа Платона Николаевича о двух-трех месяцах жизни после «тамошней» смерти, во время которых жизнь продолжается «как бы по инерции», «остатки жизни сосредоточиваются, но только в сознании», а затем сознание и каким-то сверхъестественным образом продолжавшаяся речь оставляют человека, звучит бессмысленное слово «бобок», и, наконец, наступает окончательная смерть. «Голоса» и «слух» – особенные, «неземные»: мертвецы в «Бобке» «слышат вонь», «так сказать, нравственную», «будто бы души». Возможность «покаяния» («…это, так сказать, последнее милосердие») сохраняется для них. «Мистическое» толкование Платона Николаевича – своеобразный философский «комментарий» к поэтическому афоризму Ф. И. Тютчева: «Не плоть, а дух растлился в наши дни» («Наш век», 1851) и одновременно развитие гоголевской темы омертвения человеческой души. Мертвецы «Бобка» утратили душу еще в земной жизни, и «как бы по инерции» распаленное, извращенное сладострастие владеет их «сознанием» после «предварительной» смерти.
Достоевский, видимо, задумал цикл «кладбищенских» рассказов. Во всяком случае, «одно лицо» в послесловии к рассказу обещает: «Побываю в других разрядах, послушаю везде <…> А к тем непременно вернусь. Обещали свои биографии и разные анекдотцы». Но широко задуманный замысел не был осуществлен Достоевским; впоследствии он вернется к жанру «фантастического» рассказа в 1877 г., написав «Сон смешного человека», однако этот последний рассказ в другом, утопическом роде.
Критика 1870-х годов прошла мимо рассказа «Бобок»: бессмысленный, патологический этюд – таково было господствующее мнение современников о «кладбищенском» рассказе редактора «Гражданина».[108]108
Так, в «Журнальном обозрении» «Дела» о «Бобке» говорится следующее: «…г-н Достоевский повествует, как на кладбище он подслушал разговоры погребенных уже покойников, как эти разлагающиеся трупы сплетничают, изъясняются в любви и т. д. Положим, что все это фантастические рассказы, но самый уже выбор таких сюжетов производит на читателя болезненное впечатление и заставляет подозревать, что у автора что-то неладно в верхнем этаже» (1873. № 12. С. 102; см. также: Искра. 1873. 14 марта № 12– стихотворный фельетон Д. Д. Минаева «Кому на Руси жить хорошо»).
[Закрыть] Новое отношение к «Бобку» сложилось в XX в., когда фантастический, гротескно-сатирический шедевр писателя оценен по достоинству.