Текст книги "На скалах и долинах Дагестана. Герои и фанатики"
Автор книги: Федор Тютев Фёдор Фёдорович
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 15 страниц)
– Никак нет-с, ваше благородие, – шепотом отвечал часовой, – сичас ничего, а давеча пытались подбираться, да мы их штыками турнули.
– Много их было?
– А кто их знает. Нешто ночью видать. Думается, человек с тридцать набралось.
– Убили кого? – с внутренним содроганием спросил Колосов.
– Доподлинно сказать не могу. Они ведь своих не оставляют, уносят. Только, думается, не без того, чтобы кого не уколошматили, потому слышно было, стонал ктой-тось.
«Да, конечно, не без того, – подумал Колосов, и ему стало скучно и тошно подле часового. – Куда ни пойдешь, о чем ни заговоришь, – всё убийства, убийства и убийства».
Он встал и пошел прочь.
– Ваше благородие, куда вы? – раздался сзади него встревоженный шепот часового. – К лагерю не в ту сторону, а назад.
Колосов ничего не ответил и пошел обратно.
«Чудной какой-тось его благородие нонче стал», – подумал часовой, провожая его недоумевающим взглядом.
Не успел Колосов отойти несколько шагов, как в стороне что-то зашуршало.
Он приостановился.
– Кто там? – вполголоса спросил Колосов, пристально вглядываясь в ночную мглу. В ответ на его оклик неожиданно где-то у самой земли вспыхнул огонек. Грянул выстрел и следом за ним другой, но несколько дальше первого. Колосов увидел, как маячивший в нескольких шагах от него силуэт часового разом исчез, словно сквозь землю провалился… Иван Макарович хотел пойти посмотреть в чем дело, но в эту минуту почувствовал нестерпимую тупую боль в правом колене, заставившую его опуститься на землю… Раздался топот бегущих тяжелообутых ног, и несколько человек солдат пробежали мимо него, направляясь к тому месту, где должен был находиться часовой. Один из бегущих в темноте наскочил на Колосова, споткнулся и чуть было не упал на него.
– Братцы, стойте, вот ён! – заорал солдат, отскакивая в сторону и уже занося над Колосовым штык.
– Болван! – крикнул тот. – Ослеп? Своего офицера не видишь?
Солдат опешил, сконфузился и робким извиняющимся голосом забормотал:
– Виноват, ваше благородие, явите начальническую милость, простите, не доглядел, темно. Думал, чечен.
– Ну ладно. Ступай, посмотри, что там такое.
Солдат побежал и через минуту вернулся с докладом.
– Так, что, ваше благородие, нехристи часового убили.
– Как убили? – вздрогнул всем телом Колосов. – Насмерть?
– Так точно, наповал. Прямехонько пуля промеж глаз угодила. Жаль Синявина, хороший солдат был, царство ему небесное.
Солдат набожно перекрестился.
«Что же это такое, – думал Колосов, ощущая прилив знакомого ему ужаса, – сейчас был жив, разговаривал, жил, дышал; прошла какая-нибудь минута – и того уже нет, а есть что-то другое, нелепое, страшное, неподвижное и склизко-холодное…»
Как вчера, присутствуя при избиении мюридов во рву, так и теперь Колосову вдруг захотелось захохотать. Он едва-едва сдержал себя и обратился к солдату с просьбой помочь ему подняться на ноги.
– Ваше благородие, да вы нешто ранены? – всполошился солдат. – Дозвольте, я вас на спине снесу.
– Нет, нет, не надо, – запротестовал Колосов. – Я и сам дойду, ты только поддерживай меня немного.
Когда Колосов, бережно поддерживаемый солдатом, с большим трудом добрался до своей палатки и при помощи проснувшегося денщика сбросил с себя одежду и осмотрел ногу, то оказалось, что пуля только слегка задела колено, сорвав кожу и причинив контузию. После двух-трех холодных компрессов боль значительно утихла, а к утру Иван Макарович чувствовал себя настолько хорошо, что при желании мог бы даже идти на штурм, но он поспешил воспользоваться своей контузией как предлогом остаться в лагере. Как обыкновенно, в последнее время его удерживал не страх за себя лично, но непреодолимое отвращение, испытываемое им при виде трупов и крови.
Когда командиру батальона, в котором служил Колосов, доложили, что Иван Макарович с пустячной, повидимому, контузией остается в числе тяжелобольных и раненых, добродушный старик пришел в ярость.
– Скажите, скажите ему, – задыхаясь кричал он, топая ногами, – что он позорит полк; у нас, у кавказцев, с таким вздором не принято покидать ряды… да-с, не принято… Какой пример солдатам… позор, позор! Офицер – трус, что может быть хуже этого?
– Господин майор, – вмешался один из офицеров, – позвольте доложить: Колосов не трус, мы все это знаем, в начале похода он не хуже других бросался на завалы и даже как будто нарочно искал смерти, но последнее время с ним что-то случилось. Он, кажется, немного того… – Офицер выразительно повертел пальцем перед лбом.
– То есть как это «того», что вы хотите этим сказать?
– А то, что по моему мнению и по мнению других товарищей, Иван Макарович тронулся разумом. Попросту говоря, сходит с ума, а может быть, уже сошел, бог его знает.
Майор вопросительно поглядел на офицеров, те молчаливым согласием подтвердили предположение товарища.
– Так вот оно что, – произнес старик-баталионер совершенно иным тоном. – Жаль молодого человека, жаль. Это бывает. Ну, если так, то пусть его останется, может быть, бог даст, отлежится… Вы уж ему, господа, ничего не говорите, не тревожьте, – добавил майор своим обычным задушевным тоном.
Лежа в палатке и прислушиваясь к нескончаемой пальбе и отдаленному гулу боя, Колосов не переставая рисовал себе картины ужасных сцен, которые совершались теперь там. Иногда ему казалось, что даже сюда, в палатку, до него доносится пряный запах крови. Уже несколько дней запах этот преследовал его, не давая ему ни минуты покоя.
Иногда во время обеда этот запах неожиданно ударял ему в нос, и тогда Иван Макарович переставал есть и уходил от стола с ощущеньем тошноты. Чем дальше, тем явление повторялось все чаще и чаще, и Колосов с ужасом думал о том времени, когда он совершенно перестанет есть. «Что тогда будет?» – задавал он себе тревожный вопрос и не мог ничего ответить. Об Ане и Двоекуровой он совершенно перестал думать. Когда случайно та или другая приходила ему на память, он вспоминал о них как о чем-то бесконечно далеком. Из его любви к ним не оставалось ничего, и он был совершенно равнодушен к обеим.
Мысли, занимавшие его теперь, ему казались несравненно более важными и серьезными, чем мечты о любви. Смешно думать о любви, о счастье, когда всюду валяются трупы, воздух пропитан запахом крови, когда каждую минуту может прийти мертвец и зарезать, как вчера один такой зарезал Мачихина. Что это был мертвец, Колосов знал наверняка. Он не хотел только спорить. К чему? Их все равно не убедишь. Он без смеха не может вспомнить, как старательно прикалывали вчера солдаты мертвеца, убившего Мачихина. Они думают, будто, проткнув его штыками, навсегда отделались от него. Какое жалкое заблуждение. Во всякую минуту он снова может встать и снова зарезать кого вздумается… и опять они будут колоть его штыками, и опять он посмеется над ними.
Колосов громко расхохотался. Хлопотавший где-то поблизости денщик, услыхав странный смех своего офицера, торопливо заглянул в палатку, недоумевающим взглядом как бы спрашивая: «Что случилось?»
– Слушай, тезка, – денщика Колосова звали тоже Иваном, и в силу этого в хорошие минуты Иван Макарович называл его тезкой, – скажи-ка мне, что ты сделаешь, когда придет мертвец?
– Какой мертвец? – оторопел солдат, во все глаза глядя на офицера.
– Обыкновенный. Как ты, братец, не понимаешь… – совершенно серьезным тоном продолжал Колосов. – Мало ли их теперь, вон, слышишь, воют. Это всё мертвецы. Ступай в аул, там их как дров навалено.
– Это так тошно, потому упорны уж больно нехристи, ничего не поделаешь. Где бы пардону просить; его, може, и пожалели бы, а он так прямо как медведь на рожон, так и прет; ну, известное дело, на штык иль бо на пулю и напорется. Карактерный народ.
– Ну вот, – не вслушиваясь в слова солдата и как бы отвечая сам себе на тревоживший его вопрос, – ты сам видишь, много мертвецов, и каждый из них может прийти. Чем остановим их? А?
Солдат, которому перед тем только что показалось, будто он понимает своего офицера, снова обалдел и не знал решительно, что отвечать.
– Да нешто, ваше благородие, мертвецы когда ходят? – нерешительным тоном, в свою очередь, спросил он, напрасно силясь угадать, что именно нужно офицеру.
– Ха, ха, ха, – расхохотался Колосов. – А ты как бы думал? – произнес он загадочно. – Спроси-ка, кто вчера прапорщика Мачихина убил, тогда и узнаешь, ходят ли мертвецы. Нет, ты мне скажи лучше, чем ты остановишь его, ежели он придет?
«Да что он, рехнулся, что ли?» – с тоской подумал солдат, не зная решительно, в каком тоне и духе говорить с своим офицером. От этого у него даже пот выступил на лбу.
– Ну что ж, говори, – допытывался Иван Макарович.
– Да чем же, ваше благородие, его остановить. Известное дело, окромя молитвы, ничем иным его не удержишь.
– Ха, ха, ха, молитвой? Ты его молитвой, а он тебя кинжалом, как Мачихина, тогда как будет?
«А штоб ты пропал, порченый», – мысленно выругался денщик и, чувствуя, что от всех этих неприятных для него разговоров у него уже начинает «померки отшибать», он чуть не со слезами взмолился:
– Так что, ваше благородие, дозвольте идтить, у меня дело есть.
– Дело? Ты так бы и сказал, иди с богом, – сейчас же согласился Колосов.
Иван выскочил из палатки как ошпаренный.
– Мое-то благородие никак с ума спятило, – сообщил он конфиденциальным тоном денщику другого офицера, палатка которого была разбита по соседству.
– А что? – полюбопытствовал тот.
– Да заговариваться начал. Все про каких-то, прости господи, мертвецов толкует.
– Гм… чудно. А он не пьет у тебя? Може, это с перепою? Бывает.
– Эко что сморозил. Первое дело мое благородие и не пьет вовсе, а второе, нешто до мертвецов допиваются? До чертиков, до зеленого змия – это точно, случается, а чтобы до мертвецов, никогда такого дела не бывало.
– Мало ли что не бывало. Я сам раз до того напился, это еще дома было, как я у господ жил, что бурмистра за покойника-тятьку принял, ей-богу.
– Как же это тебя угораздило?
Говорю, пьяный. Сижу себе под забором, гляжу, по дороге тятька мой идет. А ён уже второй месяц как померши, и диви бы я испугался, а то нисколички. Напротив, обрадовался. – Тятька, – кричу, – как это вас с того света выпустили? А сам к ему, сгреб в охапку и давай целовать; а ён как звезданет меня по уху, туте только я очухался, гляжу, а это и не тятька мой вовсе, а бурмистр наш; и ведь что удивительно, совсем и не похож он был на моего отца, а вот поди ж ты, попритчилось.
– Ну, что ж бурмистр? – полюбопытствовал Иван.
– Да что ж, пожалился барину, ну, меня, разумеется, на конюшню, всыпали пол ста горячих, разом хмель из головы вышибло, ровно бы и не пил ничего.
Иван расхохотался:
– Что ж, брат, поделом, не принимай живых за упокойников.
– Да оно конечно, а как подумаешь, то ведь это неспроста вышло. Вроде как бы предопределение бурмистру, значить, да только он, толстопузый, внять сему не пожелал.
– А разве с ним опосля что случилось?
– То-то и дело, что случилось. Недели не прошло с того дня, как я его за батьку своего принял, послал его помещик в город деньги отвезть, а ён и пропал.
– Как пропал?
– А так, как пропадают. Поехал он не один, а с мальчиком-работником в тележке, охотницкая такая была у него тележка, и рысак барский, резвый рысак.
Смолоду больших денег стоил. Ну вот, говорю я, поехал наш бурмистр и должен был на другой день вернуться. Только день проходит, другой, нет его. Барин забеспокоился, послал старшего камердина узнать, что случилось. Камердин на другой день приезжает. Так и так, говорит, нет нигде, и в городе не был, и денег не отдавал. Сгинул, словно провалился и с тележкой, и с конем, и с мальчиком. Ну, разумеется, сейчас же за поиски принялись. Искали, искали, нет нигде… Жена бурмистра ревет, барин хмурый ходит, впало ему в голову, будто бурмистр с деньгами бежал, а денег, говорят, немало было. Только месяца два спустя нечаянно кто-то в овраге наткнулся на два тела, почитай, дочиста волками объеденные. Рассмотрели, и что бы ты думал – он самый, это наш бурмистр и есть, а с ним и мальчонка-работник. Опосля дохтур смотрел, нашел, будто черепа наскрозь проломлены; не иначе, стало быть, разбойники, по нашим местам их даже и очень достаточно.
– Ну и что ж, больше ничего?
– Чего ж тебе еще? Ни денег, ни лошади, разумеется, не нашли, так и сгинули.
– Ишь ты, дела какие!
– Вот то-то и оно. Может, и твое благородие неспроста об упокойниках поминает; не помер бы часом.
XII
Подполковник Балкашин (подполковника он получил недавно, вместе с отставкой) третий день чувствовал себя совсем плохо. Помимо старческого недомогания, им овладело какое-то особенное беспокойство, не покидавшее его ни днем, ни ночью. Каждый шорох, каждый стук, громкий возглас, доносившийся с ули-цы, заставляли его вздрагивать всем телом; сердце его то замирало, то начинало усиленно биться. Ко всему этому он испытывал небывалую слабость, так что едва-едва имел силы сидеть в креслах и только потому не ложился, что постель внушала ему какой-то безотчетный, инстинктивный ужас.
С первого дня своего приезда в слободку, в расположение штаб-квартиры полка, Аркадий Модестович повел жизнь отшельника. Посещения посторонних людей ему были тяжелы, и он без церемоний, со старческой откровенностью высказывал это тем любопытствующим, которые по его приезду поспешили навестить старика. Исключение составляли старый испытанный друг Балкашина Панкратьев и его дочь Аня. С ними он виделся каждый день. Сначала, пока Аркадий Модестович был в силах, он ходил к Панкратьеву и проводил у него целые вечера; потом, когда болезнь лишила его возможности двигаться, Павел Маркович и Аня стали сами приходить к нему.
Тихо и монотонно протекали вечера.
Оба старика или молчали, погруженные каждый в свои думы, или предавались воспоминаниям о давно прошедших временах, вызывая в памяти один другого образы давно умерших людей, их соратников и начальников.
Аня почти не участвовала в этих беседах. Сидя немного поодаль, у стола, она молча вязала или шила, и по ее задумчивому лицу легко можно было заключить, насколько далеко ее мысли от происходящих подле нее разговоров.
С отъезда Колосова молодая девушка заметно изменилась. Она сделалась серьезной, молчаливой, её беззаботный смех, раздававшийся то и дело в доме, умолк, даже петь она почти совсем перестала, что особенно огорчало старого полковника.
– Что же это ты приумолкла, певунья моя голосистая? – спросит он ее иной раз, ласково ловя за руку.
– Не поется что-то, отец, – тихо ответит Аня и идет дальше неторопливой, степенной походкой, заменившей ее прежнюю шаловливо-грациозную пробежку.
Тяжело вздохнет Павел Маркович и потупится. Он тоже за последнее время сильно сдал, как-то сразу постарел, осунулся.
– Видно, брат, и мне придется скоро на покой проситься, – не раз говаривал он Балкашину, сидя с ним вдвоем и уныло поводя глазами. – Укатали сивку крутые горки.
– Ну, ты-то еще молодец, послужишь еще не один год, – утешал старого друга Аркадий Модестович.
– Нет, куда уж нам, – безнадежно махал рукой Панкратьев, – дай бог еще один год протянуть, и затем шабаш, подам в отставку… Эх, не так, я думал, все это выйдет, да видно, воля Божья, ничего не поделаешь, кто мог думать…
Павел Маркович обрывал на полуслове и угрюмо умолкал. Молчал и Балкашин. Оба старика, словно по уговору, не распространялись о своем горе, тая каждый про себя душевные страдания.
Когда Аркадию Модестовичу на третий день сделалось совсем плохо, Павел Маркович не на шутку встревожился.
– Слушай, Аркадий, ты бы за лекарем послал, – посоветовал он, внимательно глядя в осунувшееся и побледневшее лицо друга.
Тот досадливо отмахнулся рукой.
– К чему? Разве лекарь мне может помочь? Нет, брат Павел, видно, приходит мое время к расчету строиться. Чувствую, смерть за плечами. Близко она, ох, близко. Мне теперь не лекаря звать надо, а попа. Вот оно что.
– Ну, уж и попа! – попробовал утешить приятеля Панкратьев. – Вот погоди, бог даст, Зина вернется, вскочишь, как встрепанный, и о смерти забудешь.
– Ты думаешь, она вернется? А я так, Павел, всякую надежду потерял. Спервоначала действительно стал было надеяться, очень уж я в Спиридова уверился; человек-то он сам по себе надежный: серьезный, смелый, к тому же и богатый, а в горах, сам знаешь, деньги первое дело; вот я и подумал: кто знает, может быть, ему и удастся разыскать мою голубку… Только, вижу теперь, пустая это была мысль. Малодушная. Как ни удал Петр Андреевич, а такое дело и ему не по плечу… Боюсь, пропадет он сам ни за грош, а Зины не выручит. Может быть, уже и убит, кто знает, бог весть, жива ли Зина… Эх, как подумаешь только, так все сердце кровью обольется. Хоть бы прибрал Бог скорее, перестал бы мучиться…
Оба старика сидели, опустив головы, не смея утешать друг друга. В комнате царила мертвая тишина. Где-то за стеной старуха-хозяйка ворчала на свою батрачку, и ее монотонный голос, как жужжание осенней мухи, надоедливо лез в уши.
Косые лучи солнца озаряли окна красноватым светом.
Неожиданно с конца улицы раздался дружный топот вскачь несущейся тройки. Грохот колес и звон бубенцов наполнили тишину. Хрипло залаяли собаки. Лихой посвист ямщика задорно и весело долетел издали, и вдруг все разом затихло. Тройка остановилась у крыльца домишка, где жил Балкашин. Слышно было только, как побрякивали бубенчики на отряхивающихся лошадях и тяжелое фырканье.
Старики недоумевающим взглядом молча переглянулись между собой.
– Никак к нам? Кто бы это мог быть? – вполголоса спросил Панкратьев, но Аркадий Модестович ничего не отвечал. Впившись руками в ручки кресла, напряженно выпрямившись всем телом и вытянув шею, он широко раскрытым взглядом упорно смотрел на дверь. Лицо его было бледно, как у мертвеца, рот полуоткрыт, выцветшие глаза горели лихорадочным огнем. В соседней комнате раздались чьи-то торопливые, быстрые шаги, дверь стремительно распахнулась.
– Зина, дочурка моя! – не своим голосом завопил Аркадий Модестович, протягивая руки и бессильно падая вперед, в объятия подбежавшей дочери, которая едва успела подхватить его и с помощью Павла Марковича удержать от падения на пол.
– Зинаида Аркадьевна, вы ли это, откуда? – растерянно бормотал Панкратьев, с трудом узнавая Зину. На его взгляд, она чрезвычайно изменилась. Похудела, вытянулась и как-то не то возмужала, не то погрубела. Большие глаза ввалились, и в них светилось затаенное, скрытое горе.
– Зина, Зиночка! – бессвязно лепетал тем временем Аркадий Модестович, снизу вверх заглядывая в лицо дочери и прижимаясь к ней всем своим старческим, иссохшим телом. – Зиночка! Ты? Ты? – Он как-то беспомощно, по-детски улыбался, в то время как из глаз его неудержимо текли по морщинистым щекам крупные, тяжелые слезы.
– Я, папаша, я, – ласково наклоняясь над стариком, твердила Зина, обнимая его и горячо целуя в голову и плачущие глаза, – я, самая, рады? Не ждали?
Она заглядывала ему в лицо, пораженная переменой, происшедшей в нем за эти полтора года, а он только беспомощно дотрагивался до нее своими старческими, трясущимися руками и тихо шептал: «Зина, Зиночка, дочурка моя!»
Прошло много времени, пока, наконец, Аркадий Модестович несколько успокоился. От сильного потрясения им овладела такая слабость, что Зина с Павлом Марковичем поспешили уложить его в постель, после чего он впал в легкое забытье.
– Вы посидите с отцом, а я выйду на минутку, тут близко, – краснея до корня волос, обратилась Зина к Панкратьеву.
– Куда? Зачем? – удивился тот.
Зина еще более смешалась. На мгновенье по лицу ее пробежала тень внутренней борьбы, но затем, овладев собой, она подняла голову и, глядя прямо в лицо Павлу Марковичу, спокойно и просто произнесла:
– Я пойду за сыном, он у меня оставлен тут, недалеко, у одной казачки… Я, видите ли, – пояснила она, – опасалась, что отцу будет слишком тяжело видеть его. Не правда ли?
Панкратьев ничего не ответил, но лицо его выразило смущение, не ускользнувшее от зоркого взгляда Зины.
«Если ему, чужому, стало как будто стыдно, когда он узнал, что у меня есть ребенок, – подумала Зина про Панкратьева, – то каково будет отцу? Хорошо, что я догадалась хотя бы в первые минуты свиданья не показывать ему своего сына, но что будет дальше?»
Она вздохнула и, потупив голову, вышла из комнаты.
Судьбе, однако, не угодно было, чтобы Аркадий Модестович узнал о существовании у него внука. Когда Зина час спустя вернулась обратно, она застала отца в бессознательном состоянии. Старое, больное сердце не выдержало выпавшего на его долю потрясения, и в ту же ночь старик Балкашин умер. Перед самой кончиной он на минуту пришел в себя, открыл глаза и с тоской устремил их на плачущую дочь, потом медленно перевел потухающий взгляд на склонившегося у его изголовья Панкратьева.
– Павел, – едва слышным шепотом произнес Аркадий Модестович, – умоляю тебя, Христом Богом, будь ей отцом… Подумай, брат, одна, совсем одна.
– Напрасно просишь, Аркадий, сам знаю. Не бойся, не оставлю, – твердым, проникновенным голосом отвечал Панкратьев, с трудом удерживая слезы.
– Спасибо, – еще тише прошептал Балкашин и как бы в утомлении закрыл глаза.
Это было его последнее слово; он глубоко вздохнул, потянулся всем телом, точно расправляя свои члены, и замер. Через минуту для старика все было кончено.
– Где же Петр Андреевич? – спрашивала три дня спустя Аня поселившуюся у них Зину. – Отчего он не приехал с тобой?
Зина угрюмо сдвинула брови. С минуту она молчала, как бы собираясь с духом.
– Мне тяжело говорить об этом, Аня, – начала она тихим голосом, – но тебе, так и быть, скажу, только с условием: никогда больше не начинай со мною разговора о нем. Обещаешь?
– Изволь, если ты этого хочешь, но почему же?
– Когда я тебе расскажу, ты сама поймешь, – грустным тоном проговорила Зина и затем, после короткого молчания, как бы собравшись с мыслями, заговорила монотонным голосом. Она рассказала Ане все подробности своего освобождения, и по мере того, как говорила, волнение охватывало ее все больше и больше.
– Когда он явился за мной, я не знаю, что со мною сделалось, – говорила Зина, задумчиво глядя мимо лица подруги в угол комнаты. – В первую минуту я подумала, что в его сердце произошла перемена, что он полюбил меня и из любви ко мне рискнул своей головой…
– А разве это не так? – перебила Аня.
– Конечно же, нет, – горько улыбнулась Зина. – Он всегда был равнодушен ко мне, а в ту минуту, когда, рискуя своею жизнью, явился в аул, он был более равнодушен, чем когда-либо. Я это сразу поняла, тогда же, при первой же встрече, а после, в дороге, окончательно убедилась.
– Но в таком случае, – воскликнула Аня, – я не понимаю его вовсе. Такой подвиг совершить, какой совершил Спиридов, можно только для любимого существа.
– И я так думала, а на поверку вышло иное. Я много размышляла об этом и вот к какому заключению пришла: в плену Спиридов много и сильно перестрадал, это на время размягчило его сердце; он видел горе отца и тронулся им; только что вырвавшись из рук татар, он понимал, как должен быть тяжел мне мой плен; порыв души подсказал ему ехать отыскивать меня, а раз он решился на это дело, он уже не хотел отступать. Гордость не позволяла. Чем опаснее было предприятие, тем упорнее он хотел достигнуть его. Смелости в нем много, больше, чем сердца… Ко всему этому я подозреваю еще одну причину.
– Какую?
– Досаду.
– Досаду? На кого же и на что?
– На княгиню. Она изменила ему, и в досаде на нее он ухватился за мысль искать меня, чтобы доказать ей свое к ней равнодушие: «Не ради вас, мол, одних, ваше сиятельство, я готов голову сложить». Вот он какой, Спиридов. Пойми его. Странный, загадочный человек.
– Где же он теперь, – спросила Аня, – и как вы расстались с ним?
– Расстались очень просто. Я сама просила его позволить мне ехать одной.
– Ты? – удивилась Аня.
– Да, я. Что же тут удивительного? Я уже тебе говорила. Я сразу поняла, насколько он равнодушен ко мне. Мало того, он просто-напросто тяготился мной. Ему его поступок показался «кадетской выходкой», – он сам назвал его так, нечаянно обмолвившись в разговоре… Кроме того, я ясно видела, что мысль о княгине снова завладела им; что же мне было делать? Навязываться я никому не желаю, там более ему… Наконец, пойми мое положение: я опозорена, у меня ребенок от татарина, в глазах такого аристократа, как Петр Андреевич, это унижало меня… Словом, я не могу, не умею передать тебе, что я чувствовала: я страдала, мучилась, сгорала от стыда и в конце концов не выдержала. Я начала просить его отпустить меня одну. Сначала он было колебался, но потом, очевидно, понял, что так будет лучше для нас обоих. Он проводил меня из Угрюмой до полдороги, и тут мы расстались: я поехала сюда, а он направился в Тифлис разыскивать свою княгиню.
Последние слова Зина произнесла с плохо сдерживаемым озлоблением, которое она старалась замаскировать иронией.
Аня пристально и внимательно поглядела в лицо подруге.
– Зина, сознайся, – тихо произнесла она, – ты его любишь?
Зина ответила не сразу.
– Любила, да, это правда, – проговорила она наконец, – а теперь нет. Теперь вся моя любовь в моем сыне. Моя личная жизнь кончена, я свое отжила. Правда, очень скоро, но что делать, такова воля Божья, – она грустно улыбнулась. – Отныне вся моя душа, все мое сердце, все мои помыслы сосредоточены только на любви к сыну. Я отдам ему всю мою жизнь, я постараюсь сделать из него хорошего, честного человека, доброго христианина, верного царского слугу, такого, каким был мой отец. Я верю, мне удастся это, и тогда я смело посмотрю в глаза всем и каждому. Тогда никто не посмеет упрекнуть меня, бросить камень презрения в нас обоих. Мой сын искупит мою невольную вину и снимет с меня не заслуженный мною позор!
Последние слова Зина произнесла, гордо подняв голову и сверкая глазами. Лицо ее разгоралось, она часто и глубоко дышала. Нервный трепет пробегал по всему телу.
Аня в восхищении смотрела на свою подругу.
– Зина, какая ты прелесть, – воскликнула она, вскакивая и горячо обнимая молодую женщину, – и как я рада, что ты теперь будешь жить у нас. Мы никогда, никогда не расстанемся. Клянусь тебе!
Обе подруги крепко обнялись и, прижавшись друг к другу, вдруг неожиданно для самих себя разрыдались.
XIII
Элен собиралась покинуть Тифлис. Все вещи были уложены, и только легкое нездоровье удерживало ее. Она хотела хорошенько отдохнуть после хлопотливых сборов и прощальных визитов, с тем чтобы пуститься в дальний путь с свежими силами.
Последний вечер она решила остаться одной и потому отдала приказание никого не принимать.
Одетая в изящный капор из легкой азиатской материи, очень модный в то время, она полулежала на кушетке и с интересом читала только что проникший в Россию, и то тайным путем, знаменитый в свое время роман Жорж Занд «Она и Он», наделавший так много шума не только за границей, но и в России, где роман этот, несмотря на запрещение, читался нарасхват всеми, хоть сколько-нибудь знавшими французский язык.
Вдруг в соседней комнате раздались легкие, но вместе с тем самоуверенные шаги. Элен с удивлением подняла голову, и брови ее слегка нахмурились.
Она недоумевала, кто мог проникнуть в ее дом, несмотря на приказ никого не принимать.
«Не князь ли Илико? – подумала она. – Нет, князь не может приехать так рано, он раньше завтрашнего вечера не вернется».
Притом между ними было решено, что он приедет в Тифлис уже после ее отъезда.
Но тогда кто же?
Портьера в смежную комнату распахнулась, и на пороге княгиня, к величайшему своему изумлению, увидела Спиридова.
Она едва-едва могла узнать его после почти пятилетней разлуки. За это время он сильно постарел. Его лицо, и раньше всегда серьезное, теперь, от загара и пережитых страданий в плену, казалось еще серьезнее, даже как будто немного суровым. Глаза смотрели задумчиво и холодно, а вокруг губ легла складка, придававшая какое-то особенное, насмешливо-скорбное выражение всей нижней части лица.
Несколько мгновений оба хранили молчание, пристально глядя в лицо друг другу.
– Княгиня, – первый заговорил Спиридов, – неужели вы не узнаете меня?
– Нет, Петр Андреевич, я узнала вас сразу, – слегка вздрагивающим голосом отвечала Элен, – но, признаюсь, ваше неожиданное появление изумило меня.
– Изумило? Только изумило? – с горькой улыбкой спросил Спиридов, пытливо глядя в глаза Елены Владимировны. – Признаюсь, я ожидал большего, чем одно лишь изумление.
– Большего? – переспросила Элен, совершенно овладев собой и гордо поднимая голову. – Меня такое заявление с вашей стороны, сказать правду, немного удивляет. Чего большего могли вы ожидать от меня после того разговора, который был между вами и князем Дуладзе. Или вы забыли его?
– Нет, я не забыл, – сказал Спиридов, подходя к княгине и садясь напротив на мягкий табурет, обитый шелковым джиджимом. – Не забыл, – продолжал он, – но если и допустить, что я был резок немного с этим азиатским князьком, то, согласитесь сами, трудно мне было быть иным. Мы, мужчины, не можем относиться особенно ласково к своим соперникам, а в князе я видел соперника, хотя и не очень опасного.
Последние слова Спиридов произнес с пренебрежительной усмешкой. Княгиня холодно и строго посмотрела ему в лицо.
– Я нахожу, – ледяным тоном по-французски произнесла она, – что на вас пребывание на Кавказе имело дурное влияние… Вы получили армейские ухватки. Они вам не идут. Вы начинаете злословить и насмехаться над человеком, которого вовсе не знаете. Этот, как вы его презрительно называете, азиатский князек – очень милый, благовоспитанный молодой человек, потомок славного, старинного рода, зарекомендовавший себя, невзирая на свои молодые лета, как очень храбрый и опытный воин… Словом, человек, перед которым открыта широкая дорога к блестящей карьере. Впрочем, все это не к делу. Я хочу ответить вам на другое. Зачем вы стараетесь придать другой оттенок вашим поступкам? По вашим словам выходит, будто вы потому дали такой ответ князю Дуладзе, что приревновали его ко мне. Между тем это неправда. Ревность тут ни при чем. Вы просто-напросто поверили грязным сплетням, пущенным про меня каким-то всегда полупьяным казаком, которого я, правда, сначала имела глупость принимать, а потом удалила из своего дома, и глупой, неопытной девчонкой, ослепленной ревностью. Вот настоящая причина вашего поведения, Петр Андреевич, и этого я вам никогда не прощу. Слышите ли, никогда!
– Но, княгиня, – немного смущенным тоном заговорил Спиридов, никак не ожидавший подобного приема, – согласитесь, однако, сами, что я был тогда в исключительном положении. Я только что избавился от ужасного плена, мои нервы были расстроены, я перенес такие лишения, такие нравственные и физические муки, какие вы себе не можете и представить, и вдруг узнаю, что в то время, когда я страдал, когда мне каждую минуту угрожала мучительная смерть, вы, княгиня, проводили время далеко не скучно и не без удовольствий…








