Текст книги "Родная кровь"
Автор книги: Федор Кнорре
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 4 страниц)
Кнорре Федор
Родная кровь
Федор Федорович Кнорре
Родная кровь
В всякий раз после того, как "Добрыня", обогнув крутую излучину Волги, выходил на прямую и далеко впереди на желтом обрыве показывалась редкая сосновая роща, сквозь деревья которой розовели одинаковые домики Рабочего поселка, – над трубой, клубясь, возникал крутой столбик белого пара и гудок, тягучий и хриповатый, оторвавшись от парохода, летел над водой, к далекому обрыву на берегу.
И неизменно через минуту после гудка на пригорок к березе выбегала женщина, придерживая на голове пестрый шарф. Иногда ее опережала девочка или они бежали на пригорок вместе, держась за руки. Бывало, что с ними рядом оказывались двое мальчиков. Еще издали они начинали махать пароходу платками, руками или шапками, а с верхней палубы старший механик Федотов, приподняв над головой фуражку, сдержанно покачивал ею в воздухе и так же сдержанно улыбался (хотя улыбки его никто не мог видеть) – до тех пор, пока фигурки людей на пригорке не становились маленькими, как муравьи.
На пароходе все привыкли к этой неизменно повторявшейся в каждом рейсе церемонии. Матросов забавляло и им нравилось, что женщина и ребята такие аккуратные – ни единого раза не пропустили, ни в грозу, ни в ливень. И то, что ребята все трое, как один, были рыжие, всем казалось еще лишней приметой их спаянности и постоянства...
Так было в прошлом, и в позапрошлом году, и три года назад, когда еще только-только закончили постройку поселка для работников судоверфи и пароходства.
И только в этом году, с первого же весеннего рейса, все изменилось. После гудка на пригорок стала выходить только рыженькая девочка. Мальчики тоже иногда бывали с нею вместе – то один, то двое. Случалось, что и ни одного не было, но девочка всегда была на месте с пестрой косынкой, которую она высоко держала в поднятой руке, точно сигнал "счастливого плаванья" кораблю.
Проводив ее глазами, матросы думали о том, каково ей теперь возвращаться в пустой дом, где до конца навигации ей приходится самой вести хозяйство с младшим братом.
Конечно, все знали, в чем дело, знали, что веселая жена Федотова, проболев всего три месяца, умерла весной от болезни, которую не научились еще как следует лечить, что ребята остались без матери, а Федотов за эти месяцы постарел, потемнел и притих, и теперь в его тесной каютке всегда закрыта деревянная решетка жалюзи, чтоб не выгорела на стене фотография, с которой весело щурится от ветра и солнца женщина, придерживая край взлетающего на ветру платья. А за спиной у нее смутно видна березка на пригорке...
Только немногие в Управлении пароходства и на "Добрыне" знали, что женщина, которая умерла, никогда не была официальной женой старшего механика и что дети, все трое, были не его. Поэтому, когда в поселке разнесся слух, что объявился настоящий отец и скоро заберет ребят к себе, этому не сразу поверили.
Однако он действительно появился месяца через полтора после похорон, остановился в городской гостинице и на такси приехал в поселок.
Предупрежденный заранее, Федотов его ожидал.
В доме слышали шум подъехавшей машины, но никто не вышел навстречу. Когда приехавший вошел, ему навстречу, тяжело опираясь о стол, медленно поднялся пожилой человек. У него за спиной стояли в напряженном ожидании, плечом к плечу, трое ребят: сероглазая девочка лет двенадцати, долговязый рыжий подросток – старший – и средний мальчик с детским личиком, казавшийся самым младшим из всех троих.
Все торопливо и натянуто поздоровались с приезжим. Когда он снял легкое пальто, у него на руке обнаружилась траурная креповая повязка. Хотя они полтора месяца как похоронили мать, именно у приезжего был такой вид, будто он прямо с похорон. Тактично-скорбный вид человека, умеющего с достоинством нести тяжесть горестной потери. Пытливо вглядываясь в лица ребят, он ласково и печально улыбался.
– Вы меня, наверное, успели совсем позабыть? – не то виновато, не то мягко укоряя и тут же прощая, спросил он.
Мучаясь от неловкости за отца, девочка поспешила ответить, что помнят, конечно, очень хорошо его помнят.
– Вы подросли с тех пор, а я постарел, как видите, – грустно улыбаясь, продолжал отец. – Что делать, жизнь сложилась не самым лучшим образом.
Поговорили о том, кто где учится, кем мечтает стать. Только старший, Эрик, знал, что будет судовым механиком, у младших еще просто глаза разбегались. Девочка достала из комода и показала диплом, полученный на юношеских соревнованиях по гимнастике. Среднему нечего было показать, и девочка за него сказала, что он очень любит ездить на велосипеде.
– Я уверен, мне придется еще гордиться вами! У тебя хороший велосипед?
– Да нет... – ответил мальчик. – Не у меня. У ребят. Мы с ребятами гоняем!
– Это тоже хорошо, – значит, вы дружно живете с соседями, – одобрил отец. Он вздохнул, с сочувствием в упор глядя на механика. – Ну что ж... товарищ... Владимир Владимирович, мы ведь оба с вами немолоды, правда?
– Какая уж молодость, – тихо ответил механик, разглядывая свои большие руки, устало и тяжело лежавшие на столе.
– Да, прошла молодость. Мы пожилые люди. Нам нужно решать жизненные вопросы, не поддаваясь чувствам, а по велению трезвого рассудка, все взвесив и обдумав. Вы согласны со мной?
Механик молчал, не отвечая, ждал. И отец продолжал:
– Мы не будем ворошить старое. Не будем обвинять или упрекать друг друга. Правда?
– Не будем, – согласился механик. Ему, видно, это и в голову не приходило.
– Мы оба не ангелы и очень часто поступали далеко не как ангелы. Но покаяние хорошо только в церкви, а нам с вами там нечего делать, не правда ли? – Он грустно усмехнулся и оглядел лица детей.
Они молчали и слушали изо всех сил, просто впитывали каждое слово.
– Дети, – сказал он и дрогнул голосом, – в вас течет моя кровь. Вы мои родные дети... Я отвечаю за вашу судьбу. Мое единственное желание и мой долг помогать вам, заботиться о вас. Мы должны жить вместе, одной дружной семьей. Я приехал для того, чтобы мы заново узнали друг друга. Я хочу, чтобы вы жили там, где вам будет лучше... Вот и все мои желания: только чтоб вам было легче, лучше и приятней... В ваших глазах я читаю вопрос: почему же я не приехал раньше? Это законный вопрос, но вы, наверное, догадываетесь, какой будет ответ. Я был обижен вашей матерью. Я чувствовал себя глубоко оскорбленным, но потом я ее простил, я писал ей об этом... Теперь это все в далеком прошлом. Я все это отбрасываю, даже говорю об этом в последний раз. Никто не услышит от меня больше ни слова осуждения вашей матери за ее ошибку. Надо помнить о ней только хорошее, ведь дописана последняя строчка последней страницы ее жизни, и книга закрыта...
Девочка коротко вздохнула, раз, другой, третий, все короче, прерывистей. Никто к ней не обернулся.
– Вот и все, детки, все, – ласково сказал отец. – Со старым покончено. Я ведь приехал сюда только для того, чтобы говорить о вашем будущем, о хорошем и светлом будущем... Уважаемый Владимир Владимирович, такие вопросы не решаются в один час. Мы еще поговорим. Я привез ребятам кое-какие подарочки, так, разные пустяки, они остались у меня в гостинице. Если вы не возражаете, мы прокатимся на машине. Пообедаем там у меня, а потом я привезу их обратно. Хорошо? Вы ведь не будете препятствовать?
– Отчего же? – медленно выговорил механик. – Поезжайте!
– Не знаю, – сказал старший.
– А можно мне сесть на переднем сиденье, рядом с шофером? – попросил второй мальчик.
– Ну ясно – на переднем! – сказал отец.
– Не знаю, право, – повторил старший, покосившись на Федотова.
– Отчего же, поезжай! – сказал Федотов.
Девочка ушла за занавеску и немного погодя вышла оттуда в своем лучшем платье. Старший, угрюмо пятясь, нехотя позволил ей повязать на себе галстук. Потом все, кроме Федотова, пошли к машине. Скоро звук мотора заглох вдали, машина выехала на шоссе. Механик остался сидеть за столом, как сидел в ожидании приезда посетителя. Он никогда не оставался еще один в этом доме и чувствовал себя теперь очень странно.
Ему стало казаться, что дети уже уехали совсем, навсегда и он остался один. Долгие годы, когда они жили всей семьей, им вечно чего-нибудь не хватало, он всегда был озабочен тем, что надо кормить, одевать, устраивать учиться ребят, лечить, думать о квартире попросторней.
И вот теперь все заботы с него будут сняты, кроме одной: как же жить дальше, когда у тебя нет никаких забот? Кроме как наесться, одеться и выспаться самому. А уж это человеку хуже всякой нужды. Самая собачья жизнь.
"Не будем вспоминать старое!.." Ничего не скажешь, говорить он умеет. И к ребятам ключ подобрать он тоже сумеет, пожалуй. И жаловаться-то не на что! Главное, сам-то хорош, ни одного толкового слова не сумел сказать в ответ. Да и не сумею. Так и буду сидеть, уставясь в пол, и бубнить "ладно" да "как хотите". Не мудрено, что рядом с этим отцом выглядишь бирюк бирюком. Разговорить меня только она одна умела. С ней я почему-то мог. А по совести, какой я воспитатель ребятам? Молчу да буркаю, а что у меня на душе, это сквозь бушлат не видать, да и не интересно никому. И что говорить-то? Напоминать о своих заслугах? Что я их кормил, одевал? Часто не очень-то сытно кормил и не очень-то тепло одевал. Нет уж, до этого дойти, лучше сквозь землю провалиться со стыда...
И очень возможно, что все вполне справедливо, если дети уйдут к отцу. Может, он очень даже хороший человек. Вот приехал же за ними. Что меня от него воротит, это совсем особое дело. Когда у тебя с человеком счеты, правильно судить не можешь. Не любишь человека, хоть тресни, и все. А другим он, может, очень даже хорош...
А все-таки это толково устроено, что человек заранее не знает конца своей истории. Всю жизнь пришлось бы жить как под черной тучей, если бы знать, что наступит такой вот час: зашумит мотор такси, еще будут слышны минутку голоса ребят, и вот останешься один за пустым столом, точно в обокраденной квартире, откуда вынесли все вещи, да еще надо как-то тут дальше жить...
Он, стискивая от тоски руки, встал, огляделся вокруг и ничего не узнал. Неужели же ничего не осталось ему? Все вывезли?
Вдруг он с облегчением сообразил, что ведь можно закурить. Торопливо достал папиросу, зажег спичку, затянулся и снова сел на прежнее место, за пустой стол. Значит, кое-что все-таки еще остается: можно вот сесть покурить. И за то спасибо. И сейчас же вслед за тем вспомнил русскую печь, колеблющийся, такой драгоценный свет единственного в доме маленького фитилька в лампочке и розовое со сна, совсем еще детское личико девочки с растрепанными рыжими волосами, ее маленький нос, точно у принюхивающегося кролика, вспомнил, как, проснувшись среди ночи, она, услышав запах табака, успокоенно что-то пробурчав, падала лицом обратно в подушку и засыпала, узнавая по запаху, что он в доме, – значит, не страшно спать и жить не страшно, раз он рядом. Пускай сейчас она об этом и думать позабыла, но он-то помнит, и этого у него не отнимут. Это уж с ним останется навсегда. И это, и фонарик в дождевом тумане у черной реки, и этот голос, с таким отчаянием крикнувший в непроглядную темноту: "Тебя тут нет?.." Все это, переломившее пополам тогда его жизнь, останется с ним. Фонарик в ночи, с прилипшим к стеклу желтым листом, у него никто не отнимет и в другой город не увезет, это уж нет! Надо только не спешить, не суетиться, чтобы не запутаться. Надо все вспоминать по порядку, чтоб не сбиться...
Ведь, наверно, двадцать раз встречал он осень в деревне. И не упомнишь, сколько раз в городах. И еще две осени на фронте встретил. И вот пришла эта единственная, одна за всю жизнь, эта десятидневная осень. Ты как будто только родился, заморгал, раскрыл глаза и увидел все в первый раз с таким изумлением и ясностью, что даже сердце щемит, режет, точно глаза от слишком яркого света.
Эта осень была солнечная, тихая. Сойдя на маленькой пристани, он насквозь прошагал знакомый тихий городок, только, кажется, и живший ради этой пристани на берегу Волги, и шел березовыми и дубовыми рощами, и кругом были застывшие водопады лимонных, желтых и красных листьев, и тишина, в которой слышно шуршание каждого диета, сорвавшегося с вершины дуба и летящего на землю, цепляясь за ветки.
Позади, где-то очень далеко, был фронт, госпиталь с двумя операциями, и впереди опять был фронт, а между ними эти вот десять дней осени, тишины, передышки. Шел первый день отпуска.
Все казалось ему удивительным и каким-то ненастоящим в первые часы: трамваи, штатские люди в лавках, афиши кино, и целые улицы без единого разрушенного дома, и теперь вот деревья в тишине, занятые своим важным делом освобождения от листвы, приготовления к зиме.
Но по опыту он знал, что скоро и это станет привычным, а еще немного погодя, когда кончатся эти десять дней и он снова окажется на своем месте водителя танка и возьмется за знакомые рычаги управления, захлопнет верхний люк и снова взглянет на исковерканный мир сквозь смотровую щель и сквозь оглушающий рев моторов расслышит первый удар "своей" пушки, – все теперешнее: тишина, прозрачный воздух, далекий берег Волги и это ни с чем не сравнимое отсутствие постоянного ощущения линии фронта, разделяющей весь мир на две части, – все покажется снова далеким, как лупа.
Дорога пошла под уклон, он начал спускаться к переправе на речке Саранке, втекавшей поблизости в Волгу. От переправы было всего километров двенадцать до деревни, куда он шел. Правда, не очень-то спеша, но все-таки шел, потому что его там когда-то знали. Потому что это было единственное место, где жили все его самые близкие на свете родственники: двоюродные племянники да неродные тетки.
Мост начали было строить, да из-за войны, видно, бросили – только несколько свай торчали по обе стороны реки. Тяжелый смоленый паром, с квадратным носом собирался отчаливать с того берега. Белая лошаденка покорно втащила на паром телегу с мешками, на которых высоко сидела, как на троне, старуха, и, сейчас же закрыв глаза, низко уронила голову. Она и в самолете бы, наверное, так же заснула, если бы ее туда заставили втащить воз.
Мужчина тянул канат. Одной рукой, не очень-то надрываясь, сразу видно было, что только помогает по своей доброй воле. Значит, за паромщика работает теперь женщина, та тянет канат на совесть. Платок сбился у нее со лба, и он увидел, что женщина рыжеволосая. На ней была короткая, туго подпоясанная курточка и короткая юбка, ноги упруго упирались в доски палубы. Силы в руках у нее, видно, было не очень много, так она брала гибкостью, работала всем телом: ухватившись за канат, тянула на себя, откидывалась назад, туго сгибая спину, выпрямлялась и снова тянула, отгибаясь назад.
Если не обращать внимания на канат, это было похоже на то, как в воде покачивается водоросль. Набегая на берег, волны одна за другой легко гнут ее, а она каждый раз, вильнув, выпрямляется и все остается на месте. Паром медленно надвинулся на причальный мосток, женщина опустила канат и подняла голову. Он мельком увидел ее лицо, серые глаза и чуть не присвистнул от удивления, весело подумав: "Вот это да!" – так хороша она ему показалась.
Она получила деньги за перевоз, дала сдачу и оторвала два серых талончика от квитанционного блокнотика. Старуха взяла талончик, а мужик только отмахнулся. Паромщица разорвала пополам талончик и бросила в воду. Деньги – грязные рублевки – она бережно сложила и спрятала в карман на груди.
Федотов поздоровался и, когда телега съехала на берег, вошел на паром и положил свой мешок на палубу.
Женщина стояла к нему спиной, облокотившись о перила, и смотрела на воду у борта парома.
– Подождем немножко, – сказала она, не оборачиваясь. – Еще кто подъедет.
– Ты как: мужу помогаешь? Или сама за начальника переправы? – спросил Федотов.
– Сама.
– А муж есть?
– Не знаю. Был.
– На фронте?
– Не знаю. Все может быть.
– Теперь бывает. Не знают сами, замужние или вдовые.
– Твоя не вдовая.
– Моя незамужняя, – усмехнулся Федотов. – До войны все некогда было, а в войну жениться как-то ни к чему. Вдов и так хватает.
– Ты что, артиллерист? – спросила женщина, не оборачиваясь.
– Это почему же такая резолюция?
– Так. По форме. Такая, похожая.
– Танкист, – сказал Федотов.
– А-а... А ты фашистов видел?
– В живом состоянии мало. А что?
– Да так. Все понять не могу. Жили мы как все люди. И вдруг просыпаемся – нас бомбят, с воздуха бьют как попало. Мы с детьми бежали, с узлами, со стариками, а нас еще на мосту старались убить. И ни одного человека мы так и не видели. Никак не могу понять. Потом мы на грузовике, на поездах разных, на пароходе все ехали, и все казалось, что они за нами гонятся. От самого Балтийского моря вот куда добежали.
– Сами из Прибалтики, значит?
– Ну да... А ты убил хоть одного?
– Если б их не убивать, они бы и тут давно были, у тебя на переправе. Вот бы нагляделась тогда, какие они бывают.
– Нет, теперь я стала верить, что они сюда не дойдут. А отчего у тебя на щеке пятно?
– Где?
– Ну, на правой щеке.
Привалившись грудью к перилам, она все смотрела вниз на воду, ни разу не обернувшись.
– Забавное дело получается, – удивился Федотов. – На меня даже не поглядела, а все спрашиваешь.
– Глянула, значит. Ожог это?
– Ожог. А как ты не глядя видишь? Чудная, честное слово.
Две телеги, съехав под горку, шагом въехали одна за другой на паром.
Женщина поздоровалась с паромщицей и насмешливо сказала:
– Солдата себе в помощники подобрала? Это хорошо!
Федотов взялся за канат, паром туго сдвинулся с места, вода зажурчала у бортов. На том берегу женщина опять оторвала талончики и получила деньги. Федотов тоже заплатил за себя. Телеги уехали.
– Ну что ж ты? Сходи, – сказала женщина.
– Да не знаю уж, не раздумал ли я?
– Сходи, не дури.
– Да ведь мы не договорили. Как это ты на человека не глядишь, а видишь?
– Поживи так вот два года тут, в лесу, тоже научишься... В городе людей много, и все мне казались похожие, поглядел и забыл.
– А в лесу как?
– Не так. Посмотришь на человека, и потом долго его видишь... если хочешь. Уж он ушел, а ты его разглядываешь, какой он... Все-таки не так скучно.
– Факт, что чудная, – убежденно решил Федотов.
С другого берега закричали паром.
– Ну, сходи, – сухо сказала женщина и взялась за канат. – Сходи живо, а то на тот берег увезу, там и останешься.
Федотов, беззаботно посвистывая, взялся за канат и начал тянуть. Молча они переехали на ту сторону, перевезли вдвоем пассажиров и потом еще раз пять переехали туда и обратно. Он все не сходил. Разговор больше не вязался, почему-то обоим было как-то неловко, вроде стали уже немного знакомые – пошучивать неудобно, а знакомства настоящего еще нет, и говорить не подберешь о чем.
Переехав в шестой раз, Федотов наконец подобрал с досок палубы мешок, вскинул на плечо и попрощался.
– Пожалуй, мне пора, до деревни километров двенадцать, как раз дойду засветло.
Он поднялся на пригорок, шагая без дороги, по усыпанному пестрой листвою откосу, поросшему дубами и березами, потом вышел на вершинку и зашагал по дороге, мягкими извивами уходящей в поля.
Еще несколько раз со все большими промежутками паром, лениво плескаясь бортами в тихой воде, переплывал речку. Дорога обезлюдела, и в сумерках стих ветер. Деревья на склонах оврага перестали шуршать сохнущей, желтой листвой. Только с середины речки, когда открывалось ее устье у впадения в Волгу, на той стороне большой реки виден был еще освещенный заходящим солнцем луговой берег.
После долгого перерыва собралось трое пешеходов. Женщина привычно налегла на канат, паром двинулся, и она увидела, что на той стороне сидит танкист на пригорочке и курит.
– Ты что ж тут сидишь? – спросила она сердито, когда ушли люди.
– Да похоже, что раздумал сегодня в деревню. Завтра поспею. Мне это место понравилось.
– Так и будешь сидеть как пень?
– Точно. Вот тут у березы я себе поставлю дом. И вот с этого боку крылечко. И буду на приступочке сидеть и смотреть, как ты паром тянешь. Вот только война кончится, я сразу прямо сюда приду.
– Приходи, – сказала женщина.
– Так приходить?
– Приходи.
– А куда ты уходишь?
– Кончила работать, домой иду. А ты куда?
– А так, за тобой.
– Заходи, коли хочешь ребят поглядеть.
Они вошли в избу паромщика, построенную давным-давно у перевоза, и он сразу увидел троих рыжих ребят: двух мальчиков и девочку. Старшему было лет восемь, а другие двое были совсем малыши, года по четыре, наверное.
Вокруг рубленые, щелястые стены, не на чем глазу остановиться, бедность самая голая, уж сразу видно.
Не обращая на него внимания, женщина достала из кармана деньги, пересчитала, что-то не сошлось, и она оторвала и бросила в печь еще один талончик.
– А я было думал, ты шутишь насчет ребят, – сказал солдат, все еще стоя в дверях. – Неужели правда твои?
Не отвечая, женщина мягким округлым движением сбросила с головы платок. Действительно, волосы у нее, как и у всех ребят, были цвета потемневшей бронзы.
Облупленная русская печь топилась трескучим хворостом. Старший мальчик подкладывал прутики, сосредоточенно глядя в огонь. Двое других сидели за столом с ложками в кулаках в ожидании. Стол был аккуратно накрыт газетой, вообще все было как в порядочном хозяйстве, хотя вся посуда была только глиняные мисочки да ложки, соль в консервной банке. Красивый нож с роговой ручкой лежал посредине, чтобы все могли пользоваться им по очереди.
– Пожалуй, я сегодня дойду, – сказал Федотов, не зная куда глаза девать от неловкости. – Двенадцать километров пустяки.
– Конечно, иди, – сказала женщина, не оборачиваясь, и чуть усмехнулась.
Девочка, не отрывавшая от него глаз с самого начала, отложила ложку, соскользнула с лавки и, морща нос, улыбнулась. Во рту у нее не хватало нескольких зубов. Потрогала пальцем ему ногу и добродушно предложила:
– Ты оштавайшя, ложишь тут у пешки. Тепло!
– Он не останется, – вызывающе громко сказала женщина. – Садись на место, картошка готова.
Девочка вернулась к столу, взялась за ложку, торжествующе напевая: "Картошька, картошька!.." Вдруг спросила: "А хлеб жавтра?" – и сама себе очень бодро ответила: "А хлеб жавтра!"
– Кричат! – сказал старший мальчик.
– Кто это ночью! – недовольно сказала женщина. – А, это машина.
Солдат вышел следом за ней из избы, и они вместе пошли к перевозу.
– Вот машина. На ту сторону просится. Тебе попутная, подвезет, бросила на ходу женщина.
– И правда, надо отправляться, – сказал Федотов. – У тебя ребята, тесно...
– Поезжай.
– ...И муж у тебя, наверно, солдат.
– Нет, – вскользь сказала женщина. – Ну, прощай.
Они переехали на тот берег и опять, в который уже раз, вернулись вместе назад, молча, без единого слова, и сошли на берег.
– Что ж ты не уехал? – тихо спросила женщина.
– А я почем знаю? – раздраженно огрызнулся Федотов. – Я сам удивляюсь. Может, ты мне ноги связала... Да и шинель там бросил.
Они вернулись в избу. Солдатская шинель шевелилась, ходуном ходила на печи. Из-под нее слышался придушенный смех, повизгивание, дети, как щенята, возились, накрывшись с головой.
Мать их строго окликнула, и три взлохмаченные рыжие головы выползли все с разных сторон. Где у одного ноги, у другого отдувающаяся после жаркой возни красная физиономия.
Женщина сняла и аккуратно сложила шинель, согнала ребятишек на пол, подбила сенник и поправила подушки. Девочка в это время опять подошла к Федотову, сделала потихоньку знак, показывая на место у печки, где стояла лавка, и прошепелявила: "Давай вот тут, у пешки".
– Ладно, – сказал Федотов, – беги лежишь!
– Не шмей дражпитца, дражнилка! – Она захохотала, замахнулась на него и убежала.
Федотов стоял и смотрел, как все трое торопливо, чтоб не замерзнуть, раздевались и потом в штопаных, застиранных майках и трусиках карабкались обратно на теплую лежанку. Мать покрыла их всех одной простыней и клетчатым мягким пледом, а сверху подоткнула замусоленное ватное одеяло и поцеловала всех по очереди.
Он поглядел на свою большую шинель, не по форме, по-домашнему сложенную женщиной, на мятые маленькие штанишки и линялые рубашонки, лежавшие рядом, и какая-то унылая тоска поползла к сердцу, оттого, что он почувствовал себя таким постыдно сытым, тепло одетым, большим и сильным. "Пойду в город и напьюсь", – подумал он и сказал:
– Ну, я двинулся... Вернусь в город, в кино схожу.
– Иди, – сказала женщина и усмехнулась. – Я забыла даже, когда в кино была. Наверное, два года... Что ты удивляешься? Все-таки нездешние мы тут, все как-то... не с кем или...
– Хочешь, пойдем?
– Ну, куда там. Одета уж больно плохо. Тебе, может, со мной неловко будет. Иди-ка один.
– Пошли, что глупости говорить.
Она поправила волосы, разгладила под поясом складки на своей курточке, и они вышли в темноту.
– Не боятся твои одни оставаться? – спросил Федотов, когда они поднимались вверх по косогору.
– Маленькая побаивается ночью.
– Как это вам помогло? В экую даль-то занесло?
– Так... Мы все бежали, бежали, от бомбежки подальше. Вот сюда и занесло. Квартиры не было, нам и предложили пустой домик на перевозе, мы рады были. Сначала ничего было, потом муж уехал куда-нибудь устраиваться, а мы тут остались.
– Так он что, бросил вас, что ли?
– Нет, он не бросил... Так. Иногда денег немножко присылает. Ему самому трудно, он где-то в общежитии живет. Писал – устроится хорошо, нас к себе возьмет. А мне теперь все равно, даже не знаю, что хуже.
– Что же, знакомых у вас никого тут нет, в городе?
– Есть... Тут хорошие люди, только они сами сейчас все бедно живут... Нам помогали. Топор нам дали, пилу, еще кое-какие вещи, у нас ведь ничего не было... У одного дедушки, у Дровосекина, в доме мы жили целый месяц, он за нас ругаться ходил в горсовет...
Вдоль улицы в темных домах кое-где светились керосиновые огоньки за занавесками – света в городе не было.
На тесной базарной площади около пристани, против каменных лабазов, у кино стояли, прохаживались и сидели на ступеньках в ожидании "света" люди, пришедшие в кино.
Они тоже присели рядом на ступеньки около посудной лавки со ставнями, закрытыми допотопными железными полосами.
– А тебя почему отпустили с фронта? – спросила женщина.
– Не с фронта, а после госпиталя. Вот тут, в кармане. Полных десять суток. А завтра уже девять останется.
– Нет, ты погляди... никак, она солдата себе достала! Ты что его, с того берега себе на пароме привезла?
Женщина оглянулась на голос, весело кивнула и шутливо взяла Федотова под руку.
– А как же, конечно, на пароме!
– Вот до чего, и то ничего!
Вдруг разом зажегся свет над подъездом кино. Все ожили, задвигались, столпились около закрытого входа. Двери были заперты. Кто-то постучал сперва легонько, потом, подбадриваемый теми, кто стоял подальше, начал колотить в дверь. Зажглась лампочка где-то в глубине, потом долго ворочался ключ в замке, дверь приотворилась. Придерживая ее за ручку, высунулась заведующая кинотеатром, большая и толстая, с таким выражением озабоченного лица и скошенного набок рта, точно она тащила издалека ведро с землей, а ее тут задержали на полдороге разговорами.
– Кино не будет, ну чего дубасите! Дверь поломаете! – раздраженно выкрикнула она в толпу и сделала попытку потащить свои ведра дальше, но ей не дали захлопнуть дверь, загалдели, начали возмущаться. – Не будет, сколько вам повторять. Механика в военкомат вызвали!
– Ты посиди, – сказал Федотов и стал протискиваться через толпу, повторяя: – Ну-ка, пропусти, я с ней поговорю.
Женщины охотно стали сторониться, злорадно приговаривая:
– Пустите его, правильно, вот пускай фронтовик с ней поговорит по-своему! Как это "не будет"!
Он добрался до двери, заговорил с перекошенной от тяжелого бремени сознания своей власти заведующей и потом как-то вместе с ней вдавился в дверь, после чего внутри лязгнул засов.
В толпе начали расхваливать солдата, уверять, что он сумеет похлопотать за всех, но время шло, и все быстро перешли к унылым рассуждениям о том, что солдат тоже ничего не может сделать. Кое-кто уж начал даже поругивать солдата, как вдруг где-то в глубине здания, за стенами, грянула бодрая, торжествующая музыка марширующего оркестра, и темная площадь, со старыми лабазами, с бугристой булыжной мостовой, вдруг точно осветилась, и люди, пришедшие сюда по темным улицам, из наполовину опустевших жилищ, после тяжелой работы, с ноющим от страха или горя сердцем, в надежде на полтора часа отдыха и хоть самой маленькой радости, все ожили, успокоились и обрадовались.
Минуту спустя музыка замолкла, распахнулись обе створки двери, и все повалили к осветившемуся окошечку кассы.
Солдат шел навстречу входящей толпе, отмахиваясь от непрестанных вопросов, отвечая всем со снисходительным удовольствием: "Будет, будет, все будет, заходите, братцы!"
Он подошел к ступенькам посудной лавки, где она сидела, дожидаясь его, одна на опустевшей площади.
Доверчиво и обрадованно она поднялась ему навстречу.
– А я уж думала, ты про меня позабыл!
– Чего испугалась! Эх ты! А я для тебя, как для принцессы, специально кино открыл!
Он за руку повел ее через фойе в наполненный зрителями зал, потом по коридору и по ступенькам провел через железную дверь в кинобудку.
Показал на окошечко, из которого был виден экран и затылки сидящих в зале людей.
– Хочешь, отсюда будешь смотреть, а нет – я тебе в зале стул поставлю.
– Нет, я с тобой буду.
В будке зазвонил звонок, и заведующая из зала крикнула, что можно начинать.
Женщина видела, как он перекладывает круглые жестяные коробки, что-то подкручивает в аппаратах, закрытых черными кожухами, внутри которых сияет ослепительный свет.
Один из аппаратов зажужжал, снова оглушительно грянула маршевая музыка, длинный голубой луч из будки уперся в разом ожившее серое полотно экрана. Встала кремлевская башня с часами, двинулись физкультурники, промчался поезд, и началась хроника, а после нее иностранная картина. Среди колючих деревьев, похожих на гигантские подсвечники, скакали всадники в широкополых шляпах, кони взлетали на дыбы, хрипловатые низкие голоса пели под гром и рокот гитар. Очень хорошо пели, просто за душу хватала эта чужеземная хриплая песня, в которой ни одно слово не было понятно. Танцевала смуглая девушка с прекрасными глазами, и вокруг все топтались мужские ноги в сапогах на высоких каблуках со шпорами. И снова мчались кони, и всадники целой оравой стреляли на ходу – все гнались, подстерегали, убивали одного-единственного симпатичного героя, и всадники летели через голову кувырком вместе с конями, и все были против него одного, просто глядеть обидно, так бы сам подстрелил какого-нибудь преследователя, все охотились за героем и осыпали пулями, и только одна девушка с прекрасными глазами его спасала, и все пули в него не попадали, а его единственный выстрел наконец угодил прямо в злодея с кошачьими усами, и тому пришел конец, и это было очень приятно, собаке собачья смерть, наверное фашист какой-нибудь. И опять загремели, зарокотали гитары и затопали в пыли каблуки со шпорами, и, изгибаясь, пошла танцевать девушка с тем парнем, который только что чуть было семь раз не погиб, и, в тот момент, когда они обнимались, подошел конец картины, так что никто больше не мог им сделать ничего плохого, можно было не бояться, что еще раз подкрадутся какие-нибудь с усиками, что они постареют или разлюбят друг друга, потому что пленке пришел конец и врагам уже неоткуда было взяться. И состариться им просто было уже негде, и они остались навек молодыми, всем на радость.