355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Федор Абрамов » Две зимы и три лета » Текст книги (страница 6)
Две зимы и три лета
  • Текст добавлен: 26 сентября 2016, 01:04

Текст книги "Две зимы и три лета"


Автор книги: Федор Абрамов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]

ГЛАВА ВОСЬМАЯ
1

За войну какие муки ни приняли пекашинцы, а лес сравнить не с чем. Лес всем мукам мука.

Гнали стариков, рваных-перерваных работой, подростков снимали с ученья, девчушек сопленосых к ели ставили. А бабы, детные бабы, – что они вынесли за эти годы! Вот уж им-то скидки не было никакой – ни по годам, ни по чему другому. Хоть околей, хоть издохни в лесу, а в барак без нормы не возвращайся. Не смей, такая-разэдакая! Дай кубики! Фронт требует! И добро бы хоть они, бедные, пайку свою съедали, а то ведь нет. Детям сперва надо голодный рот заткнуть.

«Бабы, бабы, потерпите! Бабы, бабы, еще немного! – каждую осень, когда приходила пора выпроваживать их в лес, говорила Анфиса. – Будет, будет на нашей улице праздник, Не мной это сказано».

И вот он, праздник. Десять тысяч четыреста кубометров! Такого задания за всю войну не было.

– Евдоким Поликарпович, – слезно взмолилась Анфиса, – да что же это такое? Где я возьму столько народу! У нас со стариками да с калеками столько не будет, сколько вы в своей бумаге трудоспособных требуете.

– Что значит в своей бумаге? Это не моя бумага. Это государственный план. Понятно? А во-вторых, вот что, Минина, кончай с демобилизационными настроениями. Запомни: для кого война кончилась, а для нас, северян, только началась. Пол-России лежит в развалинах – каким лесом ее отстраивать? Опять тебя политграмоте учить?

Разговор этот был по телефону, а на другой день утром в Пекашино заявился уполномоченный райкома. И вот, как в прошлые годы, начали они с уполномоченным перебирать колхозников по спискам. Перебирали-перебирали, так и эдак перебирали – и сверху донизу, и снизу доверху, – девять человек выловили.

– Пиши повестки, – сказал уполномоченный. – Закон о трудповинности применим.

То, что у пятерых женок из девяти, попавших на карандаш уполномоченного, были малые ребята, об этом Анфиса уж не заикалась: дети не в расчет и раньше были. Но как же ей с хозяйством-то колхозным быть? Хлеб молотить надо? Надо. Сено возить с дальних пожен надо? Надо. А школу, а медпункт – можно их без дров оставить?

– Это уж твоя забота, – отрезал уполномоченный и сам стал выписывать повестки.

И, как в прошлые годы, в эти дни было много слез и ругани.

– В чем я в лес-то пойду? Ты погляди, на что валенки у меня похожи.

– У меня на войне мужик голову сложил – некому заступиться. Валяй, дави бедную.

– Ты еще в войну наш род невзлюбила. Девку четырнадцати лет в лес выписала – на всю жизнь калекой сделала. А теперь и матерь загубить хочешь.

– Анфиса Петровна, да есть ли у тебя сердце-то? Я вся ломана-переломана. По ночам ревом реву…

Анфиса не оправдывалась, не спорила («Плачьте, кричите, бабы, поедом меня ешьте, ежели вам от этого легче станет»), но была неумолима. На субботу назначена радиоперекличка – какой ответ она будет держать перед Подрезовым?

Радиопереклички созывались в году часто. Заело с посевной радиоперекличка. Худо идет подписка на заем – радиоперекличка. Не выполняется план по сдаче хлеба – так и знай, будет перекличка. В назначенный час приложат председатели колхозов и сельсоветов телефонную трубку к уху, раскатится подрезовский бас по всей линии, и пойдет разнос направо и налево. Крепко, со смаком умеет разносить Подрезов. Подвернется мат под руку – и матом запустит. А ты сиди, да слушай, да за милость считай, что тебя на бюро райкома не вытащили. Потому что одно дело, когда в тебя щепа за тридцать верст летит, а другое дело, когда тебя наповал рубят.

Нынешняя радиоперекличка была назначена на семь часов вечера, и Анфиса побелела, когда, вбежав в контору и чиркнув спичкой, взглянула на часы: было двадцать минут восьмого. Задержалась она на скотном дворе из-за молодой коровенки, у которой был неправильный отел. Но разве скажешь об этом секретарю?

Зажигать лампу некогда, уши и в темноте слышат – Анфиса на ощупь подошла к телефону, взяла трубку.

Подрезов только еще входил в раж.

– Что? Что? – кричал он. – Двое мужчин? Когда?

– Думаю, ноября пятнадцатого-двадцатого.

По неторопкому, шепелявому голосу Анфиса признала в ответчике своего соседа – председателя колхоза «Октябрь».

– А почему не сейчас? – спросил Подрезов.

– Да их еще дома нету. Из армии едут.

Раздался дружный смех. Молодец Мерзлый! Посадил секретаря в лужу. Не все нашему брату шишки получать.

Подрезов тоже рассмеялся – всех покрыл своим басом, – а потом сказал:

– А я и не знал, что ты артист, Мерзлый. А ну-ка, возьми себе на заметку: двадцать пятого октября на бюро райкома. Посмотрим, посмотрим, какие у тебя артистические данные.

– Евдоким Поликарпович, да я, ей-богу, серьезно. Едут. Письма от обоих есть.

– И я серьезно. Записал? Ну вот, готовься к смотру.

Анфиса закусила губу: ее черед. Нет, Подрезов перемахнул сразу через пять колхозов. На Сидорова-старика навалился.

– Да, да, Сидоров у телефона. – Голосок писклявый, тоненький, еле слышно. Самый верхний колхоз у Сидорова.

– Сколько, спрашиваю, в лес за неделю вывел?

– Слушаю, слушаю, – опять по-козлиному заблеял Сидоров.

– Матюшин, – сказал после короткого молчания Подрезов. Это относилось к председателю ближайшего от Сидорова колхоза. – Съезди завтра к старому хрену. Скажи, чтобы на бюро ехал. Мы ему прочистим уши. Так и скажи.

– Хорошо, Евдоким Поликарпович, скажу.

Из отчетов председателей Анфиса поняла, что в других колхозах дело с выходом людей на лесозаготовки обстоит не лучше, чем у нее, а в некоторых колхозах даже хуже, и она уж было подумала: ну, кажется, сегодня отсидится за чужими спинами. Не отсиделась.

– Минина, – голос Подрезова приподнял ее с табуретки, – докладывай.

– Пятерых за эту неделю послала.

– Так. Значит, у тебя теперь в лесу сколько? Тридцать один? – Подрезов все знал и помнил, что касалось леса. Да, по правде сказать, и кто когда придавал значение северным колхозам? Лес, лес давай, а уж как ты там справишься с севом, с сенокосом и прочими делами – это твое дело.

– Да, тридцать один, – подтвердила Анфиса.

– А по плану?

– Сорок пять, – упавшим голосом сказала Анфиса.

– Ну и что же?

– Да где их взять-то, Евдоким Поликарпович?

– А ты поищи, поищи хорошенько. – Старый, излюбленный совет Подрезова.

– Да уж искала. И я искала. И ваш уполномоченный целую неделю искал.

– Нет, значит людей?

– Нету.

Подрезов басовито рыкнул, прочистил горло:

– Возьми карандаш. Взяла? Пиши. Первое: Репишная Марфа Павловна! Есть такая?

– Евдоким Поликарпович, да как же ее посылать? У человека годы на исходе и грыжа в обоих пахах.

– А грыжу-то где она нажила? Не с попом ли?

На проводе прыснул смех.

– Кому это там весело? Тебе, Новиков? Потерпи маленько. Скоро уж твоя очередь.

Смех сразу погас.

– Записала, Минина?

Анфиса промолчала.

– Минина! Я кого спрашиваю? Или боишься, что молельня перестанет работать?

Второй раз предупреждал ее Подрезов насчет молельни. Да, поговаривают в деревне – ходят к Марфе Репишной старухи. И раз даже, проходя мимо ее дома вечером, она сама слышала какое-то пенье в избе.

А может, Марфа тут ни при чем? Когда она отличалась набожностью? Может, это Евсей Мошкин воду мутит?

2

– Пришла, Павловна… А я уж думал, замерзну, не дождусь…

– Не мог людей-то не срамить! Мало я с тобой натерпелась? Вставай!

Сено зашевелилось. Белый клубок пара вырвался оттуда, потом показалась обмотанная тряпьем голова. – Не встать. Обессилел.

Тогда Марфа нагнулась к стогу, сграбастала мужа в охапку, посадила на санки, кинула ему в ноги его котомку.

Дорогу перемело начисто – двое суток без роздыха лютовала метель. Марфа брела от вешки к вешке, смутно черневшим на вечернем лугу, месила рыхлую заметь, падала.

Так дотащилась до моста через Синельгу.

– Живой?

Митрий клацнул зубами.

Она сняла с себя полушубок, набросила на мужа.

– Что ты, Павловна… Сама-то замерзнешь.

– Помалкивай! И без твоих слов тошно…

Когда два-три часа назад ей сказали, что Митрий лежит у зарода на Марьиных лугах – отощал, идти не может, – Марфа готова была волосы рвать на себе. Господи! За что ей еще такое наказанье? У всех мужья как мужья – на войне воюют, а ее ненаглядный даже для войны оказался негож – в трудармии, всю войну в тылу околачивается.

Но затем, одумавшись, она оделась, пошла на конюшню. Лошади свободной не было. Марфа сама впряглась в санки.

И вот тащилась она через луга, через лес – в одном сарафане, подол заледенел, грыжа разрывает паха, – тащилась, сцепив зубы, и на все лады кляла свою судьбу.

В избу Митрий вполз сам – у нее не хватило сил внести его.

Отдышавшись, Марфа зажгла лучину. Митрий, привалясь к косяку дверей, все еще сидел на полу у порога.

– Что, так и будешь сидеть? Без няньки не можешь?

– Отощал я, Павловна. Дай прийти в себя.

– А здесь, думаешь, рай? Скоро болота не будет – весь мох приели.

Сапожонки у Митрия, разбитые, перевязанные светлой проволокой, оттаяли, подтекли лужами. Тяжелое зловоние распространилось по избе.

– Замучила дизентерия, – виновато сказал Митрий. И не от жалости к мужу, нет, а по вековечной привычке к чистоплотности Марфа затопила печь, согрела воды в чугунах, обмыла мужа в корыте.

Оказавшись в теплой постели, в чистом белье, Митрий расплакался, как малый ребенок:

– Ну вот, теперь и помирать можно. Думал, не дойду. Иной раз репку съешь, иной день так. Где пустят ночевать, где в сарае приткнешься. Вошь, понос людей стыдно…

Скоро Митрий забылся, а Марфа, нагрев еще воды, принялась за стирку. Ее тошнило от вони, от вшей, которые серым слоем всплывали на воде в корыте, и она думала об одном: не приведи бог, чтобы кто-нибудь зашел в избу.

Выстиранное белье она развесила на печи, ватник и ватные штаны оставила мокнуть до утра в щелоке, подтерла вехтем пол. Оставалось еще разобрать котомку.

Она села на пол – ноги больше не держали, – развязала мешок с лямками. И все, что было в нем, вывалила на пол. Тут было грязное, протертое до дыр вафельное полотенце, жестяной котелок – большая консервная банка с проволочной дужкой, пара старых рукавиц, шило с нитками, обмылок серого мыла, бутылка с керосином, обернутая в тряпку, и еще был грязный, растрепанный кочан капусты, зачем-то обвязанный шпагатиной.

Если бы не эта шпагатина, она бы просто выбросила кочан – коровы нету, кто будет жрать такой кочан? Но шпагатина пригодится, и она, положив кочан на колени, стала распутывать узлы, в душе своей последними словами понося мужа дурак безмозглый! Совсем из ума выжил. Где это видано, чтобы веревку на кочан наматывали?

Она распутывала, распутывала шпагатину – ногтями, зубами разгрызала узлы, наконец распутала. Не кочан – сверток. Сперва старой газетой обернут, затем платом, старинным аглицким платом, который она носила еще в девках. Плат этот Марфа искала всю войну. Перерыла все коробья, корзины, лукошки, думала: потеряла или кто украл. А он, оказывается, вот где всю войну пролежал – в грязной паршивой котомке. И тут Марфа едва не задохнулась от гнева. На кой черт ему было уносить этот плат из дому? Ведь она так обносилась – голову в страду нечем прикрыть.

Зашипел сбоку в корытце с водой огарок. Марфа, не вставая, переменила лучину в светце, развязала плат и просто обмерла: сладости… Розовые подушечки, слипшиеся, вывалянные в чаю, в сахарном песку, леденцы – красные, желтые, зеленые, сахар маленькими кусочками, чай в газетном кулечке и еще вдобавок к этому две белые сушки – давнишние, закатанные, крепкие, как камень.

Она и минуту, и две смотрела на все это неподвижными, остекленевшими глазами, а потом вдруг схватилась за голову и заревела громко, навзрыд.

Мужа своего Марфа не любила, сердце ее наглухо было закрыто для него, хотя она и честно несла крест, взваленный на нее отцом и братьями. Да и как она могла, любить его? За что? Слабосильный, чуть не на голову ниже ее. Ни топор, ни пила в руках не держится. Ему даже бороды бог не дал. Волос рос клочьями где есть, где нету. Как трава на болоте.

Но сейчас, в эти минуты, когда перед глазами у нее на коленях лежала куча сладостей; она как бы заново увидела своего мужа.

Трудно, немыслимо даже вообразить, какой ценой собрал он это богатство. Не ел сам, откладывал по крохам из недели в неделю, из месяца в месяц, дорогой случайными репками пробавлялся – так ведь он говорил давеча, – а к сладостям не притронулся. И все для того, чтобы ублажить свою Павловну, которая за годы войны забыла, как и сладости-то пахнут. И бутылку керосина – в любой деревне можно было обменять на хлеб – тоже берег для Павловны, потому что знает: Павловна всю войну мается с лучиной.

А что он видел от своей Павловны?

«Павловна, Павловна, не беспокойся. Я подоил корову. Отдыхай».

И ох же как она ненавидела его за эту корову! Во всей деревне не было другого мужика, который бы копался в коровьих сиськах. «А мне, Павловна, люди не указ. Пущай смеются. Тебе бы полегче».

А ночами-то зимними – господи! Отхожее место за домом – с фонарем готов провожать Павловну.

И что из того, что он не вышел телом? Разве его вина? А она-то сама вышла? Высоченная, широкая, угловатая. Как медведица. И все это враки, что у нее был жених до Митрия. Не было. Никому она, кроме него, не нужна была.

Митрий от рева Марфы очнулся, заметался на койке:

– Павловна, Павловна, что с тобой?

А когда Марфа встала с полу, да подошла к нему, да села на койку, он опять завсхлипывал, как малый ребенок:

– Ты уж прости, Павловна. Заболел. Можно было и там помереть, да не вытерпел – так хотелось еще перед смертью тебя повидать…

Марфу душили слезы, и она ревела белугой, а Митрий все говорил и говорил:

– Сколько же ты намучилась со мной, Павловна! Сколько стыда-то из-за меня приняла! И зачем же вот было тогда у реки встретиться? Помнишь, с солью я шел? Грешен перед тобой. Сам слабый – на силу твою позарился Сгубил твою жизнь…

Митрий был в памяти до полудня, затем вдруг захрипел, потянулся к ней руками и помер.

Было это в конце марта сорок пятого года, в великий пост, а на пасху Митрий явился Марфе во сне.

Она лежала на печи. Вдруг дверь неслышно отворилась и в избу вошел Митрий – светлый, радостный, в новых сапогах.

«Павловна, спишь?» – тихонько окликнул он ее. «Нет, не сплю». – «Не бойся меня. Я не мертвый», – предупредил Митрий, так как знал, что Павловна боится покойников. Потом на цыпочках, как при жизни, подошел к ней. И глаза его голубые, кроткие, а голос вроде другой – как листья прошелестел: «Ну как ты без меня живешь?» – «Я-то что. По-земному. Ты-то как?» – «Хорошо, Павловна, хорошо. У речки живу, со староверами».

Тут Марфа открыла глаза. В избе было утро. Весеннее солнышко заглядывало в передние окошки.

«Ну, слава богу, – подумала она, – хоть на том-то свете хорошо живет. Подал весть – не расстраивайся, Павловна». Но затем, припоминая слова Митрия, она задумалась: почему же он живет со староверами? Правда, отец и мать у него были староверы, но сам-то он какой же старовер? Всю жизнь ел с ней из одной посуды.

В тот же день, встретив старуху староверку, она спросила:

– Как на том свете заведено? Порознь или вместе живут староверы и мирские?

– Порознь. Как не порознь, – убежденно ответила старуха. – Хватит, на этом свете погрешили с табачниками.

И вот, когда вскоре после этого в Пекашино вернулся Евсей Мошкин, доводившийся ей дальним родственником, Марфа решила: это знак свыше. Сам бог посылает ей Евсея.

Она перешла в старую веру.

3

С крыльца спустились две старушонки, сделали шага два-три навстречу ей и вдруг повернули назад, порысили на задворки.

Так, сказала себе Анфиса, Подрезов-то, видно, не зря предупреждает. А когда она вошла в избу, то сомнения у нее и вовсе отпали. На божнице в переднем углу теплится красная лампадка, медные иконы отсвечивают, стол сдвинут в сторону, на полу разостлана ржаная солома…

– Проходи, Петровна, садись, – смущенно сказал Евсей.

А Марфа – ни слова. Ждала, повернув к ней голову. Высокая, прямая, в черном платке, надетом по-старушечьи – клином. И глаза ее недобро сверкали в полумраке.

В избе крепко пахло подсыхающим деревом. Свежие доски и брусья белели на полатях, под потолком над печью. Все это были заготовки для ушатов, для кадушек, которыми Евсей снабжал не только пекашинцев, но и жителей соседних деревень. Поделывал он кое-что и для колхоза. Летом, например, он вставил новые рамы на скотном дворе, потом согласился сколотить три пары саней. Сани нужны были позарез, и Анфиса хотела было начать разговор издалека, с этих самых саней, – поторопись, мол, Тихонович, – но, встретившись с откровенно враждебным, выжидающим взглядом Марфы, она отбросила дипломатию:

– Лампада горит – праздник у вас?

– Праздник. Воскресенье завтра, – отрубила Марфа.

– И праздновать будете?

– Будем.

– Вдвоем или еще кто будет?

– Кто придет, тому и рады. Хоть ты приходи, и тебя не прогоним.

– Ну вот что, Евсей Тихонович, – сказала Анфиса. – Жить живи, а людей не смущай.

Марфа опять полоснула ее своими глазищами:

– Что, убивает кого Евсей-то? Помолиться нельзя?

– Да мы никого и не зовем, – сказал Евсей. – А ежели придет какая старушонка, как ее прогонишь.

– Я предупредила тебя, Евсей Тихонович, а остальное сам понимай.

С Марфой говорить было бесполезно. Она, не дожидаясь конца их разговора, повернулась лицом к божнице, подняла руку, сложенную двуперстным крестом, бухнула на колени и напоказ, с вызовом начала молиться.

«Что же это делается?» – думала Анфиса, выходя на улицу. С лучшими помощниками своими она поругалась – с Мишкой, с Варварой, а теперь еще и с Марфой. Ох как Марфа посмотрела на нее! Как будто она, Анфиса, ей первый враг… А Варвара? Век бы не подумала. За всю войну у нее не было человека ближе Варвары. «Анфиса, Анфиса моя! Сестры у меня нету, будь моей званой сестрой. И чтобы всегда нам вместе. До гробовой доски». И они обнимались, плакали, поцелуями скрепляли клятву. А теперь к этой званой сестрице близко не подходи – укусит.

Да, что-то менялось в жизни, какие-то новые пружины давали себя знать она, Анфиса, это чувствовала, – а какие?

Раньше, еще полгода назад, все было просто. Война. Вся деревня сбита в один кулак. А теперь кулак расползается. Каждый палец кричит: жить хочу! По-своему, на особицу.

А может, она все это выдумывает? Может, лесная страда так придавила ее?

Под ногами скрипит снег, белеют крыши под лунным небом, а под крышами темно. Только в двух-трех обмерзлых окошках чадит лучина. А где жизнь?

Жизнь ушла из деревни в леса. Надолго. На всю зиму. До полой воды.

Так всегда на Севере, испокон веку. Нельзя северянину прожить без леса.

Но ох и поломал же ты, лес, народушку! Редкая баба, которая выстояла у пня несколько лет подряд, не проклинает тебя потом всю жизнь…

На повороте улицы из-за темного угла выскочила девчушка. Встала, руками перегородила дорогу.

– Анфиса, Анфиса Петровна! Где это вас носит? Я весь вечер ищу. К вам гости приехали.

Анфиса по голосу узнала Лизку Пряслину.

– Какие гости?

– А вот не скажу! Догадайтесь! – И Лизка, блеснув глазами, рассмеялась, скользнула мимо и уже сзади крикнула: – Дорогие!

Что за гости? Кто мог к ней приехать? Какой-нибудь командировочный? Районщики любят останавливаться у председателей колхозов – посытнее. А может… Сердце у Анфисы дрогнуло, горячая волна залила грудь. «Нет-нет, не может быть», – сказала она себе, учащая шаг. Последнюю весточку от Ивана Дмитриевича она получила вскоре после победы, из Германии, и с тех пор ни одного письма…

В окнах ее дома горел яркий свет, заулок широко разгребен от снега. Кто бы это?

Григорий…

Она стояла под порогом, словно приросшая к полу, и во все глаза смотрела на подходившего к ней мужа.

– Ну, здравствуй, жена.

– Здравствуй, Григорий Матвеевич. С прибытием. – Анфиса протянула нахолодавшую руку, поклонилась.

– Да ты, Анфиса, разучилась, как и с мужиком обходятся, – сказал из-за стола Петр Житов.

– Разучилась, Петя. Верно.

Кроме Петра Житова за столом сидели Федор Капитонович, Степан Андреянович – этих она разглядела, а дальше изба пошла кругом: на глазах у Григория она увидела слезы и вдруг сама, припав к нему, громко, по-бабьи разрыдалась.

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
1

Ель напоследок попалась толстая, суковатая, и Михаил поплясал вокруг нее снег стоптал до ягодника.

По привычке он присел было на теплый смолистый пень, чтобы отдышаться и перекурить, но затем вспомнил, что все уже с делянки ушли, кроме него и Ильи Нетесова, и встал.

– Эй, поехали! – подал он голос.

Илья не откликнулся.

Михаил повернул голову на треск сучьев сзади себя и увидел, как в темной чащобе Илья разжигает огонь.

– Ты что – для медведя стараешься? Думаешь, замерзнет ночью?

– Для себя, – ответил Илья. – Худо вижу.

– А для чего тебе хорошо-то видеть?

– Да хочу еще ель-другую свалить.

– Ну-ну, валяй, – только и мог сказать Михаил. Видывал он на своем веку лесорубов. И сам не из последних: полторы нормы за день – это уж всегда. Но Илья Нетесов не в счет. Таких работяг, как Илья, больше нету. До двух с половиной норм выжимает. И еще бригадир. Вечером ложишься спать, а он еще за столом, с бумагами – дневной баланс по участку подбивает. А утром кто первый на ногах? Илья.

«Ему надо, – говорит Антипа Постников – Партейный».

Партийный-то он партийный, думал Михаил. Это верно. Но ведь и партийный не из железа сделан. Брюхо-то у всех одинаково: ему заправку подай. А какая заправка у Ильи? Он, Михаил, и другие худо бедно, а все какое-нибудь подкрепление из дому получают – то картошку, то молоко, а у Ильи коровы нету, Илья сам должен подбрасывать семье. Вот он и старается, чтобы хлебная пайка поувесистей была.

Голод мутил Михаила. Горбушку хлеба, которую он взял с собой, он съел еще днем – пальцы наловчились – до тех пор ковыряют за пазухой, пока там не останется ни крошки.

Выбравшись с делянки на твердую, хорошо укатанную дорогу, по которой возили лес, он околотил валенки от снега, сбил с ватных штанов куски наледи.

Мороз еще не набрал силы – с декабря начнет корежить и ломать все живое, но дорога под ногами визжала уже по-морозному, а главное, радио стало слышно.

Радио играло на той стороне речки, на Сотюжском лесопункте. В теплую погоду его не слышно – три километра до лесопункта, – но как только начинают давить морозы, тут голос столицы докатывается и до них, колхозников.

Да, вот так и живем, думал Михаил, поскрипывая валенками по лесной дороге. Кто-то эту музыку, сидя в тепле, слушает. А кто-то под эту музыку пробежки вечерние делает. С топором, с пилой. А ведь, кажись, один лес заготовляем. И мы, колхозники, и леспромхозовские рабочие. А жизнь разная. За три километра друг от друга, а разная. Там тебе, на лесопункте, и красный уголок, и столовка, и ларек – все, что надо. А у них, на Ручьях, ни черта. У них, на Ручьях, все наоборот. В прошлом году, когда на участок к ним приезжал сам Подрезов, он, Михаил, поставил этот вопрос: почему так? Почему одним все, а другим ничего? «А ты с колхоза требуй, – ответил Подрезов. – У тебя колхоз есть». А что с колхоза стребуешь? Откуда возьмет колхоз?

Сзади зацокали копыта. Михаил обрадовался. До барака оставалось тащиться еще добрый километр – вот он и подъедет. Возчики частенько выручают их, рубщиков.

Ехала Нюрка Яковлева. Остановилась, блеснула глазами из-под заиндевелого платка.

– Садись!

– Ладно, езжай.

– А чего ладно-то – не укушу, – шаловливо рассмеялась Нюрка.

– Замерз, говорю.

– Вдвоем-то, может, скорее согреемся, – быстрой скороговоркой сказала Нюрка и опять рассмеялась.

– Проваливай, говорю! – уже сердито сказал Михаил.

Нюрка была лютая на любовь. В прошлом году все они на Ручьях к весне начали пухнуть от голода, и у нее лицо отекло. Но даже в то время Нюрка по-прежнему каждую субботу бегала на лесопункт. Одна. По темному лесу. Потом Нюрка спуталась с Егоршей, а с этой осени – Егорши нету – стала липнуть к нему. Михаил как-то проснулся под утро – что такое? Кто у него под одеялом бегает? Мышь забралась? А то, оказывается, Нюрка – руками его ощупывает, шепчет на ухо: «Подвинься».

Ну, он подвинулся – сунул кулаком как следует. Не лезь. Будет он после Варвары на какую-то потаскуху глядеть. Правда, глядеть у Нюрки есть на что. Высокая, фигуристая, и глаза – вода полая, любое дерево с корнем выворачивают. Недаром из-за нее все ребята и мужики на лесопункте передрались. Но, конечно, куда там Нюрке до Варвары.

С делянки донесся глухой шум падающей ели – Илья все еще мял лес. Небо вызвездило. Стало посветлее на дороге. Зеленой искрой сверкал снег на еловых лапах.

Михаил бежал, прислушиваясь к радио, и думал о Варваре. За полтора месяца ему только на один вечер удалось вырваться в деревню. А Варвары он так и не видел. Куда пропала? Он выстоял у нее на крыльце чуть ли не всю ночь и вернулся домой на рассвете злой, продрогший до костей. Мать, конечно, принялась за старое. «Мы думали, ты хоть за дровами съездишь. А ты опять к той ведьме». – «Ах так! – взъярился Михаил. – Вам дрова надо? Дрова? Замерзли, бедные? Ну дак померзните еще!» – и укатил на Ручьи. Вот так он проучил своих. Дровами. Пускай попробуют, как из-под снега добыть. Может, хоть это чему-нибудь научит.

Варвара не выходила у него из головы. Он думал о ней в лесу, с ожесточением врубаясь в дерево, думал, отдыхая у костра. Варвара снилась ему по ночам. И в этих снах она не смеялась над ним, не подкусывала его, а была такая покорная и тихая и все спрашивала. «А за что ты меня любишь? Скажи…»

В морозном воздухе запахло жилым дымком, затем вскоре донеслось хлопанье промороженной двери. Михаил оглянулся – он поднимался уже на холм.

Ноги у него ожили. Он быстро перевалил за хребтину темного ельника, и вот он, барак, внизу у ручья, – с огнями, с теплом, с горячим ужином.

2

Михаил любил свой барак. Любил, как всякий лесоруб, который, набродившись в снегу за день, наконец-то попадал в тепло.

Когда осенью в сорок втором году они с Егоршей, оба пятнадцатилетние подростки, приехали на Ручьи, тут вообще никакого жилья не было. Даже охотничьей избушки поблизости не было. И вот задача: за полтора месяца поставить избу, да такую, чтобы целой бригаде жить можно. Анфиса Петровна тогда сказала: «Хошь умрите, а изба должна быть. Не я прошу – война просит».

И они поставили. Поставили впятером. Он, Михаил, Егорша, сестры Житовы Клавдия и Манька – и старик Никифор.

Никифор каждую ночь по очереди выковыривал их из песчаной норы, в которой они, как звери, спали, зарывшись в сено: «Давай-давай, разомнись!» И они разминались. Бегали до тех пор вокруг костра, пока паром не начинала дымиться промерзлая одежда.

Первые не выдержали сестры Житовы. Манька схватила воспаление легких еще тогда, когда сруб не подняли до окошек. А у Клавдии так густо высыпали чирьи по всему телу, что она не могла ни лежать, ни сидеть, и всю последнюю ночь, как на молитве, выстояла на коленях.

Потом очередь дошла и до Никифора – обгорел старик. Заснул и обгорел. Они-то, молодняк, хоть с грехом пополам, а все-таки по ночам спали, а Никифор сколько подремлет, сидя у костра, и за топор, потому что если он заснет, то кто же их будет вытаскивать из норы для разминки?

И вот какой был старик! Не о себе горевал, не о том, что у него до костей сожжена спина и жить ему осталось ровно неделя, а о крыше: «Ох, ребята, ребята, что я наделал, старый дурак. Как вы без меня поднимете стропила…»

Стропила они действительно не подняли? Лабазом покрыли избу. Не хватило у них умения, у пятнадцатилетних подростков, сделать двускатную крышу. Да и некогда было – Сталинград кричал с Волги…

Барак, как это всегда бывает по вечерам, курился дымом. Дым лез из трубы, высоким белым столбом вздымаясь к звездному небу, дым лез из обмерзлых окошек и дверных щелей.

У крыльца, похрустывая сеном, горбилась заиндевелая лошадь. Лошадь была в санях, и Михаил понял, что кто-то приехал из деревни. У него ворохнулась мысль: не Варвара ли? Не она ли легка на помине? Но когда он, скрипя промороженной дверью, переступил за порог, мысль эта так же быстро растаяла, как морозное облако, которое влетело с ним в барак.

Приезжим оказался Петр Житов. Петр Житов сидел у жарко топившейся печи лицо с мороза красное, в зубах цигарка – и, судя по тому, как вокруг него сгрудились люди, выкладывал деревенские новости.

Дым вполстены стоял в бараке. Лампа на стене горела как в тумане. Пригибаясь, Михаил поставил в угол к дверям «лучок», взял со стола свой котелок. Новости он еще успеет узнать – Петр Житов скорее всего заночует, – а пока не разморило в тепле, надо сходить за водой да навесить котелок: россказнями сыт не будешь.

Однако Петр Житов чем-то здорово ошарашил людей – все говорили разом: «Что ты, что ты! Не плети. Не может быть». Антипа Постников два дня не встает с нар, болеет, а тут приподнялся – бороденка кверху, глаза в потемках горят, как фонари.

Михаил подсел к нему с краю:

– Чего он там заливает?

– Чего? Председательница скурвилась. С мужиком своим разошлась.

– Анфиса Петровна? – Михаил заморгал оттаявшими ресницами и тоже вытянул шею.

Петр Житов говорил:

– Баба что замок с секретом – никогда не знаешь, что выкинет. Какой-то у ей в войну хахаль завелся. Тут, говорят, был. Из фронтовиков.

– Был. Помним.

– Ну я-то не знаю. Да вот, родного муженька в отставку, а этого, значит, как его, ждет…

– Ну и ну! Вот уж от кого, от кого, а от Анфисы Петровны не ждали.

– Смотри-ко, что в тихом-то омуте водится.

– А Григорий-то? Воевал-воевал, а приехал домой…

Петр Житов ухмыльнулся:

– Да вы очень-то не убивайтесь об Григории. Ноне мужику по этой части безработица не грозит. Нашлись добрые люди – утешили.

– Кто же это?

– Кто-кто… Варвара Иняхина выручила…

Смехом залилась Нюрка Яковлева – это Михаил помнил. Помнил, как выбежал из барака, помнил, как вскочил на сани. А дальше все пошло колесом. Нет, запомнил еще Илью Нетесова, с которым столкнулся у росстани с делянки: «Михаил, куда? Что случилось?..»

В Пекашино он влетел еще при огнях. Мимо своего дома проскакал не глядя. И вот дом Варвары. Холодом блеснули оловянные окошки.

Он вбежал в заулок, вбежал на крыльцо и стоп: замок в пробое. Тяжелый замок, обросший мохнатой изморозью. И тогда он увидел еще – крыльцо занесено снегом, дорожка в заулке не расчищена. И он сел на крыльце в снег и заплакал.

Мороз потрескивал в поленнице под сараем, глухо стонали телефонные провода на дороге, а он все сидел на крыльце и чего-то ждал. Ждал и сам понимал при этом: ждать нечего.

3

Евсей спал чутко. Раза три, не больше, брякнул Михаил промерзлым кольцом в ворота, а в сенях уже шаги. Кто, зачем – не спросил. Зато Марфа, едва он переступил за порог, рыкнула с печи, треща лучиной:

– Кого еще середка ночи?

– Да лежи, лежи ты, господи. Человек с морозу – что за допросы?

Шаркая в темноте валенками, Евсей зажег керосинку, подошел к Михаилу, примостившемуся к теплой печи.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю