Текст книги "Чистая книга: незаконченный роман"
Автор книги: Федор Абрамов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 13 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– В баню сперва але исть? – спросила мать.
– На вечерянку, – выпалил Савва.
А как же иначе? Три недели в лесу выжил, три недели на людях не был – да разве до бани, до еды ему теперь было?
Он быстро сбросил с себя полушубок, стащил заскорузлую, провонявшую потом и дымом рубаху-самотканку и начал шумно обмываться теплой водой, случайно сохранившейся в печи. А потом, голый до пояса, с той же лихорадочной поспешностью принялся скоблить отцовской бритвой широкий упрямый подбородок.
В это время в избу ввалился Ефтя Дурынин, кумачово-красный от стужи, в пыжиковой шапке-самоедке с китами, [3] форсисто перетянутыми алой ленточкой. Ефтя на пару с Саввой работал в лесу, но из-за ушиба руки уже неделю жил дома.
– Зря стараешься, – ухмыльнулся он. – Икотника и так узнают.
Шутка была жестокая, но Порохины и не думали обижаться. Господи, единственный парень, который запросто, не веря ни в какие икоты, заходит к ним, так неужели на него обижаться? А потом, откуда Ефтя? Из заречья, из Лаи, а в Лае все зубаны, ни черта, ни Бога не боятся.
Кончив бриться, Савва тоже принарядился. Надел красного сатина рубаху, черный пиджак, заметно поджимавший под мышками, хромовые сапоги. Вся эта сряда досталась ему от покойного отца, который любил при случае щегольнуть.
– Ну, держись, девки! – сказал Ефтя.
– А шапку-то? – крикнула Федосья сыну, когда тот уже был в дверях.
Савва не обернулся. Шапки хорошей у него не было, и он частенько, даже в крещенские морозы, ходил с непокрытой головой.
14
Они попали к шапочному разбору. Добрая половина парней и девок уже разбрелась по домам, но Олена Копанева была еще тут, Савва увидел ее, как только открыл двери, а раз Олена Копанева тут, так чего горевать об остальных.
Вечерянка была у родной тетки Саввы Настасьи, которую в обычное время Порохины обходили за версту (срам, стыд – девкой родила), но сейчас, ошалев от радости, Савва рявкнул на всю избу:
– Здорово, тетушка!
– Здорово, здорово, племянничек! – охотно отозвалась тетка. Она поила в углу овцу с ягнятами.
– Сегодня мы с Ефтей без дров пришли, боялись опоздать, – Настасья за каждую вечерянку брала по кряжу с парня, – но ты не беспокойся, мы с тобой рассчитаемся.
– А с родни-то можно и не брать, – съязвил Серега Яковлев, которому сегодня выпало возиться с лучиной.
Все – и парни, и девки – дружно рассмеялись. Но только не Олена. Олена сидела за прялкой на передней лавке, и ни-ни – не то что головы не повернула, глазом не повела.
А как же! Из какого роду-племени? Какую фамилию носит? Ту, по имени которой деревня названа. А ты кто такой? Ты чем можешь похвастаться? Икотами?
В прошлый выезд из лесу, в разгар самой Масленицы, Савве взбрело в голову пригласить Олену скатиться на санках с ледяной горки. Христосуются же люди в Пасху. А почему нельзя прокатиться вместе?
Он подошел к ней по всем правилам деревенской учтивости.
– Олена Платоновна, не прокатишься ли со мной с горы?
– Премного благодарны, Савва Мартынович. Только твои санки мою тягость не выдержат. Приглашай кто полегче.
Да, вот так ответила Олена на Саввино приглашение. И Савва, который никогда за словом в карман не лез, тут не нашелся, что и сказать. Да и девки, вместо того чтобы поднять его на смех, прикусили язык. Потому что дерзость была неслыханная. Потому что где это видано, чтобы девка начала фыркать да показывать свой норов на игрище? Иди, окажи честь, раз тебе сделали уважение.
Савва распалился – притащил из дому навозные сани.
– Садись, Олена Платоновна! Эти, думаю, выдержат.
И не успела Олена Платоновна бровью повести, как он подхватил ее на руки, усадил в сани, на охапку соломы, затем быстро выкатил сани на ледяную улицу, что есть силы послал их вперед и сам вскочил на запятки.
И понеслась, полетела на навозниках первая хваленка Копаней. Под смех и хохот разодетой толпы.
Униженная, опозоренная, Олена, едва остановились сани, залепила ему оплеуху.
– Да ты что?… Это твоя благодарность?
Савва шутил, улыбался, хотя щека у него горела полымем, – тяжелая рука была у Олены.
Дорого обошлась ему шутка. Когда он, возвращаясь домой со злополучными санями, поравнялся со школой, на него напали три брата Олены, копаневские быки, как их зовут в деревне. И напали не с голыми руками, а с кольями.
На его счастье, в это время на дороге показался Ефтя Дурынин. Правда, Ефтя сперва позабавился, посмотрел малость, как загуляли колья по Саввиной спине, и только потом уж ввязался в драку. И тоже не столько ради защиты безоружного, сколько ради того, чтобы потешить себя, разогнать застоявшуюся кровь.
Братья Олены – Федоса, Спира и Лёля, один здоровее другого, низкорослые, грудастые, большеголовые, – были сейчас тоже на вечерянке. Перед приходом Саввы они с Мосей Постниковым и Никитой Мальковым резались в карты, но сразу, как только показался в дверях Савва, карты отложили.
Ефтя ткнул Савву в бок: не робей!
Робеть? Перед быками робеть? Ну нет, от него не дождетесь. Да, по правде сказать, он сразу и забыл про них.
На передней лавке сидит Олена – так разве ему с ее тупоголовыми братцами переглядываться?
Он понимал: нельзя выдавать себя, нельзя, как баран на новые ворота, глазеть на девку – глаза не слушались. Три недели на одни сосны да ели смотрели, а тут кого увидели? Царевну.
За кавалера возле Олены сидел Миша Чуркин, глуховатый белобрысый парень, и то ли уморился человек за день, то ли оттого, что Олена доводилась ему родней, но Миша откровенно позевывал.
И вот не он – глаза скомандовали ногам.
– Михаил, не устал еще лавку-то мозолить? Может, передохнешь маленько?
Миша встал без слова. Но вслед за ним встала и Олена.
– Посиди, посиди, Савва Мартынович. Я тоже от сиденья вся устала. – И, сунув прялку под мышку, поплыла, понесла себя на выход.
Вскоре за нею вышли из избы Федоса, Спира и Лёля. Эти теперь молчаливой тенью до самого дома будут тащиться за сестрой, чтобы ни одна собака, ни один лихой человек не могли приблизиться к ней.
Всё, решительно всё опротивело Савве. И закоптелая, похожая на овин, теткина изба (всю зиму посиделки), и Ефтя, с ехидной улыбкой посматривающий на него от порога (что? опять с носом?), и не в меру вдруг расходившиеся девки, которые, отложив в сторону прялки, решили напоследок поиграть в слепушку, то есть в жмурки.
Он боком-боком обошел играющих и вышел на улицу.
Было морозно, яркая луна стояла над Копанями. Поскрипывая сапогами, он медленно, с опущенной головой, побрел на деревню.
Тетка жила на отшибе, плохо расчищенная тропинка была сплошь истоптана валенками и сапогами. И он, прищуренным глазом вглядываясь в следы, старался отыскать след Олены.
15
Савва прожил дома два дня. Помылся в бане, съездил в лес за дровами, привез сена для Лысохи, на третий день с утра, еще затемно, выехал на Вонгу, да не один, а и Ваню прихватил с собой.
– Раз с монахами не ужился, – сказал Савва, – уживайся с соснами да елями.
Ваня был рад-радехонек. Ему до смерти надоело безделье и затворничество, все еще не затихшие сплетни и пересуды вокруг него.
На Вонге, где заготовляли лес, он еще не был и сейчас, сидя на санях сзади брата, с любопытством вглядывался в занимавшийся рассвет в лесу, в угрюмые, задавленные снегом ели, медленно выплывающие из сизой мглы, в бледные, одна за другой таявшие звезды вверху.
Потом был восход солнца. Из розовой дали, вдогонку им, волнами накатывался монастырский звон, и под этот звон, как алые костры, начали вспыхивать острые вершины елей.
Карюха бежала ходко. Но Савва все погонял и погонял ее. Ему хотелось поспеть к началу работы.
– К избе не будем заезжать, – объявил он и вскоре с монастырки, широкой, хорошо уезженной дороги, свернул в сторону.
По этой росстани, похоже, ездили еще до метелей. Кобыла захрапела, забилась в снегу.
– А, мать тебя так, – зло выругался Савва. – Всегда вот так, когда торопишься.
Они соскочили с саней и тоже начали месить снег. И вот – чего боялся Савва, то и случилось. Подъехали к делянке, а там уже стучит топор.
Ефтя Дурынин, подрубавший сосну, заорал на весь лес:
– Чего рано? Не в пуховики копаневские залез?
– Я тебе покажу пуховики!
Ефтя что-то со смехом ответил, но тут с шумом, со свистом пошла сосна, и слова заглушило.
– А ты чего выстал как барин? Не знаешь, что в лесу делают? – Савва сорвал свою злость на брате, который, и глазами, и телом промерзлый, тянулся к огоньку, разложенному прямо в снегу, неподалеку от Ефти. – Заворачивай кобылу.
Ваня завернул, подвел Карюху к штабелю бревен. Крепкий, упрямый, Савва один, ловко орудуя слегой, выцепил бревно, навалил на сани.
Ваня тоже схватил слегу, но его помощь не потребовалась – подошел Ефтя. А Ефтя как медведь. Голыми красными руками облапил бревно и только крякнул, когда поднимал его.
В свою первую поездку с лесом Ваня отправился с подручным Ефти Пашкой Томиловым, который подъехал к штабелю как раз в ту минуту, когда Савва кончил затягивать веревками бревна.
– А я уж раз съездил! – похвастался Пашка и, совсем-совсем как его хозяин, захохотал.
С Пашкой Ваня сидел на одной парте в первом классе, и, кажется, не было урока, чтобы тот не скреб его тетрадку своим кошачьими глазищами. Зато в лесу Пашка чувствовал себя как рыба в воде.
– Хочешь, научу качаться на качелях? – спросил он, как только за поворотом скрылась делянка.
– А где качели? – Ваня посмотрел по сторонам.
– Балда! – Пашка выждал горбыля на дороге, вскочил на воз и, точно, закачался, как на качелях.
– А гвоздь сковать на ходу можешь? – Пашка опять вскочил на воз и, ухватившись руками за бревно, встал на голову. Встал и еще похлопал ногами, снег с валенок обил.
– Здорово, – сказал Ваня и впервые за многие-многие дни рассмеялся.
Все радовало, все нравилось ему: и это мартовское, слепящее глаза солнце, и этот нарядный сосновый бор, с которого уже сошел снег, и эта белая петлистая речка, по которой вышагивали синие тени каких-то сказочных, огромных лошадей и людей.
Мать, когда Савва объявил, что забирает его, Ваню, в лес, изменилась в лице, а Огнейка даже расплакалась: вот какое страшилище для всех этот лес.
А чего особенного? Разве он хоть раз был так счастлив в монастыре, как сейчас? Сидишь, скрипишь целый день перышком – ни повернись, ни дыхни, а тут…
Ваня сделал глубокий вдох и свистнул.
– Ха! – наморщил веснушчатый нос Пашка. – Затыкай уши. – Он ощерил редкозубый, с длинными клыками рот, выгнул язык, и свист раскатился по всему лесу.
Какую-то минуту шагали молча, потом неугомонный Пашка хлопнул Ваню по плечу.
– Давай в дурака играть.
– В дурака, на дороге?
– На возу! – Пашка достал из-за пазухи шубешки мятую, засаленную колоду карт.
– Не. За лошадями надо смотреть.
– Тю, нашел о чем горевать. Я иной раз всю дорогу от делянки до складов дрыхаю, а ты – за лошадями смотреть. Скажи лучше – струсил.
– Я струсил?
– А то я?
Ваня глянул на Карюху, ступисто вышагивающую вслед за Ефтиным Воронком, и колебания его кончились – первым запрыгнул на бревна.
Пашка играл в карты худо, не лучше, чем учился, и Ваня легко выиграл у него.
– Ничего, ничего, – утешал себя Пашка. – Я еще загну тебе салазки.
Но он и второй, и третий раз проиграл, и тут уж у него заходили ноздри.
– А я знаю, почему ты выигрываешь.
– Почему?
– Икоты знаешь.
– Че-го?
– Чего, чего. Из монастыря-то за что выгнали. Не знаем, что ли. На Федьку-келейника икоты хотел напустить.
Ваня не успел ударить Пашку, потому что в это время воз, переваливший за пригорок, вдруг остановился, и они оба полетели в снег.
Страшная догадка о какой-то непоправимой беде обожгла его, когда они еще барахтались в снегу, а потом, когда он вскочил на ноги, он с ужасом увидел, как Карюха, давясь и вылезая из хомута, оказалась на крупе…
16
Будут, будут в его жизни радости – судьба не обделит его испытаниями. Но с чем, с каким счастьем, с какой радостью сравнить то, что он пережил тогда, пятнадцатилетним парнишкой, на лесной дороге у Вонги?
Присев на корточки, он кропил своей слезой мокрую от растаявшего снега морду Карюхи, гладил ее теплые мягкие губы, всматривался в ее огромный выпуклый глаз, налитый лошадиной печалью и тоской, и умолял, заклинал ее: встань. Встань ради самой себя, ради ихней семьи, ради него, Вани.
И Карюха встала. Сама. Без всякого понукания.
И дальше уже ничто, решительно ничто не могло заглушить его радость: ни голод, который сосал под ложечкой всю вторую половину дня, ни мокрый снег-липуха, который неожиданно вытряхнула накатившаяся под вечер пухлая туча, ни битье Саввы.
Савва налетел на него как гроза, как божья кара.
– Я зачем, зачем взял тебя в лес? Чтобы в карты играть? Чтобы ноги ломать Карюхе?
Он орал, матюкался, лупил его березовой вицей, выломанной еще по дороге, и глаза его были белыми от бешенства – вот когда Ваня понял, что их не зря ругают белоглазой чудью.
Ваня не защищался, не увертывался от брата, криком не выдал боли. Виноват. Заслужил. И в конце концов Савва уже другим голосом заорал:
– Какого дьявола стоишь, как истукан? Ведь до смерти могу запороть.
Он бросил вицу, подошел к Карюхе, обнял ее за шею. И Ваня впервые в жизни увидел, как плачет старший брат. Бревна с саней и подсанок пришлось сваливать – головки саней занесло в снег. Еще немало времени ушло на замен старой, сломанной оглобли новой, которую Савва вырубил прямо в лесу из березовой жерди.
Наконец бревна снова были уложены на сани и подсанки – возьмет ли теперь вымотавшаяся Карюха воз?
Взяла, поперла, как будто ничего и не было, и Ваня ликующими глазами посмотрел на брата.
– Ну, Ванька, – сказал Савва, – есть у тебя счастье. А то ведь я, ежели бы Карюха сломала ноги, убил бы тебя. Ей-бо.
17
Снежная, мокрая падь, первая за эту зиму, повалила, когда Савва собрался наваливать третий воз.
Он выругался, с бессильной яростью отбросил в сторону слегу. Не везет! Сам Господь Бог не хочет, чтобы он хоть маленько выровнялся с напарником. Правда, Ефтя уговаривал его вместе ехать к избе, но одно дело Ефтины уговоры сегодня, а совсем другое, что он запоет завтра.
– Ладно, – невесело сказал Савва, – поедем и мы к избе. Да, может, оно и к лучшему, что погода раскисла, а то, чего доброго, замучим Карюху.
Карюха поплелась вялым, спотыкающимся шагом, ее даже близость долгожданного отдыха не взбодрила. Густой белый пар шел от ее мокрой распаренной спины, она то и дело останавливалась, тяжело поводила боками, и Савва, такой во всем нетерпеливый, терпеливо ждал, когда она сама тронется с места.
Ваню колотила дрожь, одежонка на нем отсырела снизу и сверху, и он стискивал зубы, чтобы унять дрожь, не вызвать гнева у брата.
К избе они подъехали уже в сумерках. На варнице ярко пылало, потрескивая, смолье, которое никакой дождь не в силах залить, и Пашка и Улька, дочь Гриши Калача, работавшего в одиночку, возились с котелками и чайниками.
Ваня понимал, что ему тоже надо бы кашеварить, это его дело, но он так назяб, так засырел, что ноги сами потащили его к огню.
– Ну как? – съязвил Пашка. – У монахов жить лучше але у нас?
– Поди, варнак! – рассердилась Улька и замахнулась на него деревянной поварешкой.
– Че поди-то? Видали мы этих благородьев с болота. Под мокрый снег попал – караул!
– А сам-то в прошлом году в Вонгу провалился – сколько было реву?
– Дак то когда было-то? В Крещенье.
– Ну и что. А он первый раз в лесу. – Улька дотронулась до мокрого плеча Вани. – Поди в избу, там скорее согреешься, а здесь еще простудишься. Вишь ведь, в лицо жар, а в спину сырость.
– Ничего, – сказал Ваня и через силу улыбнулся. Ему стыдно было перед Улькой и Пашкой. Оба были его ровесники, оба сейчас были без верхней одежды – один в домотканой рубахе, а другая в сарафанишке, а он как-никак в полушубке и весь трясется, как осиновый лист.
– Ступай в избу, – распорядился Савва. Он распрягал Карюху. – Девка-то дело говорит.
– Девка-то втюрилась в Ваньку, – захохотал Пашка.
– Ну, я те покажу, сатана! – Улька опять замахнулась на него поварешкой, но Пашка увернулся.
– А че, рази неправду говорю? Присушил. К ему девочешки всю жизнь липнут.
У Вани не было обольщений насчет избы. В прошлом году Савва, Ефтя и Гриша поставили ее за неделю, уже после зимнего Николы, – так чего же хорошего было ожидать? Сенцев нет – лаз прямо с улицы, окошечек нет, нар нет – спали на еловом лапнике, застланном сеном. И способ передвижения тут один – ползком на коленках, иначе сразу раскроишь голову о потолок.
Но, боже, как он был рад сейчас этой лачуге! В ней было сухо и тепло. Тепло, как в хорошо натопленной бане. Правда, от дыма, валившего из каменки, он закашлялся, ему пришлось лечь, но зато какая блаженная теплынь обняла его продрогшее тело, когда он стащил с себя полушубок.
Савва сам сварил кашу, да еще какую! Пшенную, которую у Порохиных варили по большим праздникам.
– Это в честь Карюхи, – сказал он. – А то ужас! Пашка приехал: у вас кобыла ноги сломала, дак у меня волосы дыбом встали.
– Он известная ябеда, – сказала Улька. Она тоже с отцом ужинала. – Ему и жизнь не в жизнь, ежели люди кругом не плачут.
Пашка, зажигавший в эту минуту лучину, окрысился:
– Заткнись! А то завтра задницу снегом намылю.
– Я те покажу, щенок, как сопли распускать! – пригрозил Улькин отец.
– А чего он такого сказал? – подал голос из своего угла Ефтя. Он с Пашкой уже поужинал, и ему теперь одного хотелось – позубанить. – Для чего и девки, ежели их не мылить.
Гриша Калач в обиду свою дочь не дал – просто ястребом накинулся на Ефтю, и началась потеха. Но Ваня ее не слышал. К этому времени они с Саввой уже отужинали – скидали в себя котелок горячей, с огня, каши, запили кипятком с сухарями и солью, и он тут же заснул, где сидел.
Проснулся Ваня ночью. От духоты, тяжелого мужицкого храпа. А кроме того, его давила Саввина рука. Осторожно и мягко, чтобы не разбудить брата, он снял с себя его руку и попытался снова заснуть. Но сон ушел от него. И, глядя в темноту открытыми глазами, он начал мысленно перебирать все события сегодняшнего дня, с того утреннего часа, когда они с Саввой выехали из дому, и вплоть до ихнего приезда к избе.
Слезы вскипели у него на глазах. Неужели, неужели эта каторга отныне на всю жизнь?
Пять лет назад у них остановилась на ночлег одна цыганская семья – никто в деревне не пускал, а была зима, ребятишки малые замерзали, и вот старая цыганка, едва взглянув на него, всплеснула руками:
«Королевич! Быть тебе, дитятко, богатым да знатным».
Наврала, выходит, старая цыганка? А ведь он до нынешнего дня верил ей, да и мать верила.
18
Весна шла тяжелая, голодная. Нищие с верховья Ельчи повалили еще вскоре после Рождества – в одиночку, семьями, косяками.
Какая-то часть их оседала в нижних деревнях, которые всегда жили посытнее, а большая часть уходила на хлебную Двину. Среди нищей братии попадались даже лошадники. Это так называемые погорельцы, которые беду народную обращали в своеобразный промысел. Делалось это просто: дочерна палили оглобли у саней, тощую клячонку обряжали в сбрую, связанную из веревок, а ребятишек – в самую распоследнюю рвань, – и кого не разжалобит такая бедность?
В Копанях возле монастыря тоже кормилось немало народушку. А в конце Великого поста потащились в монастырь и свои, копаневские, благо к этому времени из скита со Святого озера начали возить красноперого окуня, которого в заморные зимы так много скапливалось у лунок, в висках, что его оттуда черпали прямо черпаками.
Огнейка Порохина тоже попытала счастья. Первый раз притащила три ломтя ржанины с вареными окунями (два раза сама вставала в очередь, да один ломоть дал отец Мисаил, который в прошлом году брал у матери изгонных травок от брюха), а второй раз вернулась с пустыми руками, вся в слезах, келейник Федька не дал. Прямо из очереди вытащил.
– Я говорю, что мы тебе такого исделали – взъелся на нас? И брат из-за тебя места лишился, и мне исть не даешь? Дак он, знаешь, что сказал, мама? А пото, говорит, что вы икотники, сатане служите, а здесь божья обитель, святое место… Ну дак я, маминька, едва скрозь землю не провалилась. Кругом народ, люди все смотрят, а он: икотники да икотники… Ладно, Ваня большой вырастет, он ему покажет.
– Прощать надо худые дела, а не в себе таить. Господь-то Бог как велел?
– Ну уж нет! – топнула ногой Огнейка. – На коленях просить будет, не прощу.
Однако с ее ли, с Огнейкиным ли, сердцем долго вынашивать в себе злость?
Вечером, ложась спать, она еще молила, заклинала Бога всеми мыслимыми и немыслимыми карами наказать своего обидчика, а на другой день утром увидела возле печи на соломке черно-пестрого теленочка, чистенького, голубоглазого, как ребенок, с лоснящейся курчавой шерсткой, и, как весенним дождиком, смыло с души всю плесень.
С этого дня радости на семью Порохиных посыпались горохом. Перво-наперво, еще за целых две недели до Пасхи – выставили зимние рамы. [4]
Часть вторая
По сохранившимся конспективным наброскам можно восстановить отдельные сюжетные линии, связанные с судьбой Порохиных (Саввы, Ивана и Огнейки), крестьянской семьи Копаневых, купцов Щепоткиных, с судьбой ссыльных (Юры Сорокина), местной интеллигенции (Полонский, Литвинов, Калинцев), участников Гражданской войны (Кудрин, Кулаков, Щенников), и наиболее подробно разработанный образ гениальной сказительницы Махоньки.
Центральное место в книге отводилось Махоньке, семье Порохиных и Олены Копаневой, ссыльным и Юре Сорокину. Им и будут посвящены отдельные главы.
Савва Порохин и Олена Копанева
Савва и Олена должны были предстать в книге как сложные и яркие характеры, проходящие через всю первую часть романа. Они – выходцы из полярных по достатку семей, что и объясняло их противостояние поначалу.
В Копанях место человека в жизни, его положение в селе определялось тем, в каком ряду стояло его подворье.
В первом поряде – окнами на реку, на монастырь, на свет божий – жили люди корневые, родовитые, уважаемые, хотя и не все одного достатка.
Во втором ряду тоже еще ничего, хотя по утрам первое, что видели, не солнце светлое – соседа, шлепающего в нужник или из нужника (некоторые в подштанниках, а то и налегке).
А в третьем поряде селилась уж всякая мелкота (охвостье, огарки). А как? Хороший хозяин в болото не поедет, а ведь третий поряд был у болота – так и называли жителей – болотниками.
А Порохиным и в этом поряде места не досталось. Их подворье – на задворках. Рядом с банями, рядом с чертями.
Олена – старшая дочь, красавица, в богатой семье Копаневых – всегда гордилась своим родом, своим домом и небывалым песенным даром.На горе у них самые богатые навины: чернозем, перегнойный торф, без навоза родят. У них еще и самые толстые бревна на дому. Дед и отец хвастались при случае:
– По всей Пинеге таких бревен ни в одном дому, а ты с нами тягаться.
Олена была любимицей всех, особенно отца. Она высоко несла честь дома: допускала знакомство только с ровней. Холодна, степенна. Не как человек жила, а как представительница рода, клана… Никогда не забывает, кто она, из какого житья, как должна себя вести… Все делает на серьезе, истово, чинно. Улыбка – редкость. Безулыбчивое строгое лицо – чтобы честь фамилии не уронить, честь рода. Голову высоко, горделиво держит… Поет сильным, густым голосом. Как река бежит… Как колокол монастырский.
Самой богатой невестой в Копанях была дочь Ставровых, но не она вела хороводы на игрище, не она была всегда первой. Олена сама встала в голову хоровода. И ее никто не оспорил, даже Ставровка. Так она была уверенна, да так истово, чинно повела хоровод – что и лучше не может быть.
Олену многие бегали смотреть на игрище. Ждали ее выхода. Мужики, парни прекращали играть в рюхи. Праздник только и начинался с ее выхода. И кончался ее уходом. Одна уносила праздник. Солнце после нее не казалось солнцем, тускнело.
Вот что такое Олена! А как гордились братья Оленой. Отец. Мать…
Как поет! Волна катит на тебя. На крыльях поднимает… Пинега в половодье… И впечатление такое, что устами ее поет не просто ее душа, – весь народ, вся Пинега, вечность поет. Поют деды, те люди, которых уже давно нет, но которые вдруг ожили в ее голосе (умирая, люди оставляют песню).
Даже гениальная и самолюбивая Махонька отдавала должное голосу Олены: «Один такой колокол – на всю Пинегу». И Махонька идет в дом Копаневых послушать Олену. А та, гордая, удивляется: для такой-то пигалицы петь. Но поет. Что-то заставляет ее петь. А потом распелась – никогда такой радости от песни не испытывала.
И все дома удивляются: Олена, гордена, для старушонки поет…
Огнейка не верит, чтобы для старушонки стала петь. Олена. Гордена. Земля должна считать за счастье, что по ней ходит. А уж люди что для нее… Огнейка влюблена в Олену. Смотрит на нее как на какое-то божество. И вот это божество поет для Махоньки.
О силе характера Олены свидетельствует такой эпизод.
Вышла летом на мечище – хоровод водить. Поставили первой. И, на беду, гвоздь из каблука вылез.
Выдержала. Не уронила честь рода-племени, невестино звание. Час ходила с гвоздем в пятке.
Потом уж люди приметили: да у тебя, Олена, кровь из башмака течет.
Вот тут-то Олена упала в обморок. Как пожалели, так и упала. Осунулась, побледнела еще раньше.
Думала, навек осрамилась. И себя осрамила, и семью. Не осрамила. Десять женихов сватались в одну осень. Вот как гвоздь-то ее поднял…
Не менее горделив, упрям и стоек и Савва Порохин. Их взаимоотношения с Оленой полны накала страстей, а порой они складывались и драматично. Привожу наиболее колоритные сцены и эпизоды.
Савва «притирается» к Олене еще в Пасху. На качелях.
Зашел на поветь к Копаневым – много молодежи. Качаются. Качель остановилась. Одни слезали, другие встали. На концы вскочили Савва и Ефтя Дурынин.
– Ну, давай…
Все глядели на Олену. Она хозяйка, она первая девка по деревне, ей и почет, ей и первой вставать на качель. Не встала.
– Чего-то дух тяжелый, на улицу выйду.
Вслед за ней высыпали, как козы, и девки. А за девками ребята.
– Тряханем? – сказал Савва. – Или тоже дух тяжелый? Тоже выйдешь?
– Это разве дух? – захохотал Ефтя. – У нас дядя гороху наестся – лучина гаснет, и то я с полатей не слезаю.
И они «тряханули». Так раскачали, что задами стали в крышу бить. И спасибо, что крыша окатом. А то Савва осатанел – перекинул бы доску через бревно…
Изменились их отношения весной, в половодье.
На Хорсу выгнали скот на первое зеленое пастбище. То был праздник не только для скотины, но и для молодежи, которая расходилась сперва по своим лесным избушкам, а вечером собирались на гулянье у избы Копаневых. Собрался цвет Копаней. Жених – ставровский парень… Да еще из Ельчи – Щетинин… Савва у своей избы. Видит и слышит, как бьются все у избы Копаневых… Хотел идти и остановился. Нет. Вспомнил. Зимой приехала Олена в лес проведать отца – он обрадовался. Замахал руками. Замахал не оттого, что хотел подчеркнуть какие-то притязания. Об этом и речи быть не может. Первая невеста, первая красавица по деревне. Да, может, и не только по деревне. А он кто?
Знал, знал Савва свое место, а если замахал руками, заулыбался, то только так, как если бы солнышко увидел.
Прошла рядом впритык – узкая тропа, – не заметила. Пустое место он для нее. Вот какая гордыня. Не зря называют Гордей.
Он вспомнил это унижение (кто еще так унижал его в жизни) и взнуздал себя, заставил себя вернуться. Лег в избе. А у Копаневых все нарастало и нарастало веселье…
Утром Савва проснулся. Мычат коровы. В сто глоток. И холодно. Он вышел из избы и ахнул. Снег. По всей Хорсе. Зажмурился от яркой белизны. Коровы по колее бродят, по ножням. А где люди?
И тут от моста докатился гул ревущих голосов, блеющих овец. Ага, овец спасают. Овцы в таком снегу замерзнут.
Он быстро натянул пальтуху, побежал к Хорсе. У моста творилось черт знает что: овцы, люди. Крик, ор…
Люди стеной отгородили от моста, а через мост парни на руках переносили овец. И две девки. Должно быть, самые отважные, норовистые.
Одна из них Олена. Он сразу узнал ее. По красивому платку, красному клетчатому платку.
Переносить овец было трудно. Водой смыло мостовины. И как потом он узнал, люди разобрали старую избу и бревна набросали вместо мостовин. Но не сплошняком (сплошняком не хватило), а с промежутками, так что надо чуть ли не скакать…
Что же это я стою, надо помочь людям. И только он сделал шаг с угорышка, как от моста раздался ужасающий крик. Он глянул на мост. Красного платка не было.
– Неужели? Неужели?
Прыгая через овец, он выбежал на угор к Хорсе. Вода хлестала.
– Мужики, мужики, да что вы стоите?…
– Веревку, веревку надо.
– Жерди…
Савва кинулся – Олену вертело в реке: вот-вот вынесет в Пинегу, а там – прощай.
Он побежал по берегу, быстро кинулся к устью, сбросил бриджи, пиджак из саржи и – в ледяную воду – авось удастся схватить девку. И схватил. Схватил за косу, за платок, за сарафан. Как-то ему удалось вытащить ее на берег…
Олена была бездыханна, глаза закрыты, лицо белое, как у мертвой, руки…
Он начал растирать голую ногу (замерзла), потом вспомнил, как в школе учитель объяснял, как откачивать утопленников. Он начал расстегивать на груди полукафтанье, одеревеневшие пальцы никак не могли зацепить пуговки. Тогда он, напрягаясь из последних сил, разорвал полукафтанье, разорвал сарафан и начал разводить руками… Олена не подавала признаков жизни. Тогда он положил ее животом на свое колено и нажал. Изо рта хлынула вода, а потом тихий стон…
Тут его вдруг отбросило в сторону, в лицо посыпались удары…
На какое-то время он потерял сознание и очнулся, когда уже подбежали люди.
Олену валом завалили всякой одеждой, его – никто. Потом телега отъехала. Он приподнял голову: неужели его не возьмут? Не взяли.
– Икотник… А икотники не дохнут… – слышал он или так подумал.
Олена долго болела. Свалилась одним человеком, а встала другой. Она и раньше не глупой была, а тут и подавно поумнела.
Вопрос вопросов для нее – как бы расплатиться, как бы отблагодарить Савву.
В конце концов она советуется с отцом (единственный человек, с которым можно посоветоваться).
Переоценивает свое отношение к отцу. Раньше не очень считалась, мать – хозяйка в доме, а во время болезни оценила отца, всем сердцем потянулась к нему. Мягкий. Красивый. Ласковый. А раз очнулась – отец плачет над ней. И вот тогда задумалась, что за отец.
– Татенька, я бы с тобой поговорить хотела.
Отец даже растерялся – так это было для него неожиданно. Олена виду не подала, что заметила эту растерянность.
– Савва Онисимов мне жизнь спас, надо бы как-то отблагодарить. Мешок жита дать.
– Хорошо это ты, доченька, надумала, хорошо. Но неладно. Обидится.
– Обидится?
– Обидится. Гордый парень. В лесу жил – знаю… Словом благодарят.