Текст книги "Разные рассказы (4)"
Автор книги: Фазиль Искандер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 11 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
Девушки вместе с матерью вышли из кухни, похватали мотыги, прислоненные к огородной изгороди, и, посмеиваясь друг над другом, перекинув мотыги через плечо, покинули двор, хлопнув воротами.
Ляля тщательно соскребла со стола всю оставшуюся мамалыгу и вместе с костями от копченого мяса швырнула собаке, терпеливо ждавшей своего часа у дверей. Собака, как бы давясь от жадности, сначала съела всю мамалыгу, а потом стала перемалывать кости. Костей было много, но она их с удивительной быстротой перемолола своими неимоверными челюстями.
Ляля мокрой тряпкой протерла длинный стол, за которым они сидели. Потом, легко приподняв, подвесила его передними ножками за чердачный выступ. Потом она вымыла все миски, из которых ели мацони, все блюдечки, протерла полотенцем и, сложив их горкой, поставила на кухонный стол.
– Пойдем, посмотришь нашу малышку, – сказала Ляля, и они вышли во двор.
К удивлению Чика, переходящему в ужас, он увидел, что огромная собака сейчас стоит возле люльки, а ребенок, высунув свою увесистую ручонку, крепко держит ее за ухо.
Собака, как бы прислушиваясь к действию кулачка ребенка, неподвижно стояла возле люльки. Судя по напряженной руке ребенка, он довольно основательно тянул собаку за ухо.
– Она же укусит девочку! – крикнул Чик.
– Да что ты, Чик! – рассмеялась Ляля. – Она любит нашу малышку больше нас. Если теленок, или буйволенок, или даже курица слишком близко подходят к люльке, она их гонит! Она их отучила пастись возле люльки!
И в самом деле, теленок и буйволенок паслись в самом конце двора, а куры хоть и разбрелись по двору, близко к люльке не подходили. Под странным зонтичным деревом, где стояла люлька, трава была свежее и гуще, чем во всем дворе.
– Что интересно, Чик, – сказала Ляля, – даже когда мы вечером убираем люльку в дом, теленок и буйволенок не смеют пастись здесь, под деревом. До того собака их запугала. Она без ума от нашей малышки.
Ляля, быстро мелькая голыми ногами, подошла к люльке, не без труда оторвала кулачок девочки от уха собаки, а потом извлекла девочку из люльки. Она прижала ребенка к груди. Ребенок был в одной коротенькой. рубашонке, и Чик поразился его мощной лягастости. Чик охватил их обеих взглядом, и ему стало как-то даже не по себе: молодая мать прижимает к груди своего ребенка! А ведь она была не старше Чика! Черт его знает, что делает это буйволиное молоко, подумал Чик, окончательно забыв о своей теории, объясняющей обилие телесности дочерей тети Маши.
Ляля поставила босого ребенка на траву и, придерживая его за предплечья, стала учить ходить. Ребенок довольно быстро перебирал своими лягастыми ногами, ступая голыми ступнями по траве. Он даже хотел идти быстрей, это было видно по его телу, решительно наклоненному вперед, но Ляля крепко придерживала его. И самое забавное было, что огромный пес, как добрый и покорный отец семьи, осторожно шел за ними.
– Топ! Топ! Топи! Топи! – повторяла Ляля и прогуливала свою толстоногую, стремящуюся оторваться от нее сестренку.
– Ну, ладно, я пойду, – сказал Чик.
– Чик, заглядывай к нам почаще! – крикнула Ляля и снова: – Топ! Топ! Топи! Топи!
Огромный пес продолжал следовать за ними, как бы признавая всем своим видом полезность для ребенка таких прогулок.
Когда Чик возвратился в Большой Дом, там никого не было, кроме тети Нуцы. Она проницательно посмотрела ему в глаза, точно так, как перед обедом, и сказала:
– Чик, я сообразила, что ты не обедал. Покормить тебя?
Долго же ты соображала, подумал Чик.
– Не хочу, – сказал Чик, – я уже пообедал у тети Маши.
– Да что ты там среди этих прожорливых девок мог ухватить, -удивилась тетя Нуца. – Я тебя сейчас накормлю.
– Честное слово, не хочу, – сказал Чик искренне, – я там очень хорошо поел.
– И как они тебя самого не слопали, эти девки, – еще раз удивилась тетя Нуца. – А почему ты меня запутал, сказав, что уже обедал? За тебя два раза этот бессовестный Рыжик поел. Ну, прямо из голодного края! Хоть бы впрок ему шло: кожа да кости! Но почему ты мне тогда сказал, что уже обедал, вот чего я никак не пойму!
– Мне тогда не хотелось, – сказал Чик, чувствуя, как трудно объяснить, что он своим отказом хотел угодить тете Нуце, которая глазами так и выпытывала у него такой ответ.
– Зато я сейчас тебя чем-то угощу, – таинственно прошептала тетя Нуца и скрылась в кладовке, всегда запертой на ключ, который булавкой был прикреплен к ее карману.
Любопытство вернуло Чику аппетит. В кладовке всегда что-нибудь вкусное хранилось. Чик считал, что слово "кладовка" происходит от слова "клад". Там всегда хранится клад вкусных вещей: грецкие орехи, мед, сыр, чурчхели, сушеный инжир, золотые, тяжелые круги копченого сыра. Тетя Нуца вынесла ему темно-багровую чурчхелину величиной с хорошую свечку. Вот это подарок! Чик обожал чурчхели!
Для тех, кто не знает чурчхели, мы опишем, что это такое. Пусть хоть оближутся. Сначала на нитку с иголкой нанизывают дольки грецкого ореха. Потом, держа за кончик нитки, всю эту низку опускают в посуду, где вываренный виноградный сок загустел, как мед. Даже еще гуще. И этот загустевший виноградный сок облепливает низку с орехами. А потом хорошо облепленную густым виноградным соком низку вынимают и вешают на солнце. Там она высыхает. Получается южная сосулька: орехи в сладкой шкурке высохшего виноградного сока. Говорят, в древности абхазские воины, когда шли куда-нибудь в поход, брали с собой чурчхели – и сытно, и вкусно, и легко нести.
– Вот тебе, – сказала тетя Нуца, – а Рыжик ничего не получит. Я когда эту ораву посадила за стол, только тогда догадалась, что Рыжик уже сидел. Клянусь, думаю, моим покойным братом, я же только что видела за этим же столом, на этом же месте этот бессовестный рыжий затылок! Но не гнать же ребенка из-за стола! Грех! Он из села Анхара. А там все такие. За ними нужен глаз да глаз! И тут-то я догадалась, что ты не обедал! Выскочила на веранду и спрашиваю у детей: где Чик? А они: не знаем, куда-то ушел!
Чик с удовольствием уплетал чурчхели и слушал тетю Нуцу. Он в очередной раз удивился глупому свойству взрослых людей все обобщать. Вот Рыжик схитрил и два раза пообедал, значит – все жители села Анхара только тем и заняты: кого бы перехитрить и переобедать у него два раза! И еще Чик с удивлением убедился, что тетя Нуца совсем не подыгрывает своим. Вот Рыжик ее родственник, а чего только она про него не наговорила. А он думал -подыгрывает! Даже дядя Сандро думал, что подыгрывает! Она просто ужасно устает и многое забывает. И тут Чик вспомнил, что сам забыл три раза отказаться от чурчхелины, прежде чем ее взять. А он сразу – цап! Нехорошо. Но чурчхелина такая вкусная... Да нет же, поправил себя Чик, отказываться нужно в других домах, а не в доме, где ты живешь! Вечно я путаю! И потом; чурчхелина, в сущности, не угощение, а награда. Награда потому и награда, что ты ее заслужил. Значит, тебе дают твое! Чурчхели – награда Чику за скромный отказ от обеда.
Чик с удовольствием уплетал чурчхелину. Вот житуха, думал Чик, то -ничего, то – все! Было так приятно надкусывать чурчхелину, потом надкушенную часть, придерживая зубами, провести по нитке до самого рта, после чего выдернуть нитку изо рта и чувствовать, как сочные дольки ореха пережевываются с кисловато-сладкой кожурой виноградного сока. Тут самый смак во рту, это вкуснее и отдельного ореха, и отдельного высохшего виноградного сока. Они перемешиваются, и возникает совершенно особый третий вкус! До чего гениальный был человек, который в древности придумал чурчхели! Жаль, его имя не сохранилось. Можно было бы посреди Мухуса поставить памятник Неизвестному Изобретателю Чурчхели.
А то стоят повсюду памятники Сталину. Он придумал Днепрогэс, он придумал Магнитогорск, он придумал колхозы, он защитил Царицын. Большой Дом изнутри вместо обоев был оклеен листами старых газет и журналов. Чик от нечего делать прочел всю эту настенную библиотеку. В тех местах, где он не доставал до текста, он ставил на лежанку табуретку и добирался до него. И там была статья о том, как Сталин в гражданскую войну, пользуясь еще не разгаданной врагами своей мудростью, отстоял город Царицын. А потом якобы народ по этому случаю назвал этот город Сталинградом. Сколько Чик ни перечитывал эту статью, он никак не мог понять, в чем заключалась мудрость защиты Царицына. Да не было там никакой мудрости! Статья – самый настоящий подхалимаж! Чик и раньше не очень доверял Сталину, хотя и не верил, когда дедушка вдруг сказал ему, что Сталин разбойник, ограбивший пароход до революции. Но с тех пор, как арестовали любимого дядю Чика и выслали отца, Чик окончательно возненавидел Сталина.
Бедняга Чик! Если б он тогда знал, что больше никогда в жизни не увидит ни дядю, ни папу, как ему тогда грустно было бы жить. Но он был уверен, что эту ужасную ошибку рано или поздно исправят и он увидится с ними.
Чик иногда ловил себя на хитрой мысли, что хочет, очень хочет, чтобы Сталин в самом деле был великим и добрым человеком. Тогда на душе стало бы спокойнее, стало бы ясно, что все плохое в нашей стране – результат вредительства или ошибок глупых людей. Но Чик чувствовал фальшь Сталина, и от этого некуда было деться. Он мошенник, думал Чик, обманувший всех и даже Ленина.
Но что же делать? Чик не видел выхода. Тут был какой-то тупик. Чик терпеть не мог тупики. Он любил ясность. Поэтому Чик больше всего на свете не любил думать о вечности и о политике. И там, и тут был тупик. Политика казалась копошащейся вечностью. Но иногда невольно приходилось думать и о том, и о другом.
Как это вечность? Все должно иметь начало и конец. Но тогда что было до начала вечности и что будет после ее конца? Опять вечность?! Тогда зачем она кончалась? От этих мыслей Чик всегда чувствовал горечь и одиночество.
И сейчас, доедая чурчхели, Чик вдруг ни с того ни с сего подумал о вечности. И ему сразу стало тоскливо. Тут не решен вопрос о вечности, а он себе уплетает чурчхели. Глупо. Чик сразу почувствовал горечь бессмысленности и одиночества. От этой горечи ему даже во рту стало горько.
И ему мучительно захотелось к ребятам. Он знал, он точно знал, что только в азарте игр улетучивается эта горечь бессмысленности и одиночества.
– А где ребята? – спросил Чик у тети Нуцы.
– Дети наверху, – кивнула тетя Нуца в сторону взгорья за Большим Домом, – они там играют и пасут козлят.
– Я пойду к ним, – сказал Чик и встал.
– Иди, Чик, иди, – ответила тетя Нуца, пододвигая дровишки под котел с похлебкой, висевший на очажной цепи.
Чик вышел во двор, поднялся к верхним воротам, вышел из них, закрыл их на щеколду и стал пробираться по пригорку
Вскоре Чик услышал шорохи в кустах, иногда как бы раздраженный шелест, и он угадывал, что такой шелест вызван тем, что какая-то ветка не поддается, а козленок тянет ее. Замелькали в кустах беленькие козлята, быстро-быстро вбиравшие в рот листья лещины, сасапариля, ежевики. Время от времени они переблеивались, чтобы не отстать от стада, чтобы чувствовать своих поблизости.
Чик давно заметил, что, когда коза отбивалась от стада, она издавала дурное, паническое блеянье, она теряла всякое желание пастись и шарахалась по кустам в поисках своих. Чик даже подумал, что коза в такие минуты чувствует одиночество вечности, хотя сама этого не понимает.
Так и Чик сейчас, услышав радостные голоса детей там, на холме, понял, что они беспечно играют и ему с ними будет весело. И оттого, что он знал -сейчас в бешеной беготне, в азарте игр уйдут от него все неприятные мысли, ему сразу стало хорошо, и он почувствовал прилив сил. Ему прямо-таки захотелось переблеяться с ребятами, как с козлятами.
– Я здесь! – крикнул Чик изо всех сил и стал быстро пробираться к вершине холма.
Он уже слышал смех мальчиков и взволнованные крики девочек, но они были невидимы за зарослями склона.
– Чик, иди к нам! – раздался веселый голос Рыжика. – Где ты пропадал? А мы бегаем наперегонки!
В голосе Рыжика Чик почувствовал такую дружественность, такое искреннее желание видеть его, что он сразу все простил ему. Какой обед? При чем тут обед? Все это чепуха! Сейчас досыта набегаться с ребятами – вот сладость жизни, и она от него никуда не уйдет!
–
Курортная идиллия
Когда человек, гуляя, о чем-то глубоко задумывается, он интуитивно выбирает себе самую простую и знакомую дорогу.
Когда человек, гуляя, развлекается, он интуитивно выбирает себе самый незнакомый, извилистый путь.
Я выбрал себе извилистый путь в этом маленьком крымском городке и очутился в незнакомом месте, хотя густая толпа гуляющих казалась той же самой, что и на нашей улице.
Недалеко от меня возводили развалины древнегреческой крепости, подымая их до уровня свежих античных руин. Они должны были изображать живописный вход в новое кафе. По редким восклицаниям рабочих я понял, что они турки. Боже, неужели, чтобы возвести даже развалины крепости, наши рабочие уже не годятся, надо было приглашать турок?
Здесь столько забегаловок, кафе, ресторанов, закусочных, что совершенно непонятно, как это новое заведение будет конкурировать со старыми. Неужели только за счет освеженных руин или додумаются до чего-нибудь еще более оригинального? Например, будут сдирать в тарелки шашлыки с древнегреческого копья?***
Слушая деловые переговоры турецких рабочих, азартно возводящих развалины до уровня руин, я бы даже сказал, возводящих их с патриотическим злорадством (возможно, их предки и превратили когда-то эту крепость в развалины), я вспомнил свое давнее путешествие в Грецию.
Там, в Афинах, за столиком открытого кафе, мы, несколько членов нашей группы, сидели и громко разговаривали. Из-за соседнего столика, услышав нашу русскую речь, с нами заговорил греческий рабочий. Это был грек из России, вернувшийся на свою историческую родину. Нельзя было сказать, что историческая родина сделала его счастливым. Одет он был бедно, выглядел печально.
– Как дела? – спросил я у него.
Он немного подумал и таинственно вздохнул:
– У вас хоть керосин есть.
Я не сразу догадался, что он имеет в виду нефть. Бедный, бедный!
У кафе, где возводились развалины, стоял меняла. Таких одиноких менял я в этот вечер видел с десяток. Этот вполголоса, как бы готовый взять свои слова обратно, повторял:
– Доллары! Рубли! Гривны!
Доллар завоевал Новый свет, завоевал Старый свет и, по не очень проверенным слухам, завоевал тот свет. Когда Харон, переправляя мертвых в Аид, впервые вместо драхмы затребовал доллар, началась новейшая история человечества. Но откуда эти слухи?
Говорят, от людей, испытавших клиническую смерть и по ошибке отправленных в греческий Аид.
– Доллар! – кричал Харон и выбрасывал их из лодки, после чего они оживали, чтобы, как простодушно надеялся Харон, принести ему доллар.
А люди думают, что дело в усилиях, врачей. С особенной яростью, говорят, он выбрасывал из лодки ошибочно попавших к нему русских с недопропитым металлическим рублем в кулаке.
Пока я предавался этим странным фантазиям, мимо меня проходили толпы отдыхающих. Из всех кафе, забегаловок, открытых ресторанов вразнобой визжала громкая музыка, сливаясь в адскую какофонию.
Нельзя было не заметить, что толпа гуляет с какой-то лихорадочной бодростью. Можно было подумать, что русские жадно догуливают в Крыму или догуливают вообще, страшась трубы архангела, которая в любой миг может возвестить, что керосин кончился. Можно было подумать, что эта адская какофония была призвана заглушить трубу архангела, ибо чувствовалось, что она подымает дух толпы.
Цивилизация, как говорится, сама пашет и сама топчет. Давняя великая мечта о просвещении народа сейчас кажется не более реальной, чем попытка целиком зажарить быка на огне свечи. Однако попадаются и героические попытки зажарить быка. У подножия этого вавилонского грохота кое-где бесстрашно сидят нищие скрипачи и скрипачки, иногда студенческого возраста, и, если вплотную к ним подойти, слышно, как они трогательно наигрывают классические мелодии. Толпа и им иногда подбрасывает деньги, скорее за героизм, чем за музыку. Почти метафора положения культуры в сегодняшней России.
Все эти забегаловки, кафе, рестораны выставляют обильную закуску, всевозможные иностранные сладости и, конечно, напитки всех мастей. Повсюду выставлена свежайшая осетрина, хотя осетров здесь запрещено ловить. Она не только выставлена, но и названа, чтобы ни у кого не возникало никакого сомнения, что это именно осетрина и кто здесь истинный хозяин.
Глядя на могучую толпу, казалось, что она поглотит горы закусок и океан выпивки. Но, вглядываясь в эти горы закусок и океан выпивки, думалось: нет, скорее они поглотят толпу.
Несмотря на вечерний час, сельчане продавали фрукты и овощи. И тут, надо сказать, татары выглядели настоящими мастерами по сравнению с остальными продавцами. У них были лучшие фрукты и овощи.
Помидоры выглядели взрывоопасно. Каждый из них как бы кричал:
"Слопай, а то лопну!" "Ну и лопни!" – хотелось ответить.
В детстве я ел все, кроме помидоров. В них мне чудилось что-то тошнотворное. Гастрономически возмужав, я стал поглощать и помидоры. Даже слегка гордился этим. Сейчас дело к старости, и я, как бы впадая в детство, снова возненавидел помидоры. Все возвращается на круги своя. Мимо меня проехала лошадка, везущая на дрожках отдыхающих. И вдруг лошадка стала вываливать из себя темно-зеленые лепешки. Только она взялась за свое дело, как возница ее мгновенно остановил и не без изящества поднял ее пышный, хорошо расчесанный хвост, чтобы она его не запачкала. После этого он достал из-под сиденья лопаточку и ведро, спрыгнул на землю и аккуратно собрал в ведро все лепешки.
Потом он поспешно скрылся куда-то с этим ведром.
При этом казалось, что поспешность его, даже заботливая поспешность, вызвана тем, что он хочет донести до кого-то эти лепешки еще в теплом виде. Потом он снова появился перед глазами с явно пустым ведром и с некоторым довольством на лице, словно ему удалось выгодно сбыть этот навозец и он недаром поспешал, и теперь, мотая в руке ведром, может себе позволить расслабиться.
Пока все это происходило, отдыхающие, сидевшие на дрожках, весело смеялись. Чувствовалось, что смех седоков отчасти вызван тем, что этот дополнительный номер явно не предвиделся и, конечно, приплата за него не последует. Это – невольный подарок.
Более того, продолжая смеяться, они вполне доброжелательно поменялись местами, чтобы в случае новых чудачеств лошади те, что случайно, конечно, сидели на местах, откуда плохо обозревается лошадиный зад, в дальнейшем сравнялись с первыми везунками. Детей, как в кино, пересадили на переднюю скамью. Седоки, видимо, совершенно не подозревали, что лошадь способна на такое. Возница поехал дальше.
...Нет, я, конечно, погорячился относительно культуры. Культура, хоть и очень медленно, но движется вперед. Я уверен, что возница в древних Афинах при таких же обстоятельствах даже не стал бы останавливать лошадь, а не то что запасаться ведром и лопаточкой.
Великий Сократ, проповедуя афинским юношам свою философию, возможно, иногда отпихивал ногой козий или какой-нибудь еще помет, что нисколько не мешало глубине его суждений. И это заставляет задуматься о наших телевизионных мыслителях, у которых многомиллионная аудитория, и вроде не похоже, чтобы они отпихивали какой-то помет, а вот мыслей нет как нет. Видимо, вечен закон: чем больше толпа, тем глупее мысль оратора.
Телевизоры, компьютеры, радиотелефоны и прочее, и прочее – все это плоды цивилизации и к культуре не имеет никакого отношения. А вот ведро и лопаточка под сиденьем – это шаг вперед. Это наше достижение. Конечно, для нескольких тысячелетий маловато. Но все-таки это шаг вперед, а там посмотрим. Главное – хватило бы керосина.
–
Случай в горах
Я продолжал сидеть за столиком в "Амре" в ожидании своего безумного собеседника. Направо от меня за сдвинутыми столами сидели новые русские и не менее новые абхазцы. Они наелись и напились и сейчас предавались игровому веселью. Играли на деньги. Суть игры состояла в том, что двое швыряли в море закупоренные бутылки с шампанским. Кто дальше швырнет, тот и выиграл.
После того как соперники забрасывали свои бутылки, ватага ребятишек, расположившихся внизу на помосте для пловцов, бросалась в воду наперегонки и, ныряя на месте бултыхнувшихся бутылок, доставала их со дна. У ныряльщиков на помосте оставались свои сторонники, которые, когда они безуспешно ныряли, подсказывали им более точное место, где затонула бутылка:
– Правее! Ближе! Дальше!
Глубина моря здесь была не более пяти-шести метров. В детстве я в этих местах много плавал и нырял. Счастливец, первым нашаривший на дне бутылку, утяжеленный добычей, плыл с ней к "Амре", взбирался по железной лесенке на верхнюю палубу и сдавал бутылку официантке. Официантка, строго рассмотрев бутылку и убедившись, что она не пострадала, выдавала мальчику деньги. Тот радостно устремлялся вниз, выбегал на помост, где лежала его одежда, совал деньги в карман брюк и прыгал в море, когда новые бутылки шлепались в воду. Судя по тому, что официантка пускала мальчиков в трусиках на палубу "Амры", она тоже имела свой процент. Обычно голых купальщиков сюда не пускают.
Пока я любовался этой совершенно новой игрой, навеянной новыми временами, ко мне подошел давний знакомый мухусчанин. Он присел за столик и некоторое время вместе со мной следил за происходящим на палубе "Амры" и в море. Потом, видимо, приревновав мое пристальное внимание к происходящему, он сказал:
– Это все ерунда! Богачи с жиру лопаются. Я тебе расскажу случай, который был со мной в молодости. Это будет поинтересней.
И он рассказал. Рассказ и особенно мои догадки по поводу услышанного таковы, что я не могу ни описать его внешность, ни назвать имени или места работы. Единственное, что могу сказать, он был вполне интеллигентным человеком.
– В юности я любил ходить в горы. Вот что случилось однажды. После тяжелого перехода по фирновым снегам наша группа остановилась на несколько дней на чудесной альпийской поляне. Вокруг изумрудные луга, пониже темно-зеленые непроходимые леса, а наверху сверкают снежными вершинами горные хребты. Недалеко находилось озеро небесной красоты, в него с северной стороны еще сползали снега. В двадцати минутах ходьбы на этом же альпийском лугу был расположен другой туристический лагерь.
Дни стояли солнечные, жаркие, и вся наша группа загорала возле озера. Сюда же приходили и обитатели соседнего лагеря. Вода в озере была прозрачная, как слеза, но совершенно ледяная. Вдали от берега плавали легкие, снежные островки. Никто в озере не осмеливался купаться. Никто, кроме меня и одной девушки из Ростова. Звали ее Зина. Ей было девятнадцать лет, а мне двадцать два. Я учился в Москве на физмате, она училась в Ростове в педагогическом институте. Это была стройная, очаровательная девушка, и весь радостный облик ее струил ласку на окружающий мир. Мы влюбились друг в друга. По вечерам, уединившись, целовались, как безумные, и я знал, что она готова на все, но я сдерживал себя изо всех сил.
Я собирался на ней жениться через два года после окончания института. Сейчас жениться никак не мог; родители у меня были бедные, я жил почти на одну стипендию. При всей влюбленности у меня срабатывали и совершенно прозаические соображения. Я думал: овладеть такой хорошенькой девушкой и предоставить ее самой себе на два года – опасно. Я считал, что ее невинность будет гарантией верности.
У нее была очаровательная привычка. Что ни попадет под руку, все пытается прижать к груди. Наберет букетик альпийских цветов – прижимает к груди. Поймает бабочку – прижимает к груди. Найдет белый гриб – прижимает к груди. Даже ежика, которого мы поймали, подымаясь в горы, она ухитрялась долго прижимать к груди. Умиляясь этой ее привычкой, я тогда думал, что Зина наконец угомонится, когда прижмет к груди нашего будущего ребенка. Но все обернулось по-другому.
Мы с ней входили в обжигающую холодом воду и отплывали от берега метров на двадцать. Я, выросший на Черном море и с детства далеко заплывавший, и то чувствовал невероятно сковывающую тело ледяную воду, а она хоть бы что.
Каждый раз она готова была плыть дальше, но я ее останавливал и заставлял поворачивать. Видимо, она представления не имела, что судорога может омертвить тело, или была уверена, что рядом со мной ей ничего не грозит. Такое предположение вдохновляло меня, и я тоже был уверен, что рядом со мной с ней ничего не может случиться: умру, но спасу.
Иногда приходил к озеру и наш проводник и не сводил с нас глаз, когда мы были в озере (с нас ли?! О, святая, наивность!), как бы готовый в случае чего, не раздеваясь, броситься на помощь.
Мы восхищались проводником. Это был парень лет тридцати, очень крепкого сложения, с мужественным лицом и абсолютно неутомимый. На привалах после длительного перехода, когда мы в прямом смысле валились на землю от усталости, он спокойно отправлялся за дровами, рубил их, разводил костер, спускался на речку за водой, разогревал еду. С женщинами никогда не заигрывал, что усиливало их любопытство к нему.
Однажды он предложил нам внеплановый поход, чтобы нечто особенное показать в лесу. Что именно, он загадочно не сказал.
– Поход добровольный, – добавил он, – только для него надо иметь крепкие нервы и крепкие ноги. Мы должны сегодня же пойти туда и до вечера вернуться, что нелегко. Предупреждаю!
Человек десять, мужчины и женщины, согласились с ним идти. В том числе я и Зина. После обеда, часа в два, по еле намеченной тропке мы углубились в заключенный пихтовый лес. Было сыро и сумрачно, тропку иногда преграждали нависающие ветви кустов, но проводник, шедший впереди с топориком в руке, одним небрежным взмахом отсекал их. Мы шли, не останавливаясь, часа три, безумно устали и уже жалели, что пустились в этот поход. И вдруг вышли на лесную лужайку, озаренную солнцем.
– Посмотрите направо! – крикнул проводник. И мы увидели! Страшный, проржавевший фюзеляж самолета По-2, во время войны его называли "кукурузником", стоял в десяти шагах от нас. Нижнее крыло у него было вырвано, а верхнее искорежено. Из кабины над истлевшей одеждой торчал голый, пожелтевший и потрескавшийся череп летчика, как бы глядящего вперед и неистово продолжающего вести самолет на боевое задание.
Зрелище было жуткое. Мужчины молчали, некоторые женщины заойкали, а некоторые схватились за сердце. Зина стояла бледная, как меловая осыпь, бессильно уронив руки. Минут через десять мы пошли назад. Я не помню, о чем мы говорили. Все были взволнованы и подавлены одновременно. Зине было плохо. Ее пошатывало. Через полчаса она остановилась, и вся группа остановилась.
– Ничего, бывает, – сказал проводник, – подождите одну минуту.
Он сошел с тропы и углубился в лес.
– Зина, что с тобой? – спросил я, подойдя к ней.
– Не знаю, мутит, – ответила она, не глядя на меня. Мне хотелось приласкать, взбодрить ее, но я тщательно скрывал от группы наши личные отношения. Мне было оскорбительно сознавать, что люди подумают, мол, у нас какой-то легкомысленный походный роман. Кроме того, что мы вместе купались в озере, я считал, что никто ничего не знает.
Вскоре валежник затрещал под ногами проводника, и он вышел на тропу с веткой лавровишни, густо усеянной гроздьями ягод.
– Покушай, – сказал он, – лавровишня успокаивает.
Он с таким видом протянул ей эту ветку, как будто вручил перо жар-птицы, добытое в тяжелом бою. Такой скромный рыцарь. Умеют же наши подать себя! Ненавижу!
– Спасибо, – шепнула Зина благодарно и взяла ветку.
Мы пошли дальше. Впереди проводник, за ним Зина, вяло поклевывая ягоды, за ней я, а там все остальные. Еле перебирая ногами, к вечеру мы пришли в лагерь. Там уже был разведен костер и готовился ужин. Пришедшие рухнули вокруг костра и стали рассказывать об увиденном. Подоспел ужин. Достали водку, которую собирались пить перед спуском с гор, но по случаю необычайного зрелища все захотели выпить сейчас же. Женщины, принимавшие участие в походе, перебивая друг друга, горячо защебетали. Пережитый ужас освежал веселье.
Зина сидела бледная, ничего не пила и почти ничего не ела. Наш проводник, который с аппетитом ел и пил, предложил сходить с ней к стоянке другого лагеря, где был врач. Зина неожиданно быстро согласилась и быстро встала. Они исчезли в темноте.
Как только они удалились, я почувствовал ревнивую тревогу, которая все возрастала и возрастала. Как странно быстро Зина вскочила! Слава Богу, все остальные про них забыли, занятые выпивкой и лихорадочно веселясь. А проводник и Зина не приходили. Часа через два все разошлись по палаткам. Напарник проводника и я вошли в его палатку. Ни жив, ни мертв, я ожидал прихода проводника. Наконец он явился. Откинув полог палатки, вошел в нее. Хотя было темно, он, конечно, почувствовал, что в палатке люди, но не придал этому никакого значения. Вынул из кармана платок, потом электрический фонарик, зажег его и, наводя свет фонаря на свои черные спортивные брюки, стал, поплевывая на платок, счищать с них пятна спермы. Я окаменел. Сердце остановилось.
– Так у тебя всегда кончается демонстрация погибшего летчика? – со смехом спросил парень, пришедший со мной.
– Зачем всегда, – миролюбиво ответил проводник, не поднимая головы и продолжая платком счищать пятна с брюк, – когда хочется... Женщина, которой стало плохо при виде мертвого летчика, никогда не откажет... Я это давно заметил...
Я как-то невольно сопоставил череп погибшего летчика с занятием этого сукиного сына, и мне стало совсем плохо: жизнь, питающаяся смертью. Стало до того плохо, что я испугался, что меня вырвет. Я вышел из палатки. Когда проходил мимо проводника, он даже не поинтересовался, кто это. Я понял, что он не должен жить и я никогда не смогу посмотреть Зине в глаза.
У меня был единственный достойный выход – убить его и уйти в город. Но убить я не мог, у меня не было оружия, а физически он был гораздо сильнее меня. И тогда я сделал единственное, что мог. Ушел. Ушел в Мухус, оставив свой вещмешок в палатке. Я знал дорогу. Я всю ночь шел и с тех пор понял, почему люди, когда им очень плохо, стараются ходить. Если ты не знаешь это – запомни. Утром я был на окраине Мухуса. И мысль, что я их никогда не увижу, меня немного успокоила.
Но странное дело, о Зине я месяца через два почти забыл. А этот мерзавец у меня не шел из головы ни днем, ни ночью. Годы шли, а мысль, что я не смог ему отомстить, не давала мне покоя. Через семь лет я случайно оказался в застолье с одним работником гагринской турбазы. Там работал тот проводник. Я помнил его фамилию. Я спросил у этого человека, продолжает ли проводник у них работать. Он странно на меня посмотрел.








