Текст книги "FLATUS VOCIS"
Автор книги: Farsi Rustamov
Жанры:
Киберпанк
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 6 страниц)
Farsi Rustamov
FLATUS VOCIS
Download soundtrack from
www.rustyfusion.com
Official site of the book
www.flatusvocis.net
1
По латунным небесным кишкам бряцая прокатилось медное солнце. В последних лучах ускользающего дня кузнец доковывал свои лимонные подковы. Огненные брызги сыпались на траву, и аромат разносился по лугам, на которых смиренно пасся Навуходоносор.
– Плачу палачу и плачу, – нервно бубнил себе под нос Иван Антонович. И выходило это так, словно не разговаривал он сам с собой, а лизал раскаленную сковородку. Та шипела ему в ответ что-то по-польски, но он, по необученности своей языкам, был не в силах разобрать ни единого слова.
– Шут гороховый! Верное дело шут! По шуту и колпак сшит, а по тому колпаку и затрещина. По короне-то хвати, что по вилам – одно увечье руке, да и людям посмешище, а по колпаку то по дурацкому – так всякому позволительно и всякий в том потеху найдет. В мешок бы этих насмешников, да и в колодец бы их окаянных.
Иван Антонович по натуре своей не был человеком мстительным. Да и злопамятным он не был. Вот только память имел хорошую и хранил в ней без разбору все доброе и дурное, что от века с ним приключилось. Он относился к числу тех людей, львиная доля благочестия которых заключалась в их собственной лености.
Иван Антонович верил, что леность его не греховна, ибо она спасает его от злодейств. Среди же всех мировых злодейств встречались для него такие, о которых он, несомненно, ведал по благодушному попустительству собственной натуры к тому, чего не было охоты избегнуть, и такие, о которых он не ведал, по причине все той же лености, мешающей о них должным образом справиться или, пуще того, испробовать их самому.
От обычной его неторопливости не осталось и следа. Клубы пыли вздымались из-под ног и невесомо застывали в воздухе.
– Вот тебе и тьма, верно тьма египетская, – он запнулся.
Ночное небо впивалось в землю клыками звезд своих.
Иван Антонович чувствовал, будто бы чья-то уверенная рука отнимает от него его неровно бьющееся сердце и тихо кладет его на вершину огромного айсберга. Сердце прожигает лед и тонет. Вот оно уже кругом окутано холодными толщами. Оно плывет во льду, уходя все глубже и глубже.
Вдруг все замерло. Стих ветер. Исчез лимонный запах. Пропал далекий звон кузницы. Вот тут-то Иван Антонович и пустился бежать со всех ног, позабыв себя, да очертя голову. Он старался не сбиться с дороги и не смотреть по сторонам. Лишь краем глаза заметил он камышовые заросли и то, как юркнул в них перепел, и как стервятник пьет болотную воду.
Мыльная луна медленно растворялась во влажном воздухе ночи. В болотной хляби тонула дверь с громадной бронзовой задвижкой. Поверх двери был уложен квадратный ковер, а на ковре лежала маленькая пуговица с четырьмя отверстиями.
Если бы страх был чувством слабым настолько, чтобы оставить помимо себя место каким-либо иным переживаниям, то виденным картинам, пожалуй, и стоило бы удивиться. Иван Антонович удивляться был не в силах. Он бежал, находя в этом единственное спасение от того, чего и сам не ведал.
Калитка, лай собаки, свет в окне. Дверь со скрипом отворилась.
– Иван?
Не в силах вымолвить ни единого слова Иван Антонович подбежал к двери и схватил отворившего ее человека за руку. Тот встрепенулся.
– Что с тобой?
– Что? – Иван Антонович вслушивался в свой собственный голос.
– Что случилось?
– Впусти меня скорее?
– Входи!
Через несколько минут Иван Антонович уже сидел у камина и пил чай. К нему вернулись и обычная его рассудительность, и искусность в речах, и изысканность. Однако в голосе его объявилась непередаваемая вкрадчивость, какой дотоле никогда в нем не было.
– Испугался я, Артемий. Ей-Богу испугался! А знаешь ли чего?
– Так оно дело известное, чего люди боятся в такую пору. Темноты ты испугался, – устало говорил Артемий, глядя в свои египетские книжки.
– Тем-но-ты-ы… – протянул Иван Антонович, – Вот то-то и оно! Жутко мне вдруг сделалось в этой темноте. И не знаю уж отчего.
– Как бы ты знал отчего, так и не боялся бы! – спокойно отвечал Артемий.
– Оно то и верно, оно и верно, – приговаривал Иван Антонович. – Не сердце у меня стало, а медуза! Да тут еще этот старик.
– Какой старик? – тихо спросил Артемий.
– Да встретился мне тут один на станции. Впился в меня глазами. Я ему, мол, «поезда давно нет, опаздывает, видно». А он мне вдруг: «так ведь и лист сейчас не колыхнется, и птица в небесах не пролетит». Смотрю я – и правда. Ни звука, ни ветра, ни шума. Даже облака застыли на месте. А он мне: «все что ждало свершения, совершено, а значит совершенно. Ведь совершенство обретается лишь в смерти, ибо только в ней и есть прекращение всякому движению. И сколь любим мы совершенство, столь престало нам любить и смерть?»
– Ну и что тут такого? – изумленно спросил Артемий. – Мало ли у нас подобных стариков. Преподавал себе дедушка какой-нибудь научный коммунизм. Потом духовно преобразился. В Оптину пустынь на экскурсионном автобусе от института по профсоюзной путевке съездил. Бороду отпустил a la Лев Толстой. И тихо принялся пугать прохожих речами эсхатологического свойства.
– Но не находишь ли ты зловещей правоты в том, что истинное совершенство способна принести лишь смерть?
– Не нахожу! – рассудительно начал Артемий. – Да и кому это вообще могло прийти в голову утверждать, что люди, якобы, любят совершенство? Все что угодно скажи. Они готовы им любоваться, готовы ему поклоняться и его боготворить, но так, чтобы любить – это уж, позволь мне, слишком. Возьмут они скорее нечто уродливое, напридумывают о нем себе всякого, да в то и влюбятся. Ведь, как ни суди, восхищениям своим, да вздохам, да обожанию хоть и сами они от начала и до конца творцы, так ведь еще и верить в то сами хотят и желают обманываться, что, де, любят они «истинное совершенство». В действительности же любят они лишь сокрытое от них же самих, запечатанное их же собственной принужденной забывчивостью, подспудное чувство безраздельного обладания тем, что прекрасно не само по себе, а единственно по их усмотрению. Созиждем себе совершенство во главах наших, да не избудет его, ибо мы ему господа, и не станется ему быть отнятым от нас, ибо обладаем им по праву творцов и содеяли его невидимым для чужого глаза, оградив себя от татьбы. И уж невозможно разобраться, то ли любим мы совершенство, но лишь нами созданное, то ли любим себя, созидающими совершенство, то ли просто любим себя.
Артемий имел обыкновение изъясняться витиевато. Любую нелепицу умел он расписать арабской вязью. Он находил жизнь беспредельно глупой и до уныния однообразной, чтобы еще и словами повторять ее как есть. Да и как оно есть?
Своим насмешникам он отвечал: «Когда бы краткость воистину была сестрой таланта, тогда бы гении слагали стихи из одних лишь междометий, а всю литературу стоило бы свести к единственному санскритскому восклицанию „Ом!“, которое, помимо прочего, пришлось бы по вкусу поклонникам основного закона электрической цепи и знатокам электрического сопротивления».
Заумства Артемия мало кто любил, еще меньше кто понимал и уж верно никто не считал их исходящими от мира сего и для сего же мира предназначенными. Поскольку же ухо людское внемлет и тому, чего по скудости своей не ймет иной разум, вечно ища красоты прежде ума, Артемий оставался певчей птицей в клетке, сплетенной из всеобщего непонимания, для услады тех, кому уже в одной нарядности речей мерещится присутствие ума.
Елейные артемиевы словеса лизали потрескавшиеся стены комнаты, ложились испариной на окна, соскальзывали в каминное пекло и уносились через дымоход в черное, как нутро велосипедной камеры, небо.
Иван Антонович спал. И снилось ему, будто он пред пирамидами читает собственные стихи. Он видел солнечные строки. И губы его начинали шевелиться, и шепот его доносился до Артемия, и слово сплеталось со словом под сводами комнаты, проваливавшейся в бездну от каждого зарождавшегося в ней звука:
Под солнцем раскаленные пески
Спекались по крупицам в зеркала,
Являя небу с отраженьем звезд,
Мечты несбыточной немое воплощенье -
Земное повторение небес и
Вечность.
2
Артемий сидел перед зеркалом. Из-за его спины, словно альпеншток, выглядывала оконная рама.
Из старого трофейного радио, привезенного дедом Артемия из Кенигсберга, доносились кряхтящие звуки умирающей волны: «Над колонией тракайских караимов пролетала стая диких птиц. Одна камнем упала, да крылом зарубила. Зарубила. За-ру-би-ла».
Артемий схватил альпеншток и что есть силы ударил им по портрету на стене. Стекло рассыпалось и вместо музыканта с лютней он увидел лицо Арины.
Иван Антонович крепко спал и шум не разбудил его. Он лишь устало пробормотал во сне:
– А у старика то из холщовой сумки топорик торчал. А на топорике кровь свежая.
3
Утром жуки-навозники прятались по своим норам. Сентябрьский дождь прокалывал землю ржавой иглой, штопая опавшими листьями холщовое полотно из пожухшей травы.
– Знаешь, Артемий, что кругло, то не споткнется, – говорил за завтраком Иван Антонович, – потому как круг и есть само совершенство.
– Круглые дураки-то спотыкаются, – усмехнулся Артемий. – Круглому и ко всем чертям и в тартарары катиться легче. И многие, поверь мне, докатываются.
– Никто бы никуда не докатывался, если бы биологическое существование перестало зависеть от времени.
– Кронос Сизифа не проглатывал. Не по зубам он ему был со своими булыжниками. – Артемий отставил от себя блюдо, так что оно оказалось как раз меж двух лежавших на столе скрученных льняных салфеток.
– Вот это ты, Артемий, брось! – встрепенулся Иван Антонович, – Время поглотило всех! И Сизифа, и его труды! И только в нашем веке появилась надежда на то, что временем удастся управлять.
– Так вы, стало быть, и Шекспира вернете благодарному человечеству?! И Ньютона?! – усмехнулся Артемий.
– Полно тебе юродствовать над наукой! – обиженно произнес Иван Антонович.
– Ты называешь это патологическое стремление вызвать рвоту анахронизмов наукой?! Клонировать мамонта и запустить его бегать по Диснейлэнду?! Пересадить выращенную в пробирке копию мозга Моцарта пятилетнему австрийскому пацану и ждать, пока он заиграет «Турецкий марш»?! Превратить реинкарнацию из религиозной доктрины в медицинский факт?! Или, скажем, открыть человечеству тайну времени? Что оно, к примеру, такое? Откуда оно, по-твоему, взялось? Из чего оно проистекает, и почему мы все должны в нем полоскаться, как карась в вонючей речке?
– В двадцатом веке, – по-лекторски начал Иван Антонович, – всем стало понятно, что время проистекает из дюркхеймского минерального источника, в котором Бунзен и Кирхгоф обнаружили элемент, названный цезием, или небесно-голубым, 133-й изотоп которого стал эталоном секунды, за которую происходит 9.192.631.770 периодов излучения для спектральной линии сверхтонкой структуры с длиной волны 3,26 см…
– Предлагаешь поехать в Дюркхейм и ночью тайно от властей и бдительной городской общественности засыпать злополучный источник землей? А местными грязями впредь лечить от старения обрюзгшие тела новоявленных Агасферов?
– Эх, Артемий! – Иван Антонович вдруг изменился в лице. Губы его стали похожи на два сдавленных с боков лезвия. Никто не знал, куда они выгнутся в другое мгновение. – Неужели и тебя надо в колодец?
– Чего я не видел в колодце-то? Одни плевки да звезды, – Артемий сдул квасную пену на каменный пол.
– Зачем же ты смеешься надо мной? Ты же знаешь, как я ее боюсь.
– Кого «ее»? – насторожился Артемий.
Иван Антонович проглотил подступивший к горлу ком и шепотом произнес:
– Смерти!
Артемий таинственно улыбнулся.
– В детстве – продолжал Иван Антонович, – от одной только мысли о ней сердце мое сжималось личинкой колорадского жука и я чувствовал, как образовавшаяся внутри меня пустота с гулом засасывает в себя мои волосы, и ногти мои начинают врастать в мои пальцы.
– Финальная картина. – заключил Артемий. – Сова кружит над хлебной коркой, утопленной в кроваво-рвотной луже.
Иван Антонович схватил Артемия за ворот:
– Ответь мне! – прохрипел он, – Если все, что я говорил этим дуракам, не путь к вечности, то где же она?
От неожиданности Артемий опрокинул чашку. Вода из нее пролилась на стол. В тот же самый момент из-за туч появилось солнце. Оно ударило ярким лучом в медное блюдо так сильно, что то, казалось, должно было зазвенеть вечевым колоколом. Вода из опрокинутой чашки по скрученным льняным полотнам стекала на пол.
4
– Только я, батюшка, в рай то не хочу, – говорил Егорушка оторопевшему священнику, – И света мне фаворского не надобно.
– Как же это? – удивлялся священник. – Все люди к добру стремятся и пусть не другим, так уж себе-то самим добро делают или хотя бы желают делать. А ты вот отказываешься, будто зло какое покрыть этим хочешь. Мне же, пойди, невдомек, то ли это зло, что уже совершилось, то ли то, что только замышляется.
По каменному церковному подоконнику скакал растрепанный воробей, которому становилось дурно от свечного дыма и он попеременно то бился в окно, то слетал на амвон. Во изловление негодника исповедь была остановлена, и вскорости храм наполнился суетливыми старушками, которые, задрав кверху головы, забегали по солее, взмахивая расшитыми рушниками и сдавленно выкрикивая «Кыш!» при каждом метком попадании.
5
Дабы заставить некоторых людей прочитать книгу, достаточно попытаться ее выбросить. Решительность, лишенная демонстративности, и непринужденная имитация возникшего препятствия к незамедлительному исполнению варварского приговора обречены на неминуемый успех. Устроив дела надлежащим образом, Артемий откланялся, обещая вернуться к обеду.
В 11:58 по Гринвичу, не слишком выбиваясь из предусмотренного графика, Иван Антонович обратил внимание на содержимое стоявшей у камина урны для бумаг. К 11:59 он окончательно поборол в себе желание следовать обычным предписаниям неизменной своей добродетели и решился покинуть теплое кресло, дабы полюбопытствовать, что нынче в этом доме было отнесено к разряду литературы столь зажигательной, что ей иного места и не нашлось, кроме как в топке камина. Ровно в 12:00 Иван Антонович извлек из вышеупомянутой урны невзрачную книгу со страницами цвета ржаного хлеба, землистой обложкой и змеиным корешком. На первой же из открытых им страниц он прочитал: «Есть вещи мудрые сами по себе, есть вещи мудрые по усмотрению тех, кто на них вожделенно взирает, пытаясь в оных мудрость отыскать». На обложке значилось: «Идеотипомы, отпечатки из предвечности, или опыт построения предельного этимологического словаря и обоснование принципов графической логики». Далее следовало «Его Императорскому Величеству, Всемилостивейшему Государю Императору Николаю Александровичу самодержцу Всероссийскому с Высочайшего соизволения свой труд с глубочайшим благоговением посвящает Александр Сундстрем», Санкт-Петербург, 1894 г.
6
– Что за дурная забава шприцем вгонять нашатырь в апельсиновую мякоть? – Полина была скорее напугана, чем удивлена.
– Мир подарил нам солнце, я хочу подарить ему свое. – Егорушка протянул Полине апельсин и, словно Гамлет с черепом бедного Йорика, вполне по театральному запричитал, – Смотри, как просто пересилить естество. Не нужно шпаги, коль былая сущность постыдно отступает пред иглой. Что было бы сильней, чем аромат, еще недавно струившийся из самого сердца этого плода? Что ярче выражало сущность его и даже в темноте не дало бы нам ни малейшего шанса обмануться? И вот теперь неувядаемое тело прияло новую душу, дабы посрамить унылую предсказуемость обыденных вещей.
– Для вселенской интриги не мало ль места под кожурою апельсина? – Полина улыбнулась.
– Для интриги место повсюду найдется. Уж это ты мне поверь! Мир очарован непредсказуемостью. Только ею одной мы и любуемся. Люди одинаково счастливы, смеясь и плача, сострадая и жестокосердствуя, восхищаясь и ужасаясь, лишь бы в деле обнаружилась интрига, лишь бы им открылся неожиданный ход, зашифрованное послание. Каждый мечтает увидеть зайца, выпрыгивающим из круга преследования.
– Что ж станет с теми, кто ходит путями прямыми и не хочет ни прыгать, ни летать, ни удивлять прохожих глотаньем шпаг или игрой на флейте? – спросила Полина.
– И ягненок бросится волком на того, кто не успеет в мыслях своих превратить его в улитку.
7
В янтарную смолу заката вплавлялись серые контуры деревьев. Иван Антонович не отрывался от книги. «Коль мудрость века нынешнего есть безумие перед Богом, то стоит искать Истины в мудрости века минувшего. И если она через письмена постигается, то часто в самих письменах она и заключается».
Предисловие содержало множество ссылок на труды Николая Кузанского и Николая Лобачевского. Доказывалось, что понятие формы применимо только к конечным фигурам. Если фигура мыслится бесконечной, то она теряет свои привычные очертания. Бесконечная окружность по мере роста лишается кривизны и превращается в прямую, ибо, чем больше окружность, тем меньше ее кривизна, а чем меньше кривизна, тем заметнее из окружности вырисовывается прямая. Все формы мира сводимы к прямой, а прямая – к точке. Далее следовали рассуждения об индоевропейцах. Книга утверждала, что арии произвели на свет письменные системы, которые очевиднее других выражали идею эманации форм. Огамическое письмо кельтов, руны скандинавов и индийское письмо деванагари в основе своей имеют поразительное сходство. Знаки их словно бы нанизаны на прямую, проколоты ею.
Иван Антонович разглядывал приведенную в книге гравюру, на которой мифический Один в плаще и надвинутой на единственный глаз широкополой шляпе пронзал себя копьем на священном древе Иггдрасиль, дабы получить в дар великую мудрость, снизошедшую на него в виде рун.
8
– Зачем ты хочешь сжечь эту книгу? – возмущенно заревел Иван Антонович на Артемия.
– Я устал от нее.
– От усталости книги не жгут! Или тебе слава Цинь Ши Хуанди покоя не дает?!
– Цинь Ши Хуанди сжигал книги прошлого, а я сжигаю книги будущего! – с загадочной улыбкой произнес Артемий.
– Что ты там городишь? Какие еще книги будущего? Ты хотя бы понял, что здесь написано?
– «Племя хамово мыслит вещами, племя иафетово – духом вещей» – что же в том непонятного?
Артемий сдавил свои веки пальцами, да так сильно, что, открыв глаза, несколько мгновений еще не видел ничего, кроме вихря из золотой пыли и печной сажи.
Пока знакомый интерьер просачивался акварельной пеной сквозь опустившуюся пелену, Артемий не проронил ни единого слова. И слышно было, как стрелки часов вырезают из воздуха бумажные круги.
– Ответь, – заговорил Артемий все с той же загадочностью в голосе, – что видится тебе, допустим, в слове «любовь»? Что нарисуется в твоем сознании от одного лишь упоминания о том, что мы обычно называем этим словом?
– Оставь ты, Артемий, свою путаность!
– В чем же ты видишь путаность? Не в том ли, что мы с тобою взялись рассуждать о тех вещах, которые не терпят описаний?
– Не пытайся убедить меня в том, во что и сам не веришь. Не ты ли прежде говорил, что слову все подвластно?
– Да, я! Но вот тогда ответь мне должными словами, что есть «любовь»?
Иван Антонович молчал. Любой ответ ему казался глупым. Он помнил как любил и помнил как любили его. Обрывки прошлого застыли в сгустке дней, как в янтаре запекшийся узор из комариных крыльев. Что это было? Взмах ее руки, бархатный голос, горячая ладонь, улыбка, тень от деревьев, соскользнувшая с ее груди, рассыпавшееся однажды ожерелье? Нелепица! Перед Иваном Антоновичем вдруг предстала экзальтированная ассистентка кафедры философии того института, в котором он когда-то учился. «Дайте мне дефиницию религии!» – срывалась она с контральто Леля в «Снегурочке» на меццо-сопрано Марфы в «Хованщине». Ивану Антоновичу сделалось неловко от собственной беспомощности в таком простецком деле, каковым для всякого образованного и знакомого с трудами Бруно Бауэра человека является выведение дефиниций.
– Вот и суди, Иван, о том, что словно бы и всем известно, да только никто этого выразить не может. Так и любовь у нас всем видится по-разному. А египтянин, говоря о ней, тысячу лет рисовал плуг, поскольку в земле фараонов иероглиф с изображением плуга имел значение «любить».
– «Влюбился, как сажа в рожу влепился», – радостно подхватил Иван Антонович, зная, что Артемий не станет тягаться с ним в знании пословиц, – «Новый друг, что неуставный плуг».
9
– Так ведь нет же у нас иероглифов. И не было никогда, – упирался Иван Антонович.
– Да в каждом слове иероглиф, – отвечал Артемий. – Только мы эти иероглифы от самих себя спрятали, чтобы рабами их не стать.
– Или кого-нибудь рабами их не сделать? – ухмыльнулся Иван Антонович.