Текст книги "Старая Земля (Лунная трилогия - 3)"
Автор книги: Ежи Жулавский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 15 страниц)
Невозможно было сказать, что Серато был богат, так как это определение было слишком слабым, чтобы обрисовать тот мощный поток золота, который протекал через его руки. Не было мысли, которую он не смог бы превратить в реальность, ни какого-либо фантастического намерения, которого он не смог бы осуществить. Один концерт приносил ему больше, нежели приносили некогда цивильные листы королей и цезарей, пока они еще существовали в Европе.
Прекрасный, здоровый, беззаботный, он жил кипучей жизнью, пил наслаждение полной грудью, и, действительно, не было момента, когда бы судьба от него отвернулась. Женщины так и рвались к нему, и он мог выбирать любую из них, как султан из "Тысячи и одной ночи", уверенный, как и этот султан, что ни одна не откажется от его приглашения, даже если будет знать, что назавтра ее будет ждать смерть от его руки.
Никто никогда не видел Серато грустным или подавленным; о нем говорили, что он так смеется, как будто солнце сияет на небе.
И когда в один прекрасный день разнеслась весть о том, что этот человек исчез неожиданно и непонятно, все заподозрили преступление и долго искали его следов, никто не мог даже предположить, что он сам добровольно отвернулся от этой жизни, которой до сих пор пользовался с такой страстью.
Яцек невольно поднял глаза и посмотрел на лицо сидящего перед ним человека.
И это он! Он – Серато!..
Ньянатилока, Триждыпосвященный.
Полунагой, спокойный, живущий нищенским хлебом, и святой...
"Я хотел жить",– сказал он.
Хотел жить!..
Так чем же было то – бурная жизнь, кипящая кровь, искусство, слава, любовь? Разве это не было той жизнью, которая иногда мелькает перед Яцеком, как вспышка, проносящаяся в утомленном мозгу? И можно ли было все это бросить так бесповоротно и легко...
– И тебе не жаль?..
Бывший скрипач медленно поднял голову.
– Чего? Неужели, глядя на меня, ты можешь предположить, что там, в моем прошлом, было что-то такое, о чем я сегодня мог бы сожалеть? Я не отрекся ни от чего, ничего не отбросил, просто пошел дальше и выше. Да, та жизнь чего-то стоила, но то, что я имею сейчас, стоит несравненно больше. У меня была слава, богатство, власть. Какое значение для меня имеет, что другие думали обо мне, по сравнению с тем, что сегодня, не интересуясь чужим мнением, я сам знаю, что я собой представляю? Я сегодня богаче, чем когда бы то ни было, потому что у меня нет неудовлетворенных желаний, потому что я не желаю ничего, что могло быть исполнено другими – и вместо призрачной власти над ближними я имею абсолютную власть над самим собой.
– А искусство? – спросил Яцек.– Разве ты не тоскуешь по нему?
Ньянатилока усмехнулся.
– Разве наружная гармония, даже самая совершенная, может сравниться с тем совершенством души, которое я приобрел? Разве сила творчества артиста может сравниться с сознанием того, что я сам создал свой мир, и пока я хочу, он будет существовать?
Он встал и подошел к Яцеку.
– Впрочем, мы напрасно ведем разговор об этом, когда есть много гораздо более важных вещей. Не стоит думать о том, кем человек был, чтобы хватило времени на то, чтобы подумать, каким он может стать. И при этом любой, любой без исключения, кто захочет.
Яцек засмеялся.
– Значит, кто захочет! Кто найдет в себе столько сил, чтобы разом отречься от всего, как ты.
Ньянатилока остановил его движением руки.
– Сколько же раз надо повторять,– мягко заметил он,– что я ни от чего не отрекся. Ведь отречься – это значит отказаться от чего-то привлекательного, имеющего значение для человека. Я же отказался только от определенных форм жизни, которые стали для меня ненужными, когда я в совершенстве узнал их. После многолетней душевной работы, которая с каждым днем приносила мне все большее наслаждение, после лет уединения и полного одиночества, в котором жизненная сила возрастает до бесконечности, я приобрел то, что мы называем "знания трех миров", которые если не являются последним словом, то уж наверняка первым и основным. Эти знания уже не ослабеют. Я бы мог теперь вернуться к прежней жизни, войти в жизнь нынешнего поколения, безумствовать, как они, заниматься ненужной работой, тешиться славой, богатством, успехом, а в душе оставаться таким, каким я есть, но смех охватывает меня при одной мысли об этом, так что в такой жизни для меня нет теперь никакого очарования.
Он развел руками.
– Я живу самой совершенной жизнью,– продолжал он,– потому что научился соединяться с миром и его духом в одно целое, как, видимо, было в самом начале, прежде чем в человеке пробудилось сознание. Мне нет необходимости смотреть на цветущие луга, слушать шум моря, потому что я сам являюсь и цветком, и рекой, и деревом, и вихрем, и морем. В движении моей крови, в ритме моей мысли я ощущаю гармонию бытия – ту, наиглубочайшую, что укрыта под обманными явлениями, под тем, что человеку, вырванному из мира, кажется даже недобрым, несправедливым или ненужным. Вся моя предыдущая жизнь, хотя она не была скупой по отношению ко мне, не дала мне ни одной минуты счастья подобного тому, в котором я теперь постоянно нахожусь без боязни-утратить его когда-либо.
Ньянатилока говорил, обращаясь к Яцеку, как бы совершенно забыв о присутствии Азы, которая, забившись в глубокое кресло, положив подбородок на руки, молча смотрела на него широко открытыми глазами.
Вначале она слушала, что он говорил, потом слова его стали для нее просто звуком без всякого смысла, на который она не собиралась обращать внимания. Она слушала только звучание голоса – ровное, спокойное и мягкое, видела сбоку его обнаженные, крепкие, хоть и худощавые плечи, покрытые южным загаром. Какая-то молодая свежесть и сила исходила от этого человека. Черные и блестящие волосы легкой волной спускались на его открытые плечи – и Азе казалось, что она ощущает запах его кудрей – свежий, напоминающий аромат горных трав, растущих над холодным, кристальным потоком. Лицо его она видела в профиль: выпуклая линия лба, нос, уголок свежих, алых губ.
– Молодой, прекрасный, божественный,– шептала она,– такой он был и тогда...
Вдруг она вскочила в испуге.
– Серато! ;
Он медленно повернулся и посмотрел на нее рассеянным взглядом, видимо, недовольный, что она прервала его.
Она смотрела на него какое-то время, как бы не доверяя собственным глазам.
– Серато? – повторила она с оттенком какого-то сомнения.
– Слушаю тебя.
Аза что-то считала вполголоса, не спуская с него глаз.
– Шесть... десять... Восемнадцать, нет, двадцать! Да. Двадцать лет.
Ньянатилока понял и усмехнулся.
– Да. Двадцать лет назад я покинул Европу, отправившись на Цейлон.
– Я была еще ребенком, маленькой девочкой в цирке... Я помню... Тогда говорили, что Серато – сорок лет.
– Сорок четыре,– поправил он.
Яцек, который с растущим интересом следил за их разговором, сорвался со стула.
– Ты! Так тебе сейчас шестьдесят с чем-то лет?
– Да. Почему тебя это удивляет?
Яцек отступил на шаг, не зная, что думать, не отрывая глаз от спокойного лица буддиста.
– Но ведь это молодой, тридцатилетний человек,– шептала Аза как бы самой себе в безграничном изумлении.– Моложе, чем тогда, когда я видела его двадцать лет назад. Этого не может быть.
– Почему?
Задав этот вопрос, он на секунду повернулся лицом к Азе и хлестнул ее спокойным взглядом холодных глаз.
Она замолчала, не понимая, почему ее вдруг охватил необъяснимый страх. Ей на мысль пришла какая-то старая сказка, где труп, страшным заклятием обретший искусственную жизнь и вечную молодость, в мгновение ока превратился в зловонную жижу около собственных костей, когда оно было разрушено.
Она тихо вскрикнула и отпрянула назад.
Ньянатилока тем временем говорил Яцеку:
– Неужели ты не понимаешь, что при определенном усовершенствовании воля может господствовать над всеми функциями тела, как обычно господствует только над некоторыми движениями? Ведь даже некоторые факиры самых низших ступеней, так же далекие от истинного знания, как Земля от Солнца, хотя и живущие в его лучах, могут усилием воли останавливать биение сердца и погружаться тем самым на время в некое подобие смерти.
– Но здесь речь идет о жизни, о такой необъяснимой молодости,– заметил Яцек.
– Но разве не все равно, в каком направлении действует воля? Ведь речь идет об определенном состоянии органов, об их функциях, как вы здесь, в Европе, говорите своим ученым языком, или, как мы бы сказали – о вырывании формы из времени и помещении ее над ним.
Яцек стиснул голову руками.
– Мысли мешаются, мысли мешаются. Значит, ты мог бы жить вечно?
Ньянатилока усмехнулся.
– Я не могу не жить вечно, потому что любой дух бессмертен, а я всего лишь дух, как и вы все. А что касается тела, которое является ничем иным, как только внешней формой духа, то не стоит слишком долго его удерживать. Пока оно необходимо, лучше если оно молодое и здоровое, способное выполнять любые приказания, но когда оно уже выполнит свое предназначение, знающему человеку достаточно воли, чтобы его отпустить...
Он прервал фразу и, изменив тон, протянул руку к Яцеку.
– Пойдем, не знаю, зачем мы сидим в душной комнате. Солнце уже зашло, и я хотел бы посмотреть с крыши на звезды. Мы поразмышляем там вместе и потом поговорим о существовании с той и с другой стороны звезд, как о вещах единых, постоянных и непрерывных.
Аза даже не заметила, когда они вышли из комнаты, хотя ей казалось, что она все время смотрит на них. Все это время она сидела как бы в оцепенении, полностью ошеломленная тем, что услышала, не умея довести до человеческого разума историю вечно молодого скрипача, который предстал теперь перед ней в облике буддийского святого.
Ей пришло в голову, что она скорее всего ошиблась, что этот человек не может быть пропавшим Двадцать лет назад Серато. Видимо, брошенное ею случайно имя он сразу принял и укрылся за ним, как будто по какой-то непонятной причине хотел, чтобы как можно меньше знали о нем, кто он такой и откуда.
– Это обманщик.
Она вскочила на ноги, хотела позвать прислугу, Яцека, кричать, чтобы этого человека заперли в тюрьму, чтобы не позволяли ему называть себя этим именем...
Она оперлась руками о стол.
Но неужели возможно, что она его не узнала, другого за него приняла, что кто-то другой так на него похож?
Она опустила веки, и перед глазами замаячила сцена, такая давняя, ставшая уже почти что сном, однако живая и выразительная...
Когда-то, около двадцати лет назад, у Серато бывали безумные помыслы. Иногда, вызываемый и умоляемый срочными телеграммами, несмотря на вмешательство главнейших сановников, артистов и своих друзей, отказывался играть в первоклассных театрах; хотя там ему под ноги сыпали горы золота. В иных случаях он вдруг выступал там, где его меньше всего ожидали увидеть, и превращал своим присутствием придорожный трактир в концертный зал. Бывало также, что как странствующий музыкант, он шел со своей скрипкой по пыльным дорогам, ведя за собой в поля из людных городов целые толпы поклонников.
Аза, маленькая девочка из цирка, слышала об этом от своих старших коллег, дрожащими губами выговаривающих его имя
и ей снился волшебный скрипач, от которого исходил свет, как от бога. Она даже не желала его увидеть, настолько живо он рисовался ее детской фантазией. Когда наступала темнота, и она, усталая, тихо замирала в уголке, то рассказывала себе всегда одну и ту же волшебную сказку:
– Он придет...
Это будет день, совершенно непохожий на другие, гораздо более светлый и прекрасный, когда он появится и возьмет ее за руку, велит идти за собой в мир, под ворота радуги, распростертые над облаками...
Он придет обязательно. Освободит ее, маленькую, бедную Азу от страшного клоуна, который хочет от нее чего-то невероятно страшного; он заберет ее в луга, в поля, которые простираются где-то за границами города, и там, слушая пение его скрипки, она забудет о цирке, о проволоке, на которой нужно танцевать, чтобы ее не били и чтобы люди аплодировали.
Она горько усмехнулась при одном воспоминании о смешных детских мечтаниях. Она ведь не была настолько наивна; слишком хорошо знала, что означают взгляды престарелых господ с первых рядов, скользящих грязными взглядами по ее детскому, худенькому телу, обтянутому трико, и какую цель преследует мерзкий клоун.
Однако...
Однако в минуты этих мечтаний куда-то исчезал приобретаемый ей преждевременно, со дня на день, жизненный цинизм, он спадал с нее, как лягушачья кожа сваливалась с заколдованной принцессы из сказки. И тогда она становилась такой, какой еще в сущности оставалась в глубине души: ребенком, смотрящим на мир удивленными глазами и мечтающим о светлом чуде...
И он пришел. Пришел действительно в один из дней, вернее, в один из вечеров. Она была утомлена до последней степени. Ей было приказано по натянутой проволоке взбегать на доску, оттуда она должна была прыгнуть на качающуюся трапецию, потом на другую, на третью, вертеться, танцевать в воздухе. Она взяла разбег в первый раз и соскользнула с половины дороги по проволоке, упав весьма чувствительно на бок. Среди зрителей послышалось несколько испуганных восклицаний, которые сразу же заглушили недовольные выкрики. Директор представления подошел к ней и, убедившись, что она цела, злобно сверкнул глазами.
– Беги, скотина!
– Я боюсь,– прошептала она с неожиданным страхом.
– Беги! – угрожающе прошипел он сквозь зубы.
Она послушно пробежала несколько шагов, дрожа всем телом. Прыгнула... и вдруг как будто какая-то невидимая сила остановила ее на месте перед самым началом проволоки.
– Боюсь,– почти плача прошептала она,– боюсь.
В зрительном зале начинали терять терпение. Афиши обещали в этот "вечер" невиданное зрелище, единственная, оригинальная королева воздуха, летающая волшебница, а тем временем волшебница стояла испуганная, беспомощная, с красными веками и губами, по-детски искаженными в плаксивой гримасе.
– Обман! – кричали из дальних рядов.– Вернуть деньги! Прекратите представление!
Безжалостная толпа, жаждущая только развлечений за свои деньги, смеялась над ней, бросала ей в лицо оскорбления, сыпала бранью.
– Беги!!
Она услышала голос директора, переполненный бешенством, как сквозь сон. Она попыталась сделать еще один разбег, собрала все свои силы, всю волю. В глазах ее потемнело, в ушах был какой-то шум, колени дрожали – она чувствовала, что упадет, прежде чем добежит до конца проволоки.
И все-таки прыгнула, сделала несколько шагов с закрытыми глазами и вдруг почувствовала, что кто-то схватил ее за плечо именно в ту минуту, когда ее нога должна была коснуться натянутой проволоки.
Она обернулась. Около нее, видимо, поднявшись со зрительского места, стоял какой-то изысканно одетый человек с черными волнистыми волосами и удерживал ее белой, мягкой, но сильной, как сталь, рукой.
– Подожди.
У нее уже не было времени удивляться' или пугаться – ее просто охватило невыразимое сладостное чувство, что она находится под чьей-то защитой. Директор подскочил к наглецу, бледный от бешенства, но прежде чем он успел открыть рот, ее защитник сказал спокойным и повелительным голосом:
– Прошу дать мне какую-нибудь скрипку!
– Серато! Серато! – гудело уже во всем цирке, как в улье. Серато! – Она быстро повернула голову и взглянула на него, ее сердце почти перестало биться.
Сказка, волшебная золотая мечта: пришел, возьмет с собой, поведет...
Нет! В ней проснулось совсем другое чувство, что-то такое, чего в первый момент она даже не сумела понять. Она чувствовала его сильные пальцы на обнаженном детском плече, под его мимолетным взглядом, который скользнул по ее лицу, она вспыхнула, а в груди у нее что-то застучало. Ей захотелось зарыдать, погибнуть, захотелось, чтобы он сжал ее своими руками или встал ногой на ее грудь, и одновременно хотелось убежать, скрыться...
В зале установилась полная тишина. Она услышала какой-то удивительный, неземной звук, какой-то серебряный плач и даже удивилась, откуда он взялся.
Серато играл.
Никто теперь не обращал на нее внимания. Она присела в стороне и смотрела на него. Какой-то шум в ушах застилал от-нее звуки музыки; она видела только его белую руку, водящую смычок, полузакрытые глаза и чуть приоткрытые губы на гладко выбритом лице влажные, красные. Странная дрожь пробежала по ее телу
с головы до ног, и в первый раз в жизни она почувствовала, что на свете есть поцелуи, объятия, и что она – женщина.
В одно мгновение она перестала быть ребенком.
В голове у нее закружилось; на секунду она вся превратилась в одно неутолимое желание: видеть его глаза, чувствовать на себе его руки, его губы.
Сознание вдруг снова пробудилось в ней. Спокойно, почти вызывающе, она огляделась вокруг. Он – Серато – не смотрел на нее. Углубившись в удивительную импровизацию, превратив в волшебный инструмент скрипку, поданную ему из оркестра, он совершенно забыл о ее существовании и о том чувстве жалости, которое привело его на эту арену для ее спасения.
Он играл для самого себя, а люди слушали.
В цирке стояла глубокая тишина. Аза пробежала глазами по рядам кресел; повсюду зрители превратились в статуи; одни поглощали глазами величественную фигуру скрипача, другие прятали лицо в ладонях, третьи – смотрели вдаль остановившимися глазами, покачиваясь вместе с музыкой на волнах воздуха.
Внезапный гнев на то, что он сжалился над ней, а теперь не обращает на нее никакого внимания охватил Азу, она почувствовала даже ревность за то, что он отнял у нее внимание зрителей, которые всегда рукоплескали ей. И прежде чем она успела задуматься над тем, что делает, именно в те минуты, когда струны скрипки чуть слышно зазвучали, играя какую-то светлую, тихую мелодию, Аза громко, поцирковому, вскрикнула и одним движением взлетела на натянутую проволоку, прыгнув потом прямо на трапецию, висящую несколькими метрами ниже.
Ее сумасшедший прыжок заметили в цирке, и публика закричала, зааплодировала, показывая на нее пальцами. Никто уже не слушал музыку Серато – все смотрели на нее, как она летает, в самом деле похожая на птицу, с перекладины на перекладину, с одной проволоки на другую.
Горькое, ожесточенное чувство триумфа в груди. Никогда еще она не была такой неистовой, дерзкой, даже разнузданной в этом воздушном танце, когда один фальшивый шаг, хотя бы мгновенная утрата равновесия – означала смерть... Она изгибалась, вытягивалась, демонстрируя свою детскую фигурку на потеху толпе с удивительным, болезненным наслаждением, неизвестно откуда в ней взявшимся, вызывала похотливые взгляды, скалила зубы в нахальной улыбке, обращенной к людям, которые раздевали ее глазами.
Она старалась не смотреть на скрипача – однако ее снедало любопытство... Незаметно, незаметно, так, чтобы он не видел. Поднимая руки, она наклонила голову, быстрый взгляд из-под руки...
Он стоял рядом с брошенной на арене скрипкой и, радостно улыбаясь, хлопал в ладоши вместе с остальными.
Она соскочила с высокой трапеции и кинулась в гардеробную, скрывая страшные, раздирающие душу рыдания, которых долго не могла унять.
Тогда в первый и в последний раз она видела Серато. Однако каждая черточка его лица, выражение глаз так отпечатались в ее сознании, что по прошествии долгих лет он вставал у нее перед глазами как живой и часто преследовал ее, как призрак, который невозможно отогнать.
Нет! Она не могла ошибиться! Это на самом деле Серато, именно он – этот непонятный человек, каким-то чудом сохранивший молодость, который сейчас появился с непонятной для нее наукой, со сверхчеловеческой и пугающей ее силой...
Внезапная дрожь пробежала по ее телу. Это была минута, подобная той, которую она пережила тогда – двадцать лет назад, когда он положил руку на ее детское плечо, только более сильное пламя ударило теперь в нее...
Она сплела руки за шеей и, откинувшись в кресле, стала смотреть в пространство.
Мысли ее разыгрались.
– Я сильнее всех сил в мире: сильнее, чем мудрость, искусство, даже месть! Буду сильнее и чем святость твоя...
Она почувствовала приятное волнение в груди, какой-то туман на мгновение заволок ее глаза, губы приоткрылись:
– Приди! Приди!..
VIII
Они сидели молча, наклонив головы, сосредоточенно слушая выводы одного из "братьев знающих", который здесь, в собрании мудрецов, развивал новую теорию об истоках жизни.
Невысокий, со светлой большой головой и быстрыми серыми глазами, он говорил внешне сухо, как бы отвечая затверженный урок, называл цифры, имена ученых, факты и открытия – только иногда его лицо вздрагивало незначительно, когда в коротком, ошеломляющем и неожиданном предложении он в блестящем умозаключении соединял в одно целое до сих пор еще кажущиеся противоречивыми наблюдения целых поколений исследователей.
И слушателям казалось, что этот незначительный, но сильный умом человек строит перед их глазами какую-то удивительную пирамиду, с основанием, широким, как мир, где каждый отдельный камень какой-то смелой воздушной аркой соединялся с другими, воздвигая непоколебимо новый этаж, гораздо более сплоченный, воздушный и гораздо выше поднимающийся к небу, приводя в голову мысль о завершающем камне, о последней площадке, с которой одним взглядом можно было бы охватить всю постройку. Все, что до сих пор было сделано, открыто, найдено, добыто усилиями ума, становилось кирпичиками и гранитом для ученого с серыми глазами; иногда казалось, что одним словом, как сильным и точным ударом молота, он бьет по бесформенной глыбе исследования, с которым до сих пор никто не мог справиться, и добывает оттуда ядро, удивительным образом подходящее для его постройки.
Слушатели, привыкшие подниматься под облака в одиноких полетах своей мысли, теперь без всякого головокружения поднимались вместе с докладчиком на те высоты, куда он вел их уверенно и смело.
Он уже закончил долгий доклад, серые глаза его заблестели, слова потекли живее. Он сделал рукой полукруг, как бы показывая с вершины стены своей пирамиды, сложенной из отдельных кирпичиков и камней в единое целое, совершенное, непоколебимое и такое удивительно простое.
– Мы прошли,– закончил он свой доклад,– через удивительный лабиринт от наипростейшей плазмы до мельчайших изменений в человеческом мозге, мы видели все и знаем, что можно одно связать с другим и вывести одно из другого, как математическая формула, точная, безошибочная, неизменно приводящая к одному результату. Так вот эту формулу, как таинственное заклятие, издавна ощущаемое, но не открытое, я написал, перебирая и складывая материал исследований, накопленный за десятки веков.
Мы видели жизнь во всем механизме от наипростейшего до самого сложного и уже знаем, что как в одном, так и в другом случае все происходит по одному принципу, без исключений, без пропусков, без вольностей, которыми обманывается иногда человеческий глаз, недостаточно глубоко еще видящий. Мы также несомненно узнали, что не целью существования является жизнь, не результатом какого-то развития, но его началом, альфой и омегой вместо бытия и единственной ценностью, Когда-то, много веков назад, упорно и трудно искали, как из неограниченного существования вывести формулу возникновения организма – сегодня мы уже знаем, что в этом не только содержится основная и первичная необходимость, но и согласно какому правилу это происходит; тут и там действует одна непоколебимая математическая формула.
Он немного помолчал и, обернувшись, показал рукой на ряд знаков, написанных на черной доске.
– Вот здесь содержится загадка существования,– сказав он с горькой иронией в голосе,– упрощенная до банальной наготы цифр. Сегодня мы на самом деле являемся чудотворцами и могли бы благодаря ей создать новый мир, новый быт, новую действительность, если только... Ах, да! Такой пустяк стоит препятствием для использования этих сил найденного заклятия. Видите, господа, это уравнение, которое я написал здесь, в своей основной части имеет вид математического интеграла, и, как каждый интеграл, требует дополнения через определенную постоянную величину, то есть что-то такое, о чем мы в этом случае ничего не знаем и знать уже не будем, потому что это не вытекает из формулы.
Он склонил голову и бессильно развел руками Яцек молча слушал его, как и остальные. Последние слова ученого коллеги не были для него неожиданными: он уже знал, когда увидел эту магическую формулу на доске, что мудрость человеческая, проникнув в самые глубочайшие тайны существования, ударилась снова о невидимую, но ощутимую стену и снова предстала лицом к лицу против той же самой вечно повторяющейся загадки, против того самого Ничего, которое одновременно является Всем.
"И Слово стало телом",– прозвучало в его ушах воспоминанием. Он невольно поднял глаза к высокомерной фигуре лорда Тед-вена, который со своего президентского места был виден всем.
Старик сидел прямо, положив руки на пюпитр, неподвижно глядя перед собой. Только легкое дрожание уголков губ свидетельствовало о жизни этого застывшего, сурового лица. Яцек думал, что лорд Тедвен выступит, когда ученый завершит свой доклад – и нетерпеливо ждал его слова...
Однако лорд Тедвен молчал и все вокруг молчали. Яцек пробегал глазами по лицам собравшихся, смотрел на стариков, склонявших изрытые мыслью лбы, на мужчин в расцвете сил с удивительной печалью в сосредоточенных глазах, на людей, которые едва вышли из юности, но от бремени познаний уже согнувшие свои шеи: он искал когонибудь, кто бы хоть что-то сказал, он жаждал слова, открытия...
Глухое молчание слишком выразительно говорило: не знаем. В ту минуту, когда загадка физического бытия, развития и жизни была облечена в явную математическую формулу, когда после долгого и тяжелого странствования наконец подошли к окончательному пониманию механизма существования мира, в эту высшую минуту страшные слова: не знаем! – можно было прочитать в задумчивых глазах мудрецов, они печатью ложились на их стиснутые губы.
Настойчивым, буквально кричащим взглядом впился Яцек в холодные глаза лорда Тедвена.
"Говори! – умолял он его взглядом. Настаивал, приказывал.Говори, говори, избавь нас от этой пустоты, в которую мы погружаемся вместе со светом наших мыслей, избавь нас от нее, если ты сам уже избавился!.."
Старик понял его.
Он медленно пошевелился, поглядел на собравшихся, не просит ли кто слова, а когда под его взглядом все только опустили головы, беспомощно пожимая плечами, он поднял белую руку...
Лорд Тедвен встал со своего места, высокий, серьезный, уважаемый, почти столетие пронесший на своих широких плечах. Несколько минут он так и стоял молча, как будто колебался.
– На этом знание кончается,– наконец сказал он,– мы открыли все, что можно было открыть, услышали все, что только мог вынести человеческий разум. Я сказал вам, что открыл за годы своей самостоятельной умственной работы, видимо, мои последние годы – после меня говорили другие, истинные мудрецы, соль земли нашей, мои друзья или ученики, так как, являясь самым старшим из вас, я уже не имею здесь учителя. Мы добрались до ядра всего сущего, и, может быть, я должен был бы встать в эту минуту и самолично распустить наше объединение, потому что дальше идти уже нельзя,– уничтожить наш орден знающих, потому что больше мы уже ничего не узнаем Мы кружимся теперь, как
рыбы вокруг стеклянного шара, который пробить не в силах. Солнце осталось далеко позади, нас охватывает холод. У нас хватило смелости добраться сюда, надо набраться смелости, чтобы признать: здесь знание заканчивается.
– Неправда!
Яцек вздрогнул при звуках этого голоса. Он совсем забыл, что по разрешению лорда как гостя взял с собой Ньянатилоку на это собрание. С удивлением и почти со страхом он посмотрел на него, услышав, как неожиданно резко он ответил старику. Сэр. Роберт замолчал на секунду; какая-то тень пробежала по его лицу, но в ту же секунду он усмехнулся с высокомерной снисходительностью...
– Наш гость,– сказал он,– видимо, не поняв как следует моих слов, возражает против той очевидной и, к сожалению, окончательной истины, что мы подошли уже к границе человеческого познания и не сумеем сделать дальше ни одного шага. Гость наш, вскормленный высокочтимой мудростью Востока, видимо, недостаточно точно очерчивает разницу между Знанием и верой, или признанием за очевидное понятий, не доказанных разумом... Предметом как веры, так и знания является истина, но эти истины по роду своему и происхождению различны и нельзя их смешивать. Мы находимся у границы познания, повторяю: дальше уже есть место только для веры.
Собравшиеся важно закивали головами, признавая правильность слов своего учителя. Посмотрев на собравшихся, Яцек увидел задумчивые лица с полуулыбкой смирения на губах, и другие, невольно искаженные болезненной иронией, и третьи – просто печальные... Он знал всех этих людей, умнейших в мире, и предполагал, что они могут думать. Он мог указать пальцем тех, которые изо всех сил держались за веру, многочисленных католиков, послушных костелу и выполняющих все его приказания (католицизм был последней религией, уцелевшей в течение веков), и тех, что сами для себя религии, более или менее туманные и мистические, заполняя этим пустое пространство, ударяясь в которое, знания разбивались, как море о скалы арктического льда. Большинство из них составляли пантеисты с высшим душевным полетом, которые отворачивались от математических формул своих знаний, чтобы охватить любовным взглядом весь мир; хватало здесь и холодных рационалистичных деистов, философов разного покроя и мистиков всяких оттенков вплоть до людей, которые, несмотря на огромные научные знания, цеплялись за различные суеверия, иногда смешные и ребяческие. Были люди, которые любой ценой искали позитивного содержания метафизической жизни и мира, даже если это трудно было примирить с тем, что говорила им их мысль, мысль исследователей и тружеников.
На какое-то мгновение Яцек почувствовал зависть к ним, когда мысленно сравнил их пусть даже самую хрупкую веру с тем состоянием, в котором находился он и ему подобные – те, что с огромной грустью слушали слова Роберта Тедвена. Чувство страшной, пугающей пустоты и глубокое убеждение в том, что если жить, то нужно эту пустоту чем-то заполнить, и одновременно такое бессилие, отсутствие или избыток чего-то, не позволяющие поверить во что угодно, лишь бы верить.
Из этой-то группы людей и вышли несколько скептиков, сидящих перед ним со смертельным отчаянием в глазах и презрительной улыбкой на бледных губах. Они были похожи на безумцев, растравляющих собственную рану, ожесточенно исследуя быстрыми умами истину и вглядываясь ошеломленными лицами в пустоту, они не хотели уже признаться в том, что и они были бы рады в глубине души увидеть чтото иное – какой-нибудь обманчивый мираж, который был бы ими разрушен уже в следующий час, так они были испуганы и утомлены видом вечной пустоты.