Текст книги "Старая Земля (Лунная трилогия - 3)"
Автор книги: Ежи Жулавский
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
– Я спал! – прошептал Яцек с облегчением и поднес руку ко лбу.– Я, видимо, заснул вчера во время разговора и...
И он отскочил назад. Он увидел в своей собственной руке, поднятой вверх, цветущую веточку горечавки, свежую, еще покрытую блестящими каплями росы...
От ужаса он так быстро разжал пальцы, что выпущенный из них цветок упал на ковер у его ног, обутых в промоченные туфли. На их черной коже блестели прилепившиеся, мокрые от росы мелкие листочки и травинки... Вся его одежда была пропитана дымом от сосновых веток.
Яцек подошел к креслу и медленно опустился на него, обхватив голову руками.
"Что же есть,– думал он,– все, что мы видим, что же есть так называемая реальность жизни, если я сижу в эту минуту здесь с горным цветком в руке и просто не имею понятия, как это произошло и как могло произойти?.. Ньянатилока говорил (значит, мне все-таки это не снилось?!), что не мы в таких случаях с места на место переносимся, а только наш дух создает себе окружение согласно своей воле – но ведь несколько минут назад я не одним духом был в Татрах, но и всем телом своим, даже в этой одежде, которая сейчас на мне, покрытая росой и листьями, пропахшая сосновым дымом от костра, разожженного на ночь?.. Существует ли на свете какая-нибудь теория, которая могла бы объяснить это противоречие и путаницу в событиях? Лорд Тедвен доказал иллюзорную видимость существования физического мира, но ведь он не отменил непоколебимых законов существования, не вырвал из глубины наших человеческих душ уверенности в правильности существующего порядка вещей и развития... Не знаю ничего! Не знаю совершенно ничего!"
0н стиснул голову руками и какое-то время молча сидел так, пытаясь ни о чем не думать. За его спиной в стене затрещал металлический ящик, в который ему прямо на дом доставлялась утренняя почта. Он встал и, чтобы прервать ход мыслей, прикоснулся к пружинке, закрывающей его. Пачка бумаг высыпалась на столик – преимущественно это были небольшие листы, на которых рядом с фамилией был записан только какой-то номер и время, в которое пославшие их хотели бы поговорить с Его Превосходительством по телефону... Яцек быстро посмотрел на эти листы, почти не думая о том, что делает... Его мысли, вопреки воле, упорно возвращались к событиям минувшей ночи, не в силах задержаться на менее или более важных сообщениях, которые он держал в руках.
Наконец одна бумага обратила на себя его внимание. Это было ежедневное послание от директора заводов, которому он поручил как можно быстрее построить для себя новый "лунный корабль". Директор сообщал, что работа двигается медленно, но успешно, и он надеется, что через два или три месяца Яцек получит свой корабль.
Два или три месяца! Он вздрогнул от нетерпения. Так долго ждать просто невозможно! Если Мареку там, на Луне, нужна его помощь, то он может опоздать – к тому же... чем он будет заниматься все это время, пока не сможет улететь! Неужели нет иного , средства попасть туда, нежели этот корабль, выбрасываемый в . пространство сжатым газом?
Он обернулся. За ним в кресле сидел Ньянатилока, молчаливый, спокойный, как всегда. Яцек уже привык к его неожиданным и странным появлениям в разных местах и чаще всего тогда, когда он о нем думал, поэтому не выказал никакого удивления. Он сразу же приступил к делу.
– Ты говорил когда-то,– начал он без всякого вступления,что для воли не существует больших или меньших преград, если она преодолевает миллиметр пространства, то так же может пре одолеть и тысячи миль...
– Да, я так думаю, брат.
– Сегодня ночью мы были в Татрах, якобы не перемещаясь отсюда...
– Да, я так думаю.
– Мы были там на самом деле. На моем столе лежит веточка горечавки, покрытая свежими цветами... Я уверен, что утром сорвал ее на горном склоне... Ньянатилока!
– Слушаю тебя, брат.
– Я хочу оказаться на Луне – сегодня! Через час! Немедленно! И быть там не во сне, а на самом деле, как был сегодня в Татрах, и иметь возможность действовать там.
– Не знаю, сумеешь ли ты выполнить это.
– Сделай это ты! Помоги мне!
Ньянатилока покачал головой медленно и решительно.
– Нет.
– Почему? Я хочу, я прошу тебя об этом!
– Нет. Не сейчас...
– Значит, ты не можешь этого сделать! Видимо, вся твоя мудрость и сила проявляются только в том, чтобы делать фокусы и вводить в заблуждение.
Он замолчал. Ему стало стыдно за то, что он говорил, и он посмотрел на Ньянатилоку с опаской. Буддист снисходительно смотрел на него с еле заметной улыбкой.
– Прости меня! – прошептал Яцек.
– Мне не за что тебя прощать, брат мой...
– Я вспылил...
– Знаешь, это просто смешно,– добавил он через минуту, медленно усаживаясь на стул, – я так разговариваю с тобой, как будто обвиняю тебя в том, что ты не можешь совершать чудес...
И быстро замолчал, вспомнив, что этот буддист на его глазах уже неоднократно их совершал...
– Ничего не понимаю! – вслух сказал он, хотя говорил только самому себе.
Ньянатилока стал серьезным.
– Однако ты легко мог бы понять это, -если бы только захотел...
– Ты совершаешь чудеса!
– Нет. Я не совершаю чудес. Их вообще никто не совершает по той простой причине, что совсем не является чудом господство духа над видимостью и не выходит за границы законов вечной жизни... А если я отказываю тебе...
– Да, почему ты мне отказываешь? – повторил Яцек.
– Послушай меня.
Ньянатилока подсел к нему и, обе руки оперев на подлокотники, заговорил, не отводя глаз от его лица;
– Ты хочешь немедленно отправиться на Луну за своим приятелем вследствие полученных известий. Я уже помог тебе один раз мысленно оказаться там и посмотреть глазами твоей души на действия твоего приятеля, но тебе недостаточно этого. Ты хотел бы быть там облеченным в ничтожную форму, которую ты называешь своим телом, и иметь возможность действовать: движением, словом. Не думаю, чтобы это было необходимо и помогло твоей душе – а ведь о другом здесь и речь не идет.
– Как же не идет? Речь идет о моем друге, который нуждается моей помощи.
– И чем ты ему поможешь? Тем, что возьмешь с собой свою убийственную машину и уничтожишь всю Луну, чтобы спасти его, если ему что-нибудь угрожает? Впрочем, откуда ты знаешь, что там на самом деле происходит? Вчера в моем присутствии ты разговаривал с карликами и из того, что от них услышал, делаешь вывод, что твой Марек намеренно или невольно вторгся в жизнь лунного народа и оказывает на него свое влияние. И что ты теперь хочешь сделать? Оказаться рядом с ним и помочь ему, чтобы на Луне быстрее все стало так же, как на Земле? Или ты думаешь, что все происходящее здесь – прекрасно?
– Может быть, Марека нужно спасти от опасности,– уклончиво проговорил Яцек.
– Зачем? А если таков его жребий, который он уже принял на себя? Не мешай ему умереть, потому что, быть может, ему это нужно. Ты уверен, что твой приятель сумеет сделать больше, оставшись живым, нежели светлая легенда о нем, которая будет передаваться из поколения в поколение? Ты хочешь оборвать ее в зародыше? Уничтожить? Сделать невозможной?
Он подошел к сидящему со склоненной головой Яцеку и положил обе руки ему на плечи.
– Послушай меня! Не думай о Луне, не думай о других планетах: ты вскоре узнаешь их! Не мешай тому, что происходит, даже если имеешь возможность это сделать! Не надо мешать ничему, потому что не имеет значения то, что происходит вокруг нас, важно только то, к чему мы стремимся в душе...
Яцек поднял голову. Он чувствовал, что Ньянатилока стоит за ним, но не смотрел на него, только напряженно глядел на противоположную стену, где висело несколько портретов.
– Откуда ты знаешь, что здесь не идет речь обо мне самом? – спросил он.– Может быть, я как раз хочу убежать?
– Не убежишь. Нужно смотреть в лицо всему, что тебя встречает, и через все проходить, не отворачиваясь. Без усилий, без радости. Быть самим собой.
Он еще больше наклонился. Яцек уже не был уверен, слышит ли он его голос или только шелест своих мыслей, разбуженных каким-то удивительным толчком.
– Ты получаешь все только тогда, когда ничего не желаешь. Нужно стать бесстрастным, как пространство, беззаботным, как свет, знающим, а не исследующим, как Бог!
Мысли Яцека текли куда-то в неопределенную и размытую даль.
Знающим, а не исследующим!
Творцом собственной истины, которая одновременно является истиной пространства, замыкающегося в человеке...
Вместо поиска чужих истин, которые ничем не являются, только пустотой, видимостью!
А собственная правда – это вера!
Любая вера, но вера творческая, сильная, сформировавшаяся в душе и бесспорная – и именно поэтому являющаяся непоколебимой истиной!
Значит, знать, а не исследовать!
Творить, а не искать.
Мыслить, а не сомневаться.
Где путь к этому чуду?
Ньянатилока однажды сказал: "Нужно научиться быть одиноким среди любой толпы, а вы даже в глухой чаще одинокими быть не умеете".
Он сказал это на берегу Нила, когда от развалин храма Изиды возвращалась Аза...
– Ваше Превосходительство...
Яцек вздрогнул и поднялся. В дверях стоял неподвижный лакей.
– Что случилось?
– Мы беспокоились, что Ваше Превосходительство не спустились на ночь в свою спальню... Яцек неторопливо отмахнулся.
– Что нового?
– Госпожа Аза...
– Что? Приехала?
– Да. Специальным поездом сегодня утром. Мы хотели разбудить Ваше Превосходительство согласно поручению, но спальня была пуста, а сюда мы не осмелились зайти.
– Где сейчас госпожа Аза?
– По вашему распоряжению несколько дней назад ей приготовлены комнаты. Она приказала передать, что через час будет завтракать и надеется встретиться с Вашим Превосходительством...
После ухода лакея Яцек повернулся к Ньянатилоке. Он пристально смотрел на его лицо, как будто хотел понять, какое на него произвело впечатление это известие о прибытии в гости знаменитой певицы, но его лицо было спокойным, безмятежным и, как обычно, непроницаемым. Даже обычная улыбка не сходила с его губ, в глазах же не было ни возмущения, ни грусти, ни даже снисхождения...
– Ты спустишься сейчас вниз, брат? – спросил он безразличным на вид голосом.
Тем временем Аза уже ждала в столовой, расположившись свободно, как в собственном доме. Она сбросила дорожную одежду и, одетая в легкое утреннее платье с ароматной сигаретой в губах, сидела в глубоком, кожаном кресле. Перед ней на столе, накрытом старинной узорчатой льняной скатертью, сверкал серебряный чайный сервиз и тяжелые хрустальные вазы с разными фруктами и сластями. Она отодвинула чашку с недопитым китайским чаем и, откинув голову на спинку кресла, смотрела полузакрытыми глазами на голубой дымок египетской сигареты, который медленно поднимался к резному потолку. Она положила одну ногу на другую; среди волн светлого шелка виднелись две стройные лодыжки в черных блестящих чулках и маленькие стопы, обутые в золотые туфельки.
Со времени посещения Лахеца и его неожиданной смерти Аза окончательно покинула свою прежнюю квартиру, в которой и так, странствуя по миру, редко бывала. Все это произвело на нее странное впечатление. На ее глазах неоднократно гибли люди – и у ее дверей, и вдалеке – убежав от нее на край света – гибли тихо, не произнося ни одного слова, ни одной жалобы, ни одного упрека, или сообщая ей в письмах день и час своей смерти, обвиняя ее или неискренне благодаря за "мучительное счастье", которое она им дала – и она всегда проходила мимо всех этих событий, как мимо потерянной шпильки или сломанной впопыхах корсетной 'бланки...
О Лахеце же она не могла спокойно думать. Каждый раз, когда на выходила из дома, ей всегда казалось, что видит у выхода на улицу его скрюченный труп с мертвенно-белым, смертной мукой Искаженным лицом, который неизвестно зачем туда принесли... Она вздрогнула при одном воспоминании об этом. У нее не бы-ло сомнений: он умер ради нее и из-за нее.
Но мысль ее взбунтовалась против этого неясного упрека. Ведь она не сделала ему ничего плохого? Чего он от нее хотел? Что с то-го, что она своими поцелуями довела его до безумия,-а в последнюю минуту, когда он осмелился потянуться к ней, прогнала, как собаку? Неужели почтой причине надо лишать себя жизни? Или еще хуже: отважиться на смерть добровольную и заметную?
В ее памяти мелькнули его глаза, в первый момент вспыхнувшие удивлением и страхом, а потом такие пронзительно грустные и как бы погасшие...
Он лежал, облокотившись руками на ее колени, и тянулся к ее лицу голодными губами – такими прекрасными в этот момент. Она приказала ему богохульствовать. Велела проклинать свое искусство и то возрождение через действие, которым он гордился; он должен был вслух отречься от всего, что осмелился ей до этого сказать – и четко повторить, что он ничто по сравнению с ней, и все не идет ни в какое сравнение с единственным ее поцелуем... Ха! Ей даже не пришлось отталкивать его, когда в высшей степени любовного помешательства он осмелился обнять ее руками; она ударила его только взглядом и ледяным голосом, сказавшим: "Какую ценность вы можете представлять для меня? Ничтожный, низкий, слабый, как и все остальные, и такой же хвастливый..." А он сказал, уходя: "Не потому, что не получил тебя, наоборот, потому что губы твои поцеловал и уже перестал верить в себя..." Смешная история!
Она бросила догоревшую сигарету и ноги в золотых туфельках вытянула на пушистом ковре. Она была зла на себя, за то что все еще думает о такой, по ее убеждению, незначительной, не стоящей памяти ерунде, и таким образом пробуждает спящую где-то в глубине ее души слабость, в то время когда должна быть сильной и безжалостной, как лесная рысь, спрятавшаяся в ветках дерева и царящая в целом лесу.
Она обернулась на звук отворяемых дверей. На пороге появился Яцек, слегка побледневший, и, низко поклонившись, извинился перед ней за опоздание. Не вставая с кресла, она протянула ему левую руку, ухоженную, с длинными розовыми ногтями. Яцек, нагнувшись, коснулся ее слегка дрожащими, горячими губами – и в эту минуту, взглянув поверх его головы, Аза увидела в дверях удивительную фигуру полунагого буддиста. Она вздрогнула от холодного, необъяснимого страха, и глаза ее широко раскрылись... Это лицо показалось ей знакомым, хорошо, хорошо знакомым...
Она медленно встала – и в то время, когда Яцек, удивленный ее поведением, немного отступил в сторону, напрягла зрение и память...
Какое-то смутное воспоминание того времени, когда она была еще девочкой: огромный зал, заполненный людьми, арена, освещенная ярким светом – а на ней та.же самая фигура, те же самые руки с длинными, тонкими пальцами, которые теперь она видит на дверной ручке – и лицо, обрамленное длинными черными волосами...
И волшебная скрипка, прикосновением его рук превратившаяся в ангельский хор. Она чувствует замершее дыхание в детской груди: играет он, лучший из всех, несравненный скрипач, властвующий над струнами, сердцами, обожаемый, знаменитый, могучий, любимый, богатый, прекрасный – как бог.
– Серато!
Трижды посвященный чуть наклонил голову
– Действительно, когда-то я носил это имя,– сказал он без следа замешательства своим обычным, спокойно звучащим голосом.
VI
Днем и ночью размышлял Рода над тем, как избавиться от грозящей ему опасности. Он не хотел в обществе Яцека лететь на Луну и решил сделать все возможное, чтобы этого избежать. Однако он ясно отдавал себе отчет в том, что это "все", которое зависит от него, очень незначительно и дрожал от страха при одной мысли о появлении вместе с Яцеком в городе у Теплых Прудов.
Его даже не столько угнетала возможность мести за Марека со стороны ученого, которому, несмотря на его снисходительность, он не слишком доверял, а страх перед тем стыдом, который ему бы пришлось пережить на Луне...
Это действительно была странная ирония судьбы! Он, Рода глава Братства Правды, который всю жизнь разоблачал "сказки" о земном происхождении людей, теперь возвращается именно с
Земли и вынужден засвидетельствовать, что она обитаема и имеет . общество несравненно более совершенное, нежели на Луне.
Ибо Рода стал горячим поклонником культуры на Земле, особенно технической. Он познакомился с ней досконально – по крайней мере с виду. Яцек, твердо решивший взять с собой обоих "послов" с собой обратно на Луну, хотел, чтобы до этого они, насколько возможно лучше использовали пребывание на земле и нашел сопровождающих лиц, с которыми они ездили по разным странам и городам и с каждым днем узнавали все больше.
Сначала они совершали это путешествие вместе, но потом Рода сумел упросить Яцека, чтобы тот освободил его от спутника. С того памятного дня, когда Матарет выложил всю ненужную правду, отношения между ним и учителем были настолько напряжены, что они почти не разговаривали друг с другом, разве только бросали взаимные обвинения и оскорбления. В путешествии это положение еще больше ухудшилось, если это было возможно. На мир они смотрели разными глазами; Матарет, признавая все чудо земного прогресса, не переставал оставаться скептиком, который видит и обратную сторону медали. И в то время, когда Рода восторгался и в основном хвалил, он – узнавая земной мир гораздо чаще насмешливо усмехался и только пожимал плечами, когда его спрашивали: лучше ли и совершеннее ли здесь устроено все, чем на Луне? По этой причине дело доходило до ожесточенных ссор между обоими членами Братства Правды, которые в конце концов уже не могли выносить друг друга, и их решено было разделить.
Избавившись от общества своего земляка, Рода, правда, чувствовал себя немного одиноким, но все, что он видел и слышал, настолько его поглощало, что он не часто испытывал это ощущение.
Пользы же из увиденного он извлек слишком много. Быстрый от природы, он с лету хватал формы земного управления и вскоре уже прекрасно разбирался в существующих отношениях. Поскольку же постоянно его беспокоила мысль о возможном, но нежелательном возвращении на родную серебряную планету, он искал в них достойного для себя выхода.
Четко разработанного плана он еще не имел, но в голове у него крутились какие-то нечеткие идеи, из которых со временем могло что-то получиться.
За время своего пребывания на Земле он узнал о существовании определенного и решительного недовольства в массах, а в доме своего опекуна почувствовал, что там находится какой-то узел этого движения. Ему потребовалось относительно немного времени, чтобы узнать, что речь идет о тайне какого-то открытия – страшного и могущественного – которое могло бы дать его обладателю безнаказанность и силу.
Он понял, что получение этой тайны было целью неоднократных посещений Грабца, а также, несомненно, и продолжающегося пребывания в доме ученого Азы.
Рода, вопреки обыкновению, молчал, смотрел и ждал.
"Придет мое время! – думал он.– Как у того я отнял машину, так при возможности попробую и у этого ее заполучить".
Действительно, все боролись за эту машину. Грабец, обеспокоенный непонятной ему смертью Лахеца, и лишившийся его поддержки, чувствовал себя несколько ослабленным, поэтому решительнее наседал на Азу, чтобы та поторопилась... Он хотел иметь в руках страшную, уничтожающую силу и диктовать условия обществу, миру побеждать без борьбы.
Потому что в минуты спокойного размышления его охватывал страх перед той бурей, которую он раздувал. Он разбудил подземные силы, зажег факел, брошенный в гигантские массы рабочих – и уже сейчас страшился взрыва, видя, как поднимается, вздымается, растет эта волна. Ему хотелось это море заковать в ровные берега и использовать для службы "знающим", но он быстро почувствовал, что если оно разволнуется, никто не будет иметь над ним власти, если оно разбушуется и выйдет из берегов, никто его обратно загнать не сможет.
Одним осенним днем, за несколько часов облетев с Юзвой большую часть мира, побывав по пути у очагов движения и поддержав тут и там уже разгорающийся огонь и зажигая его в других местах, он опустился на пустой, солнцем выжженный холм вблизи Вечного Города. Какое-то время они разговаривали о насущных делах все расширяющегося сопротивления, но слова уже лениво падали с их губ, и вскоре оба замолчали, вглядываясь в дивный город, лежащий у их ног.
Светлое, золотое солнце стояло на небе; воздух был пропитан солнечной пылью, слепящей глаза. И под этой голубой и золотой изморозью, под светлой, молочно-белой дымкой до самых краев горизонта простирался и тихо спал любимый город Грабца, единственный, вечный, царственный Рим.
Там, севернее к востоку и западу существовали два центра жизни, два бьющиеся алой и золотой кровью сердца европейского континента: Париж и Варшава. Два чудовищных узла всех сетей и дорог, два центра того, что толпа повсеместно называет культурой, гигантские полипы, поглощающие соки всей земли, столицы правительств и торговли, очаги развлечений, греха, подлости и заурядности. По образцу этих двух самых больших городов развивались, росли и менялись другие, не в состоянии, впрочем, угнаться за ними, древние столицы давних европейских государств, большие, чудовищные, оживленные, однако, благодаря двум этим "солнцам", отодвинутые на второй план.
Рим же остался тем, чем он и был на протяжении многих веков: единственным городом. Удивительным чудом, которое сохранилось при нивелирующей все варварской рукой "прогрессе" и "цивилизации". По-прежнему возвышались развалины Форума; качались на ветру старые кипарисы и цвели кроваво-красные розы под апельсиновыми деревьями.
В соборе Св. Петра по-прежнему звонили колокола; и в Ватикане седой старик в тройной короне, белой слабой рукой осеняя крестом безлюдную площадь, думал о тех временах, когда отсюда его предшественники одним движением пальца поднимали народы Земли, и тогда слетали королевские головы...
И на Капитолии, и на Квиринале, в тысячелетних дворцах, в гигантских развалинах древних бань, цирков, под куполами костелов, в зданиях, помнящих эпоху Возрождения, в садах, на площадях, над фонтанами – стояли белые статуи, боги, давно уже не почитаемые, обломки мраморных снов, осколки бурно прошедшей творческой молодости...
Только этот город представлял себе Грабец будущей гордой столицей духовно обновленного мира.
Наклонив голову, он смотрел на освещенные солнцем купола соборов, вздымающихся к небу, покрытые зеленоватой паутиной веков, на старинные памятники.
Спокойное и гордое достоинство исходило от этого города, который выдержал тысячелетия и не посчитал нужным измениться по примеру других.
Грабец мечтал...
Там, в северной части, на востоке или на западе пусть существуют огромные "общие" метрополии, центры работы, движений, мелких повседневных хлопот, пусть они роятся, как ульи, пусть гудят, как кузни, только бы их шум распространялся не далее, как до границ этой позолоченной солнцем Италии, только бы не мешал удивительной тишине, царящей на руинах под кипарисами... Здесь будет мозг и душа человечества, непреходящая святыня "земных богов", резиденция и столица знающих, которые будут править миром.
Когда-то, в те времена, когда цезари жили в мраморных дворцах, окружающий мир слал в этот город пшеницу, вино, масло, ценную руду и драгоценные камни, рабов, женщин и даже богов – окружающий мир служил ему, подчинялся его воле, основой своей жизни считая существование, расцвет и блеск этого единственного города.
Теперь это должно повториться. Все, что страны, земли и моря могут дать наилучшего, должно сосредотачиваться здесь; здесь снова должен быть центр мира, его мысль и воля.
По широким континентам, по далеким заморским островам будут распространяться вести, что это священный город, в который доступ разрешен только избранным. Матери будут рассказывать о нем своим детям, как старинную восточную сказку о том, что в этом городе сосредоточена вся сила, вся красота, вся мудрость и жизнь, но в неприступных стенах есть высокие ворота, и не пригибаться, а скорее вырасти до их высоты нужно, чтобы войти туда.
Ах, любимый город, город мечты!
Короткий, резкий смешок Юзвы вырвал Грабца из задумчивости. Он быстро обернулся и посмотрел на товарища.
Тот стоял, опершись кулаками о какой-то старый, полуразвалившийся саркофаг, наклонив голову как бы для удара и нахмурив брови.
– Юзва, это ты смеялся? Он откинул голову назад.
– А что? Смеялся.
Он описал рукой широкий круг.
– Ведь это смешно, когда подумаешь, что после нашей бури тут останутся только бесформенные развалины и груды камней, которые зарастут травой, кустарником, а потом и лесом... Мы справимся, да, мы справимся с этими домами, которые простояли века, с этими старыми сводами, залатанными цементом, с этими колоннами. О! Рассыплются в прах все эти купола, будет такое землетрясение, какого никто не видел от сотворения мира!
Он снова хищно рассмеялся, а потом, повернувшись к Грабцу, добавил:
– Послушайте, Грабец, вы что-то крутите... Как там на самом деле обстоят дела с этой машиной Яцека?
Грабец не имел никакой охоты отвечать. Последние отблески заходящего солнца, похожие на нимб, окружающий город, на его глазах превратились в зарево, ему казалось, что он видит вечный Рим, бесповоротно рассыпающийся в прах – и дикая, еще более страшная, чем в давние времена, орда варваров проходит по пепелищам, по развалинам – неудержимая, безумная...
Только когда Юзва во второй раз повторил свой вопрос, Грабец посмотрел на него.
Он слегка заколебался. Не сказать ли ему правду, что страшное изобретение Яцека, если попадет к нему в руки, будет служить как для уничтожения распоясавшегося сегодня общества, так и для содержания... в новой неволе только на один день воспламенившихся рабочих масс? Может быть, сказать ему это искренне и безжалостно? И еще добавить, что пока он жив, скорее весь мир рухнет, чем здесь хотя бы один камень упадет с вершин старинных колонн?
Он смотрел на Юзву и представлял, какое бы на него произвели впечатление эти слова. Да, этот человек, услышав их, даже не вздрогнул бы, не возмутился, только рассмеялся бы своим широким ртом, оскалив белые, хищные и крепкие зубы, уверенный в том, что самой главной и неодолимой силой будет та гибель и разрушение, которые он ведет за собой.
– Я послал к Яцеку Азу,– сказал Грабец с мнимым спокойствием и безразличием, глядя в другую сторону,– она сделает, что возможно...
– Ерунда! – пренебрежительно рявкнул Юзва.– Не понимаю этих полумер! И зачем тут нужна женщина? Какая-то комедиантка? Что она может? Было бы лучше разбить на куски его дом в Варшаве и силой взять то, что нужно.
– Не следует забывать, что Яцек может защищаться! Одним движением пальца он может уничтожить весь город.
Глаза Юзвы заблестели.
– Ну и что! Прекрасное начало! Варшава, Париж, а потом все остальные язвы на зараженном теле Европы...
– Боюсь, что их черед уже не наступил бы,– сказал Грабец как бы самому себе.– В этих обстоятельствах вместе с Варшавой исчезла бы и тайна уничтожающей машины Яцека.
– Так что же?
– Свое изобретение он должен отдать нам добровольно, тем более, что без его разъяснения мы не могли бы справиться с ним!
Юзва вытянул сильные, жилистые руки.
– А это и необязательно,– сказал он через минуту.– Пусть идут ко всем чертям эти мудрецы с их машинами! У меня целые склады забиты живым взрывчатым материалом! Пусть только все мои придут в действие, такой заведут танец, что, ручаюсь вам, Грабец, ни следа, ни воспоминаний не останется от этого прекрасного мира.
Грабец уже открыл рот, чтобы ответить, но вдруг понял, что все слова здесь напрасны. Он посмотрел в глаза Юзвы, горящие бешеной, неумолимой ненавистью ко всему, что было и есть – только за то, что есть и было,– и первый раз в жизни его охватил холодный ужас. На мгновение он даже подумал, не ударить ли ножом в эту широкую грудь, но сам сразу же отказался от этой мысли, подлой и трусливой. Это значило бы перед началом путешествия разбить корабль, который должен был бы повезти тебя в новые края из страха перед бурей, с которой может не справиться рулевой...
Он посмотрел на Юзву. Это не был слепой и тупой человек, ненавидящий все только потому, что родился и жил в тяжелых условиях, обреченный на тяжелую, отупляющую работу... Он прошел через все ступени общественных школ, и его, ввиду больших способностей, собирались послать на государственный счет в Школу Мудрецов, когда он неожиданно исчез, как камень, брошенный в воду.
В суматохе жизни о пропавшем человеке быстро забывается, и никто вскоре уже не помнил, что жил такой Юзва, и тем более никто не размышлял о том, что с ним произошло. А он тем временем, придя к выводу, что существующий мир плох, в поисках силы спустился вглубь и набирал мощь, ведомый единственной безумной жаждой разрушения...
– Удивительно, что я встретил его и узнал,– прошептал Грабец про себя, обращая взгляд к солнцу, в кровавых отблесках заходящему над Римом.
VII
Он медленно покачал головой и усмехнулся.
– Нет,– сказал он не глядя на Азу и как будто не отвечая на ее вопрос,– я ни от чего не отрекся, передо мной не было никаких препятствий, я не был ничем озлоблен, не был разочарован.
Яцек нетерпеливо пошевелился на стуле.
– Так почему же...
И замолчал, охваченный чувством стыда, что спрашивает о том, что уже должен был понять.
Ньянатилока поднял на него спокойные, ясные глаза.
– Этого мне было мало. Я пошел дальше, потому что хотел жить.
– Жить!..– прошептал Яцек, как эхо.
За одно мгновение у него в памяти пронеслось все, что он еще мальчиком слышал об этом удивительном человеке, и все, что знал о нем сейчас.
"Я хотел жить",– сказал Серато-Ньянатилока, тот, чье имя было некогда синонимом самой жизни, силы, счастья, роскоши, власти.
Тогда о нем говорили, как о божестве. Когда он появлялся со своей волшебной скрипкой, люди, как сумасшедшие, опускались перед ним H!V колени, а он делал с ними все, что хотел. Если можно было сказать о каком-либо артисте, что он не служил своим искусством толпе, а владел ею, то именно о нем. В знаменитейших, несравненных, неповторимых своих импровизациях он настолько завладевал своими слушателями, что одним движением смычка бросал их из радостного безумия в грусть и подавленность, нашептывал им волшебные сказки, приводил их в ужас и уничтожал, бросал себе под ноги или в то же мгновение, волшебной силой мелких обывателей превращал в летящих вместе с ветром хозяев жизни.
Яцек вспомнил, что говорил о нем один епископ, ныне умерший:
– Этот человек, если бы захотел, мог бы своей скрипкой создать новую веру, и люди пошли бы за ним, даже если бы он вел их в ад.
Говоря это, священник испуганно крестился, а в глазах Яцека, тогда совсем молодого юноши, фигура скрипача вырастала до фантастических нечеловеческих размеров и превращалась в какой-то символ возвышения, власти, царственности и избранности.