355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Ставинский » Час пик » Текст книги (страница 6)
Час пик
  • Текст добавлен: 11 октября 2016, 23:19

Текст книги "Час пик"


Автор книги: Ежи Ставинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 9 страниц)

– Прошу тебя, Мая, оставь эту циничную позу, – мягко сказал я.

– Это ты меня об этом просишь? – Она рассмеялась и вдруг вырвала у меня свою теплую руку.

– Послушай-ка, Кшись, что все это значит? Что это за провокация? Я хочу знать, что случилось?

– Я говорю совершенно искренне. Я люблю тебя и хочу жить только с тобой. Я все обдумал. Я немедленно разойдусь с Зосей, и мы поженимся, как только это станет возможным. Эва уже достаточно взрослая…

Я говорил медленно и действительно искренне, мечтая, чтобы она поверила мне как можно скорее. Ведь за эти два года ее душе было нанесено немало травм, а теперь мне предстояло излечить их в одну минуту. Мая слушала, не отрывая глаз от моих губ, а когда я кончил, помолчала еще с минуту, потом схватила мою руку и начала покрывать ее поцелуями.

– Спасибо, Кшись, спасибо, дорогой! Боже, что за мгновение! Наконец-то я дождалась! И вдобавок, прямо так, без предупреждения… А я-то думала, что ты не родишь этого даже на смертном одре!

– Мая, я не шучу! – воскликнул я, вырывая свою руку.

Мая взглянула на меня и вдруг стала серьезной.

– Хорошо. Тогда слушай: я не имею ни малейшего желания связывать с тобой свою судьбу.

Я опустил глаза. Она дождалась своего великого дня и решила отплатить мне за все. Надо было терпеливо перенести эти удары. Я был настолько выше всех этих мелочей, что даже готов был подставить лицо для пощечин – сейчас для меня имело значение только самое главное.

– Сдаюсь, Мая, – сказал я, – Ты победила.

– Это уже не доставляет мне никакого удовольствия, – вздохнула она.

Я замолчал и рассеянно ровел глазами вокруг. С самого начала, как только я пришел, мне чего-то недоставало в этой комнате, теперь я понял: под ночной лампочкой не было моей фотографии.

– А где моя фотография? – тихо спросил я.

– Но ведь сегодня не пятница, – ответила она улыбаясь.

Надо было встать и уйти, но, к сожалению, вместо этого я продолжал со слепым упорством идти навстречу своему поражению'– совершенно так же, кан это происходило с Зосей тогда, в машине возле Повсина.

– Мая, почему ты неискренна со мной? Ведь я знаю, что ты ждала от меня решающего слова! Я знаю, что ты ненавидела меня за мое постоянное бегство в другую жизнь! Я знаю, что ты часто плакала по вечерам и считала часы до моего следующего прихода! Я знаю, что ты никогда не изменила мне, хотя у тебя было полное право на это! Зачем же ты сейчас кривляешься?

Мая меланхолично улыбнулась и поцеловала меня в лоб.

– Кшись, все это теперь уже совсем не так.

– Ты хочешь сказать, что изменяешь мне? – вскричал я.

Мая улеглась на тахте поудобнее. Это ее спокойствие предвещало самое худшее. Мысли бурлили у меня в голове, а на язык просились одни лишь избитые фразы, пригодные в любой схожей ситуации; но ведь моя-то ситуация была исключительной и непостижимой и требовала иных слов, иных фраз, и я должен был их придумать, должен был быстро воспользоваться ими, чтобы они выразили эту мою совершенно неповторимую перемену и швырнули Маю мне на грудь, как теплый и нежный компресс, успокаивающий всякую боль. И вдруг я подумал, что, наверное, совсем не умру и что весь этот «cancer» просто перестраховка профессора, которому собственный покой дороже всего и поэтому он предпочитает предсказывать самое худшее, ведь от худшего всегда легче отказаться. Я не умру, потому что у меня зверское здоровье, и моя внезапная смерть была бы такой идиотской нелепостью, что даже слепой рок должен был бы прозреть. Зато с ужасающей ясностью я понял другое: если я сейчас, в горячечном пылу, не верну Маю, мне грозит нечто гораздо худшее, чем смерть.

– Мая! – воскликнул я. – Не будем говорить о том, что было. Ты нужна мне сейчас! Нужна, как вода, как огонь, как воздух!

– Ничего-то ты не понимаешь, Кшись, – прервала меня она. – Впрочем, большинство мужчин ничего не понимает.

– Я уже все понимаю! Клянусь тебе…

– Ты понимаешь только себя, – возразила она. – Когда-то я очень тебя любила, Кшись, и отдала бы все, чтобы ты со мной остался. Но я быстро убедилась, что нужна тебе только в пятницу к вечеру, а в субботу или во вторник могу подыхать как мне вздумается…

– Мая, но теперь-то я другой…

– Молчи! В то время как ты, торопливо уходя от меня, беззаботно окунался с головой в свою мутноватую жизнь, я оставалась одна, задыхаясь как рыба на песке. Я не могла ни работать, ни есть, пи спать. Я все время думала о тебе, и у меня дрожали руки, а глаза застилали слезы. Это было глупейшее самоуничтожение! Я должна была спасти себя и твердо решила убить в себе эту любовь. Но такие вещи не получаются сразу, мне было пе под силу одним махом вырвать из сердца эту заржавевшую стрелу, и я решила бороться с ней осторожно, вытягивая ее миллиметр за миллиметром. Я начала разглядывать тебя, выискивать в тебе пятна, как астроном ищет их на солнце. Сперва стала замечать мелочи – пропахшие потом носки…

– Мая! – взмолился я.

– Не обижайся, Кшись, – спокойно продолжала она. – При таком лечении хороши были все средства. В тот же день я с радостью обнаружила в твоей левой ноздре три волоса… А ты их не заметил и до сих пор.

Я схватился за нос. Действительно, в левой ноздре торчали какие-то волоски. Я был готов сейчас отхватить их вместе с носом!

– К сожалению, все это были полумеры. И нередко вместо отвращения во мне пробуждалась жалость к тебе. Да и от Зоей в конце концов нельзя было требовать, чтобы она по-настоящему заботилась о тебе. Так что я оставила в покое изъяны в твоей одежде и твои физические недостатки, зато начала внимательно прислушиваться к тому, что ты говоришь. Постепенно я сделала открытие: под внешностью интеллигента и блестящего эрудита скрывался обыкновенный хвастун и самодовольный эгоист! Каждая твоя фраза была сплошным фонтаном самоуверенности, святой убежденности в собственном идеальном совершенстве. Каким ты был умным, значительным, способным! Каким огромным успехом пользовался у женщин! Как чудесно умел устраивать все в своей жизни! Я решила вывести тебя на чистую воду и начала изо дня в день разжигать твое самодовольство: лгала, говоря, что ты самый молодой, самый способный, самый красивый… В глубине души я надеялась, что ты не попадешься на эту удочку, что в конце концов почувствуешь в этом грубую лесть – где там! Ты охотно глотал все это, принимая мои слова за чистую монету, и даже ожидал еще большего, домогался еще более цветистой лжи! Я познакомилась с Радневским. Он очень милый человек и сам разъяснял мне свои проекты. Конечно же, он способнее тебя в десять раз, хотя ты так легко верил, что стоит тебе только захотеть, и ты запросто победишь его! В конце концов я подумала про тебя: неужели этот зазнавшийся дурак, неспособный ни к какому бескорыстному чувству, унижающий меня каждым своим визитом по пятницам, и есть тот самый мужчина, которого я люблю?! Ну нет! Я почувствовала себя и умнее, и хитрее, и благороднее тебя. Чем еще ты мог меня пленить? И однажды, когда ты в очередной раз выбежал от меня, до отказа набитый моей лестью, которая бурлила в тебе, как кислота в аккумуляторе, когда тебе, поскольку ты уже закрыл за собой дверь, как всегда, стало до лампочки все, что со мной может произойти до следующей пятницы, я начала смеяться. Я смеялась громко, долго, до слез и вдруг почувствовала, что я свободна, что при виде тебя у меня уже никогда не екнет сердце и не задрожат руки…

Я слушал все это с опущенной головой, даже не пытаясь возражать: в тоне Май была искренность, а в словах – убедительность. Рука, которая, как я надеялся, поддержит и спасет меня, показала мне издалека кукиш полным презрения жестом.

– Почему же ты не порвала со мной? – спросил я убитым голосом.

– Да потому же, почему и ты поддерживал эту связь, – она пожала плечами. – Мне с тобой было неплохо в постели… раз в неделю. Конечно, до поры до времени, пока я не полюбила бы кого-нибудь по-настоящему.

Она взглянула на часы и спохватилась.

– Уже поздно. Меня ждут.

– Кто? – спросил я неожиданно для самого себя.

Ответа не последовало. Мая откинулась назад и оперлась локтями о большую подушку. Халат ее, вероятно случайно, снова раскрылся. Полная, теперь уже наконец свободная грудь победно вздымалась. В глазах Маи появился недобрый блеск.

– Не такой ты меня всегда хотел, Кшись, не правда ли? – спросила она с иронией.

Я взглянул на нее с ужасом и, превозмогая боль, бросился на лестницу так стремительно, точно уже воочию увидел ад.

Я плелся по улице, опустив голову. Еще несколько часов назад я был убежден, что со всех сторон окружен людьми. Теперь мои руки хватали пустоту. Мое новое тельце отчаянно дрожало. Лавина, низвергнутая диагнозом профессора, с грохотом неслась вниз, сметая по дороге все мои постройки.

Ноябрьский дождик обволакивал густой влагой. Мой взгляд теперь обострился и примечал на улице все, чего не видел прежде, в той, минувшей жизни, промчавшейся в ускоренном темпе. Люди брели по слякоти, торопясь домой, в рестораны или кино. Я искал их взгляда, но они не смотрели на меня, а, толкнув, скороговоркой извинялись. Большой город порождает равнодушие, и контакт между людьми ощущается единственно лишь в том, что они толкают друг друга. Если незнакомые люди встречаются в джунглях, тайге или пустыне, они бросаются друг другу на шею: там человек человеку брат.

Вдруг взгляд мой задержался на идущей впереди парочке. Парень, обнимавший девушку за талию, с наглым видом жевал торчавшую в уголке рта сигарету. Ему было лет семнадцать, этому зеленому юнцу, изображавшему из себя взрослого, и он, наверно, был неучем и онанистом. А его девушка была моя дочь Эва. Они щеголяли своей преждевременной свободой и нарочитой развязностью. Я сразу же увидел в этом пареньке себя – пятнадцатилетнего юнца с сигаретой «Пласка» в уголке рта. Я тоже тогда уверенно обнимал какую-нибудь девчонку из лицея. Это воспоминание и самозванная подмена, где вместо меня был чужой мальчишка, да еще с моей дочерью Эвой, бессовестно подставившей ему свое уже зрелое тело, кольнули меня в самое сердце. Меня поразило столь явственное, физически ощутимое перемещение поколений.

Я ускорил шаг, чтобы опередить их, и меня тут же резануло в паху. Неприязнь к дочери из-за этой ее, по моему мнению, преждевременной сексуальной зрелости мгновенно растаяла. Эва заметила меня, и лицо ее выразило изумление: она никогда не видела меня в одиночестве гуляющим по улицам, я всегда мчался куда-нибудь на машине.

Ловким движением она высвободилась из объятий онаниста и что-то шепнула ему. Я показал ей жестом, чтобы она шла за мной. Изумившись еще более, она что-то сказала пареньку и подошла ко мне.

– Что случилось? – дерзко спросила она.

Впервые за последние годы я видел ее днем на улице так близко. Глаза ее, под которыми легли синеватые тени, сверкали недобрым блеском, круглое личико было бледным. Я смотрел на это лицо, заново открывая его, и в душе моей затеплилась слабая надежда.

– Что случилось? – нетерпеливо повторила Эва.

Я быстро оглянулся вокруг и, увидев неподалеку кафе, потянул ее туда. Она шла, держась суховато и настороженно. Близилась обеденная пора, и столики освобождались один за другим. Втащив Эву в темный угол, я заказал две чашки кофе.

– Что случилось? – еще раз спросила Эва. – Получил двойку за поведение?

Я пропустил эту колкость мимо ушей, так как почувствовал, что за дерзостью Эвы кроется тревога.

– Ты не должна позволять обнимать себя на улице, – сказал я, хотя именно этого и не хотел говорить.

– У меня нет постоянной свободной хаты, как у тебя, – порывисто ответила она, но тут же опустила глаза.

Наглость боролась в ней со стыдливостью. Вчера я, конечно, немедленно осадил бы ее, ныне это меня уже не задевало.

– И слава богу, что у тебя нет хаты, – засмеялся я. – А то вон твоя подружка Ася в подоле принесла.

– Ну, для этого-то мне хватит нашей хаты!

– Что это значит? – ужаснулся я.

– Я могу пользоваться хатой, пока вы на работе, – деловито пояснила Эва. – Но ты-то ведь мне не отказал бы, дал бы денег на аборт, правда? Это ведь не должно оскорблять твоей идеологии?

Надо было возмутиться, но это у меня не получилось. Эва хотела разозлить меня, и то, что я не реагировал на ее слова, удивило ее. Она все сильнее, хотя и осторожно, стала нажимать на больные места, стремясь все-таки вывести меня из себя.

– Эва, зачем ты рисуешься? Хочешь убедить меня в том, что вульгарность – твоя идеология? – мягко спросил я.

– А твоя идеология? Не кради общественного имущества и не гневи начальства своего? Знаю я твою идеологию! – язвительно заметила она. – А может, ты предложишь мне что-нибудь получше?

Я смотрел на нее с изумлением. До сих пор нам как-то ни разу не случалось говорить вот так, серьезно, и я неожиданно нашел в ней достойного спорщика. Но не это мне было нужно сейчас.

– Мне нечего тебе предложить, кроме того, что ты можешь найти в любом учебнике, – ответил я. – Да и эти-то принципы трудно осуществить.

– Я знала, что ты соглашатель, – вздохнула Эва.

– У тебя много времени впереди, Эвочка, – сказал я и заметил, что моё ласковое «Эвочка» поразило ее. – И ты наверняка найдешь, за что бороться… А может, ты создашь что-нибудь новое? Я свои лучшие годы упустил и никогда уже не смог наверстать их.

– Наверно, поэтому ты и пытаешься все время жить двойной жизнью, – фыркнула Эва.

Все в этой девочке было настроено против меня. Она продолжала шпынять меня, и рассчитывать на примирение было трудно. К тому же боль в животе резко усилилась, надо было переждать приступ. А может быть, сказать ей обо всем? Ей одной?

– Послушание никогда ни к чему хорошему не приводит, – добавила Эва. – Послушание – это смерть.

– У тебя есть свое собственное средство улучшить мир? – спросил я, когда боль немножко отпустила.

– Каждый из вас только и норовит получше устроиться в жизни.

– Разве я так уж хорошо устроился?

– Ну… наверно, так, как тебе хотелось. Но я тебе не завидую.

Я не ответил и, пытаясь выиграть время, начал медленными глотками пить кофе, хотя мои бедные кишки не следовало заливать даже этой лишь напоминающей кофе бурдой.

– Тебе надо сначала получить аттестат зрелости, – сказал я поучительно, ибо больше ничего не смог придумать.

Ее горящие враждебные глаза лишили меня какой бы то ни было надежды. Она знала обо мне все.

– Да уж я знаю, что от тебя ни одного дельного совета не дождешься, кроме этой своей фразочки «Смотри, не схвати двойку!» – презрительно ответила она. – Ты и сам-то в гнусном положении.

– Откуда ты знаешь?!

– В тебе форма уже давно преобладает над содержанием! Там, где надо, ты послушен. Ведь тебе тоже ставят отметки.

– Всем ставят отметки, – согласился я.

– Я так и думала, – вздохнула Эва. – Просто ты теперь в старшем классе и уже привык к этому.

– Как раз сейчас я перешел в самый старший класс, – с грустью сообщил я. – И уже не нуждаюсь в аттестации.

Она впервые посмотрела на меня серьезно. Наши глаза встретились.

– Должно быть, тебя что-то здорово долбануло, если ты вдруг со мной заговорил. – Эва была беспощадна.

– Долбануло. Прости меня, Эва. Я не был хорошим отцом.

– И не был хорошим мужем. Но мы с мамой пережили это. Впрочем, хороших отцов становится все меньше, так что на это нечего рассчитывать. Каждый теперь занят лишь своими делами и бегает вокруг них, как кобель вокруг суки. Сплошная всеобщая беготня.

Я заколебался. Вот он, момент, когда можно протянуть ей руку, но Эва смотрит на меня с иронией. Она интуитивно чувствует мою слабость.

– Пойдем обедать… – тихо сказал я.

– Да меня же ждет этот…

– Извини, – торопливо отступил я. – А с абортом… ты, конечно, пошутила?

– В случае чего, сниму деньги со сберкнижки, – нагло заявила она.

– Ты что, с ума сошла? Деньги, подаренные бабушкой к торжественному Дню первого причастия?!

– Не волнуйся, папочка, – в знак сочувствия она положила мне руку на плечо. – Я бы никогда тебе не сказала… но ты сегодня был такой простой! Забудь об этом разговоре. Я уверена, что у тебя у самого на совести добрая дюжина абортов.

– Эва, как ты могла так поступить!

– А что ж мне было делать? Потерять парня, которого я люблю? – грустно улыбнулась она.

– Ты его любишь?

– Должна же я кого-нибудь любить, – серьезно ответила Эва, глядя мне в глаза.

Это ее признание подводило итог нашим отношениям коротко и ясно.

Я поднялся и направился за Эвой к выходу, неся свой проклятый живот, точно беременная женщина.

У газетного киоска топтался бледный онанист. При виде меня у него от страха забегали глаза. Вмешиваться в их отношения было слишком поздно. Эва должна была сама пройти через это жестокое испытание. Я мог только просить ее хотя бы сегодня отказаться от свидания и пойти со мной, но сразу же отогнал эти жалкие мысли. Ни на что подобное я не имел права.

Остановившись, я посмотрел моей бедной дочери прямо в глаза.

– Старенькая малышка, – сказал я,

– Маленький старичок, – сказала она.

И мы разошлись. Я снова остался один. Дойдя до аптеки, я купил болеутоляющие таблетки и принял две штуки сразу же, как только сел в такси, помчавшее меня к «Гранд-отелю».

Войдя в «Гранд-отель», я остановился. Кельнеры в смокингах, изысканный оркестр, треугольники белоснежных салфеток и соответствующие цены за всю эту роскошь. Одним словом, обособленная от остального города «европейскость» – весьма сомнительная и. двусмысленная… Я не раз бывал здесь на официальных приемах, обедах или ужинах на казенные деньги и считал это своей прямой служебной обязанностью.

Окинув зал взглядом, я увидел своих: они сидели впятером, шестое место ожидало меня. Вокруг итальянца расположились веером все четверо: моя секретарша Божена и Радневский с одной стороны, директор Тшос на президентском месте и Обуховский с другой стороны. Подойдя, я извинился за опоздание, сославшись на внезапное недомогание Зоей, и уселся между двумя врагами, Радневским и Обуховским. При виде меня итальянец замахал было руками, но тут же возобновил свой флирт с Боженой. Девица явно не теряла времени и действовала на южанина, как валерьянка на кота. Итальянец, возбужденный несколькими рюмками водки, выглядел уже не способным ни на какие деловые разговоры. Ясно было, что на сегодня его придется оставить в покое.

– Все идет самым лучшим образом, – доложил мне Радневский с прилежностью первого ученика. Это означало, что для него все идет самым лучшим образом. Впрочем, я и так догадался об этом, увидев грустное лицо Обуховского. Теперь я смотрел на них обоих, как в перевернутый бинокль: я видел их на большем расстоянии от себя, но зато более четко, и они казались мне образами из современной комедии дель арте.

– Этот итальянец дурак, – шепнул мне Обуховский. – Да вы и сами лучше меня знаете…

– Почему лучше?

– Ведь вы же были у него в Риме, он вас целую ночь возил по ресторанам.

Вместо того чтобы смутиться, я позволил себе улыбнуться. Обуховский уже выудил у итальянца подробности моего пребывания в Риме и, разумеется, преувеличил их. Значит, я все-таки был прав: в то время как я ставил ему оценки, он собирал обо мне всевозможные сведения, готовясь к атаке в подходящий момент. Вот она, благодарность за выдвижение, за заботу о нем! Знал бы он, что перед ним сидит человек, приговоренный к смерти, что преграду, которую он хотел брать штурмом, достаточно нынче всего лишь ткнуть мизинцем…

Я посмотрел ему в глаза и с состраданием улыбнулся. Это огорошило его. Должно быть, он подумал, что я крепко сижу в седле.

Потом я взглянул на Радневского, и он понимающе подмигнул мне. Это был верный союзник.

Мне налили водки и пододвинули закуску. Пить не хотелось, но я поднял рюмку и быстро опорожнил ее. Радневский налил мне вторую, я снова выпил. Боль благодаря порошкам уменьшилась, а водка развеяла страх. Я как бы повис между небом и землей и парил в пространстве. Впервые в жизни я присматривался к директору Тшосу, не боясь получить плохую отметку. Лицо директора выражало крайнее утомление: то ли дома у него не все было гладко, то ли по службе. Но дело было не только в этом. Я вдруг понял главное: директору скоро должно было стукнуть шестьдесят и он думал о смерти!

Вокруг меня (на улице, в медленно движущемся трамвае, в очереди за ветчиной или в кассу кинотеатра, во время семейных праздников или служебных встреч) часть людей отравляет себе остаток жизни мыслями о смерти. Они притворяются беспечными, старательно скрывают свои думы, забывают о них во время насыщенного делами дня, но вечером эти мысли снова хватают их за глотку и заставляют ворочаться в постели до поздней ночи. Более пытливые начинают интересоваться произведениями, где ставится вопрос о смысле жизни, лихорадочно ищут утешения (и большей частью не находят его). А что самое худшее – они никому не могут рассказать об этом страхе, даже самым близким; они не хотят услышать в ответ: «Ну и что же? И я когда-нибудь умру, но не делаю из этого трагедии. И вообще не надо портить людям настроение пошлыми истинами». И все делают вид, что смерть не имеет к ним никакого отношения, каждое утро с облегчением ныряют в жизнь, будто ночных страхов и не бывало, притворяются друг перед другом, выглядя жалкими лицемерами, забавляются игрой в мнимую бессмертность, а иногда им так хотелось бы гаркнуть во всю глотку: «Ко всем чертям! К чему эта глупая комедия?! Ведь я подохну через неделю, через год или через пять лет!!! Вы понимаете, что это для меня значит?»

Теперь я хорошо понимал, что это значит хотя бы для директора Тшоса. Пытаясь приостановить время, он после смерти жены-ровесницы женился на женщине, которая была моложе его на тридцать лет. Это отнюдь не приостановило старения его организма, но зато принесло ему дополнительные страдания вполне понятного свойства. Должно быть, он уже давно принадлежал к той группе людей, которая думает о смерти. Это главным образом люди пожилые (хотя и здесь встречаются исключения – например, мой школьный коллега, вечно болевший поэт Сувальский, думал о смерти с самого детства). В отличие от них люди молодые чаще всего считают, что к ним смерть не имеет никакого отношения. За время, прошедшее от пятницы до воскресенья, я перешел из группы беззаботных в группу думающих о смерти.

Две недели назад я был на католических похоронах на «Повоизках»; хоронили мою семидесятипятилетнюю тетку. Она угасла тихо, безропотно, как и свойственно людям усталым и старым. С некоторых пор наши ксендзы отказались во время отпеваний от кабалистической латыни и перешли на польский. Некогда магические и для большинства слушавших непонятные слова ныне стали особенно сильно действовать на тех, кто думает о смерти. На похороны тетки притащились ее друзья, шестидесяти– и семидесятилетние люди, а одну из ее ровесниц, уже наполовину парализованную, привезли в колясочке. Вся эта небольшая кучка стариков или бормотала молитвы, или печально смотрела на гроб. Среднее поколение, помимо меня, было представлено дочерью покойной с мужем (оба теткиных сына погибли во время войны, что было тогда нормальным явлением в этой части Европы). Дочь искренне плакала, уткнув нос в платочек. Муж ее, микробиолог, избавившийся теперь от тещи, которая жила вместе с ними в их сорокатрехметровой квартире, тщетно пытался изобразить грусть: его выдавали частые взгляды, которые он бросал на ноги моей дочери Эвы. Эва и внук покойной, студент-медик, были представителями самого младшего поколения. Они то и дело что-то шептали друг другу, ни на минуту не расставаясь с маской печали – точно так же, как они делали это на скучных уроках, торжественных заседаниях или во время докладов. И вот на этих-то собравшихся здесь людей обрушились неожиданные для большинства из них слова (привожу их по памяти): «А теперь помолимся за душу того из присутствующих, кого бог призовет к себе следующим». Как и все вокруг, я незаметно взглянул на стариков. Семидесятилетние старики и старушки, обменявшись страдальческими, встревоженными взглядами, опустили очи долу, чтобы затем, как по команде, с облегчением устремить их на ту, что сидела в колясочке. А она вообще не подняла глаз и продолжала сидеть, низко опустив голову, с мертвым, залитым слезами лицом, – приговоренная всеми и готовая удовлетворить всеобщее желание.

Я тогда торопился на какое-то собрание и поэтому поцеловал кузину, пожал руку ее обрадованному мужу и что было духу побежал к воротам, довольный тем, что все уже кончилось, что мы так легко определили, кто будет призван следующим, и что этот выбор был ею принят. Теперь, за столом в ресторане «Гранд-отель», мне вспомнились слова ксендза; если профессор не ошибся, этим следующим окажусь я, а сморщенная старушка пропустит меня вне очереди и, наверно, прикатит на мои похороны, чтобы снова покорно согласиться стать следующей. Директор, который думает сейчас о смерти, уставившись в тарелку с недоеденным бифштексом по-татарски, был бы приятно удивлен, узнав, что мне предстоит быть похороненным прежде, чем ему. Я мог бы ему сказать теперь: «Я тоже уже думаю о смерти, директор. Отныне я буду есть эту великолепную пищу жизни не с солью и перцем, а с лекарствами. К счастью, это продлится недолго».

И меня и директора вырвал из раздумий голос Божены: приостановив на минуту наступление итальянца, она неумело пыталась втянуть нас в беседу, понимая, что иностранный гость уедет, а мы можем поставить ей за поведение двойку и в наказание больше не допустить к другим иностранцам. Меня уже не интересовали отметки, и это была единственная радость последних дней. Под влиянием алкоголя и порошков во мне зародилась слабая надежда, что эти последние дни можно будет растянуть и, прежде чем подтвердится диагноз профессора, я смогу некоторое время оставаться в этом пи к чему не обязывающем положении между жизнью и смертью – окончательно освобожденный, но еще абсолютно живой.

По-видимому, директор заметил в моем взгляде что-то необычное (а скорее, не заметил обычного выражения готовности) и вопрошающе взглянул на меня. Я не испытывал к нему злости и вовсе не хотел выпалить ему в лицо, подобно некоему мелкому чиновнику из анекдота: «А теперь можете поцеловать меня в одно место, господин начальник! Целых десять лет я дожидался возможности сказать вам это!» Уходя, я вполне мог пожать ему руку, все-таки он был лучше других, потому что, вынужденный выслушивать доносчиков разных мастей и выставлять подчиненным отметки, он все же действительно заботился о благе своего учреждения и своих подчиненных. Если бы в минувшей жизни мне пришлось поменять этого начальника на другого, я оказался бы в затруднительном положении. Вообще не следует требовать слишком многого от начальства. Оно подчиняется высшим императивам, и горизонты его зрения шире, чем у подчиненных, – оно более четко сознает необходимость. Если же при этом начальство не только приказывает, наказывает и распоряжается, но еще и проявляет хоть какую-нибудь человеческую черту, как, например, юмор, или доброжелательство, или уменье кататься на лыжах, или даже безнадежную любовь к жене, подчиненные готовы простить ему многое из того, что им в нем не нравится. «Смотрите-ка, начальник, а до чего остроумен!», «Вот так так! Начальство, а как простой смертный катит колясочку с ребенком». Или уже совершенно изумленно: «Нет, вы только подумайте – начальник, а я видел его в трамвае!»

Директор Тшос не пытался скрывать от нас свои человеческие качества, и мне это нравилось.

– Знаете, а я вас люблю, директор, – вдруг сказал я. – Я вас очень люблю!

Директор взглянул на меня с некоторым удивлением. Мой тон, как и сам я, были сегодня необычны. Обуховский раскрыл рот от удивления, а Радневский тихо хмыкнул. Слова мои показались им столь глупыми, а тон столь недопустимо покровительственным, что они, должно быть, сочли меня пьяным.

– Спасибо, коллега, – ответил директор смущенно. – Я вас тоже люблю. Ну, мне пора…

И встал, чтобы попрощаться. Ему действительно следовало уйти. Благодаря Божене этот официальный обед превратился в воркование голубков, и положение директора становилось двусмысленным. К тому же мои искренние человечные слова всполошили его, прозвучав как издевка. Подчиненный может любить или не любить свое начальство, главное – он должен уважать и слушаться его. А о смерти, притаившейся у меня в животе, никто не догадывался…

Итальянец с трудом оторвался от Божены, рассеянно пожал директору руку и тут же пригласил Божену танцевать, так как оркестр, допилив последнюю салонную пьесу, принялся неистово выстукивать ритм модного танца.

Я мог бы отправиться вместе с директором, но он посвятил бы мне не более четверти часа, потому что наверняка спешил домой, чтобы не оставлять молодой жене времени на опасные размышления хотя бы в воскресный день.

Так что я остался с теми двумя. Мне захотелось установить с ними какой-то человеческий контакт, не омраченный тактикой и подозрительностью. Я доброжелательно взглянул на Обуховского. «Танк», видно, уже испугался своей инсинуации касательно моего пребывания в Риме, потому что глаза его преисполнились преданности и послушания. И вдруг я понял: мои слова, адресованные директору, и мою улыбку он понял единственно доступным ему образом – как доказательство моей силы и близкого падения директора Тшоса.

– Что-то у нашего директора в последнее время вид усталый, – сказал он. – Если бы не вы, то…

– То что? – спросил я улыбаясь.

– Все могло бы развалиться, – пояснил Обуховский.

– Вы наш парус, вы наш руль! – шутливо добавил Радневский и снова подмигнул мне.

– Вы, наверно, станете директором вместо… – сказал Обуховский, торопясь достичь цели.

– За этакое повышение можно было бы даже и выпить, – предложил улыбаясь Радневский.

Бедный директор уже был похоронен ими. Они подняли рюмки, вдруг примиренные в припадке подхалимства. Но было между ними и различие: Обуховский подлизывался примитивно, нахально, низводя меня до своего уровня и оскорбляя этим. Радневский же подшучивал, всегда готовый к отступлению, делал мне знаки за спиной «танка», так что это выглядело скорее как издевка над примитивностью Обуховского. Я мог бы притвориться, что принимаю все это за чистую монету, выпить с ними в радостной атмосфере общего примирения и даже позволить брудершафт, о котором так мечтал Обуховский. Тем самым будет создана клика. Ведь Обуховсий готов сойти с военной тропы и разрядить на некоторое время наведенную на меня пушку, если я в своем продвижении вверх подниму и его на ступеньку выше. К сожалению, мое впечатлительное тельце не выносило теперь фальшивой дружбы, подхалимства и нерешительности. Оно уже было лишено защитной скорлупы.

– Ошибаетесь, дорогие мои, – сказал я. – Я не стану директором.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю