Текст книги "Час пик"
Автор книги: Ежи Ставинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)
– Что нового у тебя на работе? – спросил я, и это прозвучало очень фальшиво.
Мая хотела работать вместе со мной, и я мог взять ее к себе в учреждение, но ее появление там могло привести к самым неожиданным осложнениям, и наша столь надежно скрываемая связь наверняка распалась бы.
– Все в порядке, – ответила она.
– Борецкий отвязался от тебя? – спросил я.
Это был ее начальник. Он никак не мог примириться с тем, что под носом у него существует такое прекрасное тело, а он не может к нему прикоснуться. Мая отделывалась от его постоянных ухаживаний шуточками, стараясь, однако, не обидеть его и не обозлить, поскольку работа у нее была не слишком тяжелая и хорошо оплачивалась. Однако пылавший страстью Борецкий приставал к ней все более настойчиво.
– Он уже хочет развестись с женой. Предлагает мне выйти за него замуж.
– И ты согласна? – спросил я, причесываясь перед зеркалом.
– Я требую, чтобы он ограбил нашу кассу и бежал со мной в Южную Америку. Но он реагирует на мои шутки все хуже и хуже. Боюсь, что скоро мне придется просить о переводе в другой отдел.
– Я тебе помогу, – твердо сказал я.
И действительно я был готов помочь ей. Но ведь не этого ожидала она от меня! Мая была хорошим работником, но, как каждая красивая да еще и одинокая женщина, была лишена возможности долго и спокойно работать на одном месте, поскольку у нее всякий раз возникал конфликт с каким-нибудь местным Казановой.
Я мог уже идти. Оставалось лишь выполнить последнюю формальность – попрощаться.
– Не беспокойся, Кшись, – сказала Мая, когда я обнял ее. – Я сама все улажу. У тебя хватает дел поважнее.
На какую-то долю секунды я почувствовал себя порядочной свиньей, но время шло, и надо было торопиться. Поэтому я быстро поцеловал ее, презрительно взглянул на свою физиономию, улыбавшуюся мне с фотографии на тумбочке, и выбежал на лестницу. Мая, несмотря на холод, стояла в дверях. Она уходила к себе не раньше, чем за мной закрывалась дверь в парадном. Едва я сделал несколько шагов по лестнице, как меня резанула знакомая боль в паху, и притом так сильно, что я уже хотел остановиться. Помня, однако, что сверху на меня смотрит Мая, я лишь сбавил темп и, напрягая мышцы, медленно пошел вниз. Услышав, что я замедлил шаг, Мая подошла к перилам, но я заставил себя улыбнуться и помахать ей на прощанье.
Осторожно неся живот, я вышел на улицу. Эти боли начали серьезно беспокоить меня. Ведь мне надо было еще включиться в переговоры с Филлони, потом встретиться с одним академиком, потом съездить домой, переодеться, забрать Зосю и успеть на прием, который давал по случаю именин жены очень нужный мне человек – профессор Забельский. В этой плотной программе не было места для каких-то дурацких болей. Я осторожно сел в машину, решив по-прежнему игнорировать боль. И она почти тотчас же прошла. Когда я подъехал к своему дому, было уже около семи. На этот раз я поднялся в лифте, хотя обычно взбегал к себе на второй этаж чуть ли не в два прыжка: я заметил, что мои боли начинались именно на лестнице. Зося уже ждала меня, сидя в черном платье, глубокое декольте которого подчеркивало ее стройную шею. Она была старательно причесана, тяжелые густые волосы собраны в пучок, как я когда-то любил. Словом, она нарядилась для меня тщательно, до мелочей. Кстати, я заметил, что в последнее время Зося похорошела. Трудно было поверить, что она – мать шестнадцатилетней девушки, ей можно было дать не больше двадцати восьми. (Увы, на меня это не производило никакого впечатления.)
Когда я вошел, она отложила том Всеобщей энциклопедии. Зося имела обыкновение изучать каждый очередной, только что купленный том энциклопедии, и это неизменно вызывало во мне раздражение, хотя страсть ее могла бы показаться куда более благородной, чем, например, приверженность к пасьянсу, за которым множество женщин проводит не один час, предаваясь загадочным размышлениям главным образом о том, как бы покрепче закабалить мужчину. Зося обладала феноменальной памятью. Например, желая доказать, что я изменил о чем-либо свое мнение, она способна была напомнить все мои высказывания по этому поводу в течение многих лет, чем, разумеется, приводила меня в ярость. Ее голова, во избежание боли в висках, нуждалась в постоянном наплыве всевозможной информации, и в ней скопилось несчетное множество самых различных сведений, зачастую совершенно бесполезных. В последнее время Зося почему-то отдавала предпочтение технике.
– Вот и ты, милый, – улыбнулась она мне. – Мы не опоздаем?
– Я буду готов через пять минут, – ответил я и бросился в ванную.
Я слишком хорошо знал Зосю, чтобы думать, что женская интуиция ничего не подсказывает ей. Просто, как и многие другие умные жены, она, видимо, решила переждать Маю и других моих дам, пока я не набегаюсь досыта, остепенюсь и вернусь к ней уже навсегда, до конца наших дней. Но в эту пятницу, 11 ноября, я чувствовал себя весьма далеким от этого. Мой запас жизненной энергии, нашедшей выход с таким опозданием, казалось, был неисчерпаем. Мудрая тактика этой женщины, соблюдавшей осторожность вот уже семнадцать лет, часто раздражала меня, и я, пожалуй, предпочел бы, чтобы она дала мне право на моральную свободу, оказавшись неверной или даже просто потребовав развода. Зося, однако, всегда была безупречна, всегда ожидала меня, не моргнув глазом принимала любое мое вранье и никогда не задавала никаких вопросов. Нет, она ни за что не хотела облегчить мою совесть? К счастью, как я уже сказал, совесть пробуждалась во мне только на мгновение, и я быстро справлялся с ней. Наконец, разве я был виноват в том, что женщины так глубоко привязывались ко мне без малейших усилий с моей стороны?
Я быстро переоделся, и мы вышли.
– Должно быть, в декабре я поеду в Мексику, – сообщил я, когда мы сели в такси.
– Завидую тебе! – искренне вздохнула Зося. – Я кое-что знаю об этой стране.
– Из последнего тома энциклопедии, – съязвил я. – Не только, – спокойно возразила она. – Ты будешь жить в Теночтитлане? – Где?
– Ацтеки называли так город Мехико, – пояснила она. – Ты не будешь там скучать. Говорят, креолки прелестны.
– Но они наверняка требуют долларов, – деланно пошутил я. – Придется любоваться только издали.
– Меня всегда увлекала религия ацтеков, – сказала Зося, как бы размышляя вслух. – Они были одержимы мыслью о тленности всего земного, о смерти. Ради того, чтобы мир существовал, а солнце светило, они вырывали живое человеческое сердце и приносили его в жертву богу. Женщинам перед тем, как вырвать у них сердце, из гуманности отрубали голову.
Я искоса взглянул на нее – она улыбалась. Мне не хотелось поддерживать эту тему, в ней чувствовался какой-то туманный намек. Принесение в жертву женщин из страха перед смертью? Я всегда подозревал, что в высказываниях Зоей таится какая-то задняя мысль, и потому предпочитал говорить с нею о конкретных вещах.
– Ты едешь один? – спросила она. – Во главе делегации. А уж спутники… прямо скажем, не из самых приятных! – И долго ты там будешь? – Две недели.
Мы замолчали. Должно быть, она пыталась угадать, нет ли в составе делегации какой-нибудь красотки. Мы уже давно не говорили с Зосей начистоту, так как любая тема немедленно становилась опасной. Пытаясь обойти скользкие (хотя и существенные для нас) вопросы, мы оба постоянно балансировали на канате взаимовежливости, как двое малознакомых людей. Я лихорадочно подыскивал новую тему для разговора.
– А где Эва? – вспомнил я наконец.
– В кино.
– Что-то она слишком часто уходит из дому. Всетаки впереди выпускные экзамены. – Я покачал головой. – Надо будет мне с ней поговорить.
– Конечно. Было бы неплохо, – согласилась Зося.
– Если она не сдаст экзаменов в университет, то целый год будет сидеть на нашей шее. У этой девчонки ветер в голове.
– Не знаю только, чье это наследство, – беззлобно сказала Зося.
Говорить становилось все труднее. Как назло, старая «Варшава» скрипела, кряхтела и тащилась, точно заезженная насмерть кляча. Это вынужденное пребывание наедине друг с другом становилось невыносимым, и мы замолчали. На повороте Зося наклонилась ко мне, и я ужаснулся, подумав, что сейчас она повторит попытку, совершенную два года назад: обнимет меня без видимой причины, прижмется и начнет целовать, пытаясь воскресить то, что давно умерло. Но тревога оказалась ложной: такси выровнялось, и Зося снова уселась, как прежде.
Наконец мы доехали до места, и я выскочил из темницы на волю.
На именины супруги профессора Забельского прибыло около двадцати человек. Гости расположились в двух комнатах. В одной из них возле самого окна был накрыт стол а-ля фуршет. Он ломился от закусок, на него были выброшены широким жестом всевозможные салаты, копчености и колбасы. Привлекал внимание копченый угорь – гордость именинного стола и главный выигрыш в торгово-гастрономической лотерее. Вокруг, сидя на диване или на стульях, попивали и закусывали в неудобных позах человек десять.
Во второй комнате, освещенной не так ярко, были устроены танцы, и на паркете кружилось несколько пар. Общество резко разделилось на две группы: те, что постарше, оживленно беседовали, а гости помоложе без устали танцевали.
Я сразу же заметил среди танцующих самую прелестную и молодую из всех – красотку Эльжбеточку, прослывшую танцовщицей после того, как она, неуклюже размахивая изящными ногами, выступила несколько раз в самодеятельном ансамбле. Однажды я танцевал с ней на какой-то вечеринке, и у меня осталось воспоминание о ней как о жизнерадостной дуре с крепким телом. В последнее время ее сопровождал, а вернее, возил по Варшаве некий загорелый блондин, возбуждавший всеобщую зависть своим голубым «мерседесом-250», – человек неопределенных занятий, источники доходов которого были никому не известны, что следовало бы отнести на счет польского экономического чуда, но что неминуемо должно было повлечь за собой арест. В салоне почтенной профессорши, усиленно старавшейся развлечь гостей, иногда случалось наткнуться и на этакий «сюрприз для общества».
Все-таки мы с Зосей немного опоздали и потому первым делом направились к столу, чтобы наверстать упущенное. Я схватил предпоследний кусок угря и выпил подряд две рюмки, стремясь как можно скорее включиться в ритм вечера. Зося же присела на подлокотник кресла, в котором полулежала ее подружка Марта, гинеколог и общественный деятель. Они познакомились и подружились, встречаясь на заседаниях Комитета борьбы с алкоголизмом: вот уже несколько месяцев эта опьяняющая деятельность была страстным хобби моей супруги.
Я не очень симпатизировал Марте: уж слишком она была уверена в себе и независима в суждениях, и мы лишь сухо обменивались приветствиями: В ее глазах можно было легко прочесть все, что она обо мне думала: «Хам из хамов, пьяница, эгоист, загубил жизнь такой женщины, как Зося, – это же сокровище, а не женщина, он ей ноги целовать недостоин, скотина!» Бросив Марте пренебрежительную улыбку, я демонстративно повернулся к профессору Забельскому. Специально к этому вечеру я прочитал его новую книгу о строительстве мостов из алюминия и теперь стал безудержно, как и учил меня мой жизненный опыт, расхваливать ее.
– Я уезжаю на конгресс в Мексику, – небрежно заметил я в заключение. – Если вы захотите дать мне с собой аннотацию вашей книги, разумеется на английском языке, я постараюсь заинтересовать ею мир.
Это было сильно сказано. Профессор просиял. Конечно, поспешил заверить он, у него есть аннотация на английском языке, и он может вручить мне ее, но лично он не верит в успех моего намерения, так как в этом вопросе у него на международном рынке много конкурентов. Я энергично возразил, поскольку ничем, собственно, не рисковал. В случае чего я насильно воткну кому-нибудь его аннотацию, и профессор будет много месяцев жить в радужной, надежде на успех. Так или иначе, а он как член комиссии, утверждающей проекты, будет благосклонен ко мне, если я предложу когда-нибудь свой собственный проект.
Мы выпили за всемирный успех его книги, и я, покончив с делами полезными, собирался приняться за дела приятные, то есть за флирт и танцы, когда вдруг мужчина, сидевший ко мне спиной в темноватом углу возле Марты, поднялся и подошел к столу. Я застыл с рюмкой у рта. Судьба снова столкнула меня с Анджеем Белецким.
Должно быть, каждый человек прячет в закутке памяти воспоминание о людях, которые когда-то были свидетелями его малодушия. Иногда, очень редко, в минуты одиночества и раздумья, что чаще всего случается поздним вечером, когда чашка крепкого кофе или чая надолго отгоняет сон, эти люди вылезают из темных пещер памяти и возникают у нас перед глазами, как грозное memento. И напрасно мы мечемся по постели, закрываем глаза руками, до боли трем виски. Образ этого человека стоит перед нами, в сотый раз напоминая сцену нашего позора или унижения, глаза его взирают на нас с издевкой или презрением, волна жгучего стыда покрывает краской наши щеки, мы едва удерживаем в себе крик, хотим вскочить, бежать, забыть, спешим воскресить радостные воспоминания, строим яркие декорации, вытаскиваем из-под стекла в рамке наши жизненные успехи и пытаемся, не отрывая глаз, смотреть в будущее, которое слепит блеском орденов, утопает в солнечном сиянии… Напрасно! До самой смерти будем мы носить на себе клеймо нашей слабости: ее свидетели скроются в своих темных пещерах, чтобы через какое-то время снова появиться и в сто первый раз повторить все ту же сцену, терзая нас и нанося нам пощечины. Нам не уйти от кары на земле, чего же страшиться кары небесной? Ибо, даже если бы ад и существовал, он был бы лишь ничтожным добавлением к тому наказанию, какому мы подверглись при жизни. Вера в небесное правосудие, в возмездие и в. спасение души, легенды об аде и рае, мечта о вмешательстве в наши будничные дела бога и черта – ведь все это лишь отражение происходящей в нас борьбы. И ад и рай мы носим в себе, мы сами наказываем и сами награждаем себя.
Я позволил себе высказать здесь несколько мыслей более общего характера, ибо, мне кажется, это поможет лучше понять, что меня связывало с Анджеем, который так внезапно возник передо мной в этой банальной именинной обстановке: у стола с ветчиной, угрем и водкой, на фоне пар, скачущих в ритме модного танца, и женщин, высоко обнаживших ноги согласно последней моде… Появление его прервало ход моих мыслей, круживших вокруг заграничных поездок, различных дел и любовных похождений.
Здесь мне придется, к сожалению, сделать небольшое отступление и вернуться к черным дням оккупации, а вернее – к светлым дням нашего героического прошлого. Я говорю «к сожалению», потому что вот уже много лет, как события последней войны и страдания людей в то время превратились в некий неиссякаемый источник, из которого произвольно черпают «вдохновение» разные авторы, часто руководствующиеся не внутренней необходимостью, а соображениями выгоды, которую дает эксплуатация этой выигрышной темы. Ухватившись за нее, они возводят с помощью избитых схем некие искусственные конструкции, изображают поверхностные, надуманные, не пережитые ими самими моральные конфликты, приправляя их остреньким coyсом, сфабрикованным из грохота выстрелов, жестокости и смерти… На смену классическому трико дьявола из рождественского фарса и черному одеянию бандита из вестерна пришел мундир эсэсовца, и, хотя он обтрепался на службе у кинематографа и телевидения, он олицетворяет собой мрак тех времен, и это принимается зрителем без всяких оговорок. В свою очередь такое произведение, как правило, легко и гладко утверждается во всех инстанциях. Пустая формальность и никакого риска. Однако мое воспоминание о военных временах будет кратким и основанным не на спекуляции, а на личном переживании.
Аыджея я знал еще по школе. Он был старше меня на два класса и получил аттестат зрелости перед самой войной. Мы не дружили тогда – я был на два года моложе и выглядел в его глазах щенком. Но мне он очень нравился, и я мысленно преклонялся перед ним: он лихо играл в футбол, ходил пить пиво в притон на Доброй улице и обнимал за талию девушек, которых я мог бы обнять разве только во сне. Анджей жил с матерью, сестрой и младшим братом в крохотной квартирке на Повисле, в нескольких минутах ходьбы от меня. Отец его, железнодорожник, погиб в двадцатые годы под колесами экспресса Париж – Негорелое, неудачно спрыгнув на повороте, хотя раньше благополучно делал это в течение многих лет, сокращая таким образом путь к дому. Не имея средств для поступления в высшее учебное заведение, Анджей подал заявление в Школу младших офицеров бронетанковых войск, которая обеспечивала своих курсантов жалованьем, квартирой и питанием. Каким-то чудом его приняли. И там его застала война. На пятый день войны его танк загорелся, он успел выскочить из него, остальной экипаж сгорел живьем. Спустя несколько дней польские бронетанковые войска прекратили свое существование. Остаток сентябрьской кампании Анджей провоевал пехотинцем. Бежать вместе с другими во Францию он не мог: на нем лежала забота о матери, сестре и брате.
Я видел его несколько раз вскоре после капитуляции, он бежал по улице с чемоданчиком в руке – ездил за табаком под Люблин, а потом продавал табак и на вырученные деньги кормил свою семью. Пассажирские поезда не ходили, но, как сын железнодорожника, он мог ездить на паровозе или на тендере, что другим было недоступно. Семья его жила тогда в невиданном достатке: ела до отвала сало и колбасу.
В марте 1940 года меня вовлек в подпольную работу мой самый близкий школьный дружок Янек Трусик. Командиром, который принял у меня присягу, оказался Анджей. Он был официален и деловит. Вскоре я узнал, что его торговля табаком служила лишь приносившей доход маскировкой более важной деятельности: вместе с табаком он привозил оружие, найденное в лесу, где его закопала какая-то кавалерийская бригада. Я был пунктуален, добросовестен и – по крайней мере до поры до времени – умел скрыть страх. Анджей, будучи человеком подозрительным, решил проверить меня и однажды взял с собой. Каждый из нас вез по мешку табака и по два извлеченных из ямы польских пистолета «вис». Накануне мы оплакали падение Франции, далекая Англия выглядела тогда как шлюпка, тонущая в штормовом море, и наша деятельность казалась мне временами чистым абсурдом. Следовало, однако, спасать честь поляков даже в тот худший из моментов: никакой луч надежды тогда еще ниоткуда не брезжил. В Демблине в поезд ворвались немецкие жандармы. Они не любили молодых людей, и у нас был крупный шанс завалиться. Напряжение росло по всем правилам. Того и гляди могла вспыхнуть убийственная стрельба, так как у нас под пиджаками были пистолеты, а имея при себе оружие, мы не дались бы им в руки живыми. Для меня это была прежде всего борьба со страхом, вернее, борьба между страхом перед жандармами, готовыми в любую секунду выпустить нам в живот длиннейшую автоматную очередь, и боязнью скомпрометировать себя в глазах Анджея. У меня стала зудеть спина и икры ног, я вспотел, но боязнь скомпрометировать себя победила: она была мне ближе, была более человечной. Итак, насвистывая какую-то мелодию, я продолжал читать продажную газетенку с речью Франка в Вавельском замке, хотя все эти вонючие фразы, из которых я запомнил только одну: «Никогда больше не будет польского государства!», прыгали у меня перед глазами. Жандармы приближались к нам с обоих концов вагона. Анджей искоса наблюдал за мной и спокойна разглаживал «млынарки» * типичным жестом спекулянта, словно все происходящее не имело к нему отношения. Сцена, в общем, была довольно банальной, но так выглядели тогда наши вступительные экзамены.
Наконец жандармы, покрикивая, подошли к нашей лавке, вытащили у баб из-под юбок колбасные круги, куски копченой свинины и сала и принялись за нас. Табак-то они вынюхали сразу, и теперь встал вопрос: потащат они нас с собой или не потащат? Будет стрельба или по будет? Я держал руку как можно ближе к «вису». Мы вытащили липовые документы, нахально подделанные нами с помощью лезвия и туши (тогда еще не было центрального пункта по изготовлению подложных документов, и каждый подделывал их сам, как умел), и протянули их жандармам. Я не рассчитывал остаться в живых – моим липовым документом нельзя было бы обмануть и ребенка. Положение становилось невыносимым. Напряжение росло с каждой секундой, вот-вот его должны были разрядить выстрелы… и тут жандарм открыл удостоверение Анджея. Я успел заметить в нем новенького «гураля» (пятисотзлотовый банкнот с изображением польского горца, гураля). Лицо жандарма просветлело, он бросил нам понимающий взгляд: героизм переродился в подкуп. В 1940 году это было новостью, я еще не слышал о жандармах, которые брали бы взятки.
Напряжение упало, как мешок с плеч. Немец схватил деньги, Анджей улыбнулся мне, и мы поехали дальше. Опасность миновала, и я помчался в туалет.
Экзамен на хладнокровность был сдан, Анджей стал брать меня с собой все чаще, мы бегали с ним по крышам вагонов, как Бэстер Китон, и постепенно он снизошел до дружбы со мной. В это время у меня появилась девушка, с которой я гулял и целовался возле электростанции на берегу Вислы. Все было точно так и 21 мая 1941 года, в этот день моя девушка поступила на курсы, где под видом обучения кройке и шитью тайно преподавали историю и польскую литературу. В тот вечер мы целовались дольше обычного и не заметили, как время подошло к восьми. Это был комендантский час, и нам пришлось проститься на углу Набережной и Тамки, возле стоявшего на посту жандарма. Я сразу же свернул на Радную улицу и неожиданно увидел Янека Трусика. Он выходил из своего парадного в сопровождении неизвестных мне мужчин. У меня всегда было к нему какое-нибудь дело, связанное с нашей организацией, потому что он занимался закупкой оружия на черном рынке, и я ускорил шаг, чтобы не упустить его. Около восьми вечера было еще светло, и Трусик увидел меня. Но глаза у него были какие-то странные, стеклянные, и, будто не узнавая меня, он тут же отвел их в сторону. На какую-то долю секунды я замер, пораженный, и вдруг понял: Трусика вели гестаповцы. Их машина, на которой для маскировки висел варшавский номер, стояла тут же, у тротуара. Меня обдало холодом, руки и ноги мои одеревенели, но гестаповцы ничего не заметили, вероятно, они не рассчитывали на столь благоприятное стечение обстоятельств. Они втолкнули Трусика в машину и уехали, а я двинулся дальше, чувствуя, как у меня подгибаются колени.
Это был первый провал в нашей организации. Теоретически я был готов к такой возможности, но, впервые столкнувшись с этим на практике, был оглушен и парализован. Перед глазами у меня стояло неподвижное лицо Трусика. У него наверняка нашли оружие, и Трусик знал, что он уже живой труп. Но знал он и то, что прежде, чем он умрет, ему придется пройти через ад, где отбивают внутренности, превращают тело в кровавую котлету, вырывают суставы и терзают множеством других невыносимо мучительных долгих пыток. Эта геенна на земле предназначалась не для грешников, а для праведников и, хоть не была вечной (это зависело от выносливости тела – а для превращения здорового юноши в кучу истекающего кровью мяса достаточно всего лишь нескольких дней), была более «огненной», чем это могли себе представить отцы церкви, какой-нибудь Тертуллиан или Кирилл Александрийский, когда они создавали для верующих картину преисподней и вечных мук в пей. Ибо брошенный в ад при жизни не становился безвольным объектом пыток, которого непрерывно жгли огнем и душили серным чадом: Он всегда мог прервать пытку, выдавая товарищей (а следовательно, в то же время отрекаясь от самого себя, зачеркивая смысл своей жизни). Он спасал тело от дальнейших истязаний и от смерти, обрекая душу на проклятие и вечные муки; Избавляясь от ада, сотворенного другими, он создавал новый ад в самом себе. Если же он выдержал пытки, если усилием воли победил свое тело, наградой ему перед смертью была лишь мысль о том, что товарищи скажут про него: «Не выдал». И это было все, что он мог получить взамен своей молодой жизни.
Только единицы шли сознательно на это последнее испытание, результат которого зависел от их выносливости. И потому многие из нас носили в потайных карманах ампулы с цианистым калием, который дал бы нашей душе возможность почетно бежать, оставив в руках взбешенных мучителей уже ненужное им тело.
Но в то время мы еще не носили с собой яда; впрочем, и знали-то мы немного – так что не могли бы выдать важных тайн. Кроме того, идя домой и размышляя о происшедшем, я все больше утверждался в мысли, что Трусик не выдаст, что он умрет молча, с презрением глядя на своих палачей, то есть так, как мы всегда и представляли себе это. Я даже мирился со смертью друга, она была естественна, ибо входила в правила навязанной нам немцами игры, и я совершенно не задумывался ни о каких «кардинальных» вопросах, тем более о бренности бытия. Трусик должен умереть, и вдобавок молча. Слишком многое связывало нас с самого детства (общие игры и мальчишеские забавы, потом полное энтузиазма совместное участие в борьбе против оккупантов), чтобы он мог выдать меня врагам. Я подчеркиваю, что именно так думал в тот момент о Трусике потому, что мое убеждение в его твердости, став для меня смягчающим обстоятельством, трагически отразилось на судьбе Анджея.
Когда я подошел к своему дому, до восьми еще оставалось минут десять. И только тут я сообразил, что обязан как можно скорее предупредить Анджея, поскольку Трусик прекрасно знал его адрес. Анджей жил в нескольких минутах ходьбы от меня, я мог успеть добежать до него еще перед наступлением комендантского часа и вернуться обратно минут через пять после его начала – это не представляло особенного риска. Но у меня дома, помимо разных бумаг и инструкций подпольной организации, хранились также два пистолета – все богатство нашего маленького отряда. Несмотря на уверенность в том, что Трусик будет молчать, мысль, что я должен провести эту ночь в квартире, где спрятано оружие, переполнила меня страхом. Надо было немедленно унести пистолеты из дома. В этом решении крылось столько же боязни за свою шкуру, сколько и неподдельной заботы о том, чтобы надежно спрятать оружие, с таким трудом добытое Трусиком. Именно из-за этого оружия он и пошел на смерть. На нашем рынке цена оружия была не ниже цены жизни; найти новых людей было всегда легче, чем добыть пистолеты. Поэтому я сломя голову бросился на свой четвертый этаж, влетел в квартиру, где мы жили вдвоем с матерью (отца, обвинив в саботаже, немцы забрали прямо с электростанции, и он уже два месяца сидел в Освенциме), нащупал под матрацем бумаги, бросил их в топившуюся «козу» (железная печурка с трубой), вынул из вентиляционной трубы оба пистолета, которые были завернуты в пропитанное жиром тряпье, вытер их и сунул в карманы куртки. Мать, живущая с момента ареста отца в каком-то полусознательном состоянии и поглощенная мыслью о том, как бы спасти отца, как подкупить немцев, чтобы отправить ему побольше посылок, рассеянно смотрела на меня, должно быть даже не понимая, что я делаю. Бросив ей только: «Трусик арестован, мне надо унести оружие», я выбежал на улицу. Вокруг уже все опустело, запоздалые прохожие жались к стенам, надвигалось царство пустоты, темноты и выстрелов.
Единственным надежным местом, где я мог укрыть свои пистолеты, была комната тети – старой девы, спящей под портретом любимого, который двадцать лет назад вышел из дому купить конфет и попал под колеса пожарной машины. Сжимая рукоятки своих пистолетов, я – ковбой с Вислы в куцых старых брюках – бежал, прижимаясь к стенам домов, и на каждом углу сердце мое выстукивало бигбитные ритмы. Так я добежал до улицы, на которой жил Анджей, и осторожно выглянул из-за угла. У меня оборвалось сердце: в двадцати шагах от меня из грузовика выскакивали жандармы. Я посмотрел на часы: уже было больше восьми. Свернуть на улицу, полную жандармов? Но я наверняка буду задержан, а значит – стрельба, утрата пистолетов, смерть. Жандармы беззаботно смеялись, гортанно выкрикивали что-то и не спеша строились по группам. Я проклинал себя за мысль перепрятать пистолеты и тут же неопровержимо доказывал себе, что Трусик не проговорится, а я из трусости просто впадаю в истерику. Чтобы спасти пистолеты, следовало отказаться от попытки предупредить Анджея: каждая секунда в непосредственной близости от этих пятидесяти жандармов неизмеримо увеличивала опасность. Сколько в этом ощущении было от трусости, я определить не могу. Позднее я говорил себе: «Как же я мог предупредить Анджея, если жандармы устроили возле его дома пункт формирования патрульных групп? Туда не прополз бы и таракан! Во всем виноват не я, а роковая случайность. Только полоумный полез бы на улицу, где все было зелено от мундиров и повсюду сверкали дула. Да еще с двумя „вальтерами-7,65“ в кармане, то есть – с момента ареста Трусика – единственным вооружением нашего отряда!»
Жандармы продолжали горланить, готовясь к ночному обходу. Побежав назад, я пересек улицу, нырнул в сквер и, пробравшись за кустами до самого дома тетки, вскоре уже был у нее. И лишь позднее мне пришла в голову мысль, что я мог переждать в этих кустах час другой, пока жандармы расползутся по улицам, а потом пробраться к Анджею. Но ведь я был уверен, что Трусик не выдаст.
Арестованный в 19.45 и приведенный на допрос в 21.00, Трусик начал продавать всех уже в 22.30. Гестаповцы были у меня в 23.30, поломали мебель, вспороли матрацы и высыпали из мешков муку. Ничего не найдя, они увезли испуганную мать, которую, впрочем, выпустили через несколько дней, так как сочли ее помешанной. Анджею, как более взрослому, да еще командиру отряда, они оказали больше почестей, хотя и прибыли в тот же час, что ко мне: его дом был окружен со всех сторон, на улице установили пулеметы, а брать квартиру отправился отряд штурмовиков. Видно, они ожидали вооруженного сопротивления, так как приготовились выламывать двери, жечь их огнем, взрывать гранатами. Меры совершенно напрасные, поскольку едва только перепуганный дворник тихо постучал в дверь и сказал: «Вам велели передать письмо», как дверь спокойно открыл младший брат Апджея. Ворвавшись в квартиру, гестаповцы застали Анджея, его мать и сестер в постелях и, найдя пистолет, увезли с собой всю семью. Допросы и концентрационные лагеря пережил только Анджей, наиболее здоровый физически.
Я подхожу к концу воспоминаний о мрачных годах оккупации и обещаю больше не возвращаться к ним. Скажу еще только, что вскоре я бежал к партизанам и неплохо воевал там, но после описанной выше ночи во мне постоянно жили угрызения совести, несмотря на смягчающие мою вину обстоятельства. Сам-то я ушел из дому и избежал ареста, но допустил арест Анджея и его семьи. Какое-то время я трусливо успокаивал себя тем, что Анджей не может знать о моей случайной встрече с Трусиком. Однако после войны, когда Трусик вернулся из концлагеря, он оправдывался перед товарищами, главным образом ссылаясь на эту встречу. Сам я не был при этом, но узнал обо всем от третьих лиц. Трусик утверждал, что я знал о его аресте и был обязан предостеречь Анджея. Сообщая в 22.30 его и мой адрес и прерывая, таким образом, кошмарные пытки, он был уверен, что гестаповцы не найдут уже по этим адресам ни оружия, ни людей. Он подчеркивал также, что не выдал адреса третьего товарища по оружию, который жил на другом конце города, поскольку понимал, что я не успею его предупредить. Его оправданиям нельзя было отказать в логике, хотя ясно было и то, что свою слабость и малодушие он преподносил теперь как разумную тактику. Виноватым же был я.