355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ежи Сосновский » Апокриф Аглаи » Текст книги (страница 11)
Апокриф Аглаи
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 23:48

Текст книги "Апокриф Аглаи"


Автор книги: Ежи Сосновский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 24 страниц)

6

Дальнейший ход событий был для Адама безнадежно предсказуем. Поэтому он возвращался от Лили пешком, якобы для того, чтобы спокойно все обдумать, но на самом деле он пытался замедлить бег времени. С каждым шагом настроение становилось все унылее. Он ведь вовсе не хотел ранить маму и, переходя Маршалковскую, прямо-таки дрожал за ее жизнь, ее и отца – и тем не менее знал, что завтра вечером пойдет к Лиле и что из-за этого вспыхнет скандал. Он с облегчением подумал: как хорошо, что девушка не назначила свидание днем и он сможет еще какое-то время изображать послушного сына, вероятней всего, в последний раз. Когда через много лет он возвращался мыслями к этому дню, поражало его то, что он буквально впадал в истерику, видел все в черном свете, хотя стопроцентных оснований у него для этого не было, – разве не мог он надеяться, что ему удастся примирить мать и девушку, любовь и рояль? – и однако же все его опасения исполнились полностью. Когда он вернулся домой, время еще было не позднее, мать как ни в чем не бывало готовила обед на завтра. Адам сразу же сел за рояль, сыграл несколько этюдов, щеголяя техникой, потом последнюю часть сонаты – это было как бы громогласное объявление: мама, мои руки в полном порядке, ничего страшного не происходит, – а в девять позвонил профессору и разговаривал с ним так, чтобы было слышно в кухне. Ц., кстати сказать, удивился, потому что, как он объяснил, был убежден, что у Адама есть к нему какое-то дело, и даже подумал, уж не означает ли это, что у его лучшего ученика так рано, за полторы недели до отборочного тура, сдали нервы. Сам-то он за него спокоен: «Если вас не возьмут, то кого же тогда брать?» – а поскольку Адам сейчас начал репетировать еще экстенсивнее, то, надо думать, он сохраняет «радость игры» и сам знает лучше других, что делать.

– Не будем сходить с ума, пан Адам. И я вам вот что скажу, строго между нами: у вас замечательная мать, но, видимо, такой сильный стресс двадцатипятилетний парень переносит куда легче, чем святая эта женщина. – В трубке зазвучал надтреснутый стариковский смех профессора. – Надеюсь, мы поняли друг друга?

Это было как раз то, что и требовалось Адаму; он клал трубку на рычаг с тем чувством неимоверного облегчения, какое он испытывал маленьким мальчиком, отходя от исповедальни. И, подчиняясь этому воспоминанию, он, как в первую пятницу каждого месяца после возвращения из костела, прошел в кухню поцеловать мать, ласково обнял ее и растроганно почувствовал, что она ответила на его объятие. Адам сел на крашенный белой краской стул, помнивший, наверное, еще Первую мировую войну. Мать вытерла передником глаза и склонилась над столом.

– Что ты готовишь?

– Вареники, сынок. Вареники с капустой. Ну как, поговорил с профессором?

– Да. Он велел тебе успокоиться.

Ошибка. Слишком легким тоном произнес он это. Мать замерла, держа в руке запачканный мукою стакан.

– Ты всегда поддавался чужим влияниям. Я тебя лучше знаю. Но поступай, как хочешь. Я всего-навсего старая женщина и могу ошибаться. Главное, не проиграй жизнь… Кто она?

Адам потянулся, надеясь, наверное, на то, что таким образом сбросит напряжение, которое вернулось после вопроса матери. «Если бы она задала его раньше, другим тоном и без этого вступления, я бы с радостью всё…» – но потом ему пришло в голову, что на сей раз не все можно рассказывать, и мысль осталась незавершенной. Несколько секунд оба они молчали.

– Девушка. Очень милая девушка. – И после паузы произнес: – Ее зовут Лиля.

– Ох сынок, сынок. Не время. Не время сейчас.

– А когда? – решился он спросить. Мать вполне могла уловить в его голосе иронию, однако либо не обратила, либо не захотела обращать на нее внимание.

– После отборочного тура. Ты приведешь ее к нам. У нее красивое имя. Если она любит, то подождет.

Итак, все еще могло наладиться, ведь в ее словах были доброжелательность, и нежность, и понимание, словно любовь к Лиле они могли бы переживать вдвоем, – и в высокой белой кухне вновь воцарился покой, как когда-то, когда они с матерью сидели тут вечерами и она рассказывала историю буфета с дверцами, закрывавшимися «на бумажку», так как ключи потерялись добрых лет двадцать назад, а заржавевшие замки при очередной покраске были залиты краской, и про испорченный радиоприемник с зеленым глазком, который было жалко выбрасывать и он стоял под подоконником, а Адам отщипывал кусочки теста, лепил из них человечков и спрашивал, а нет ли способа оживить эту маленькую мучную армию, вареничную публику, готовую бурно рукоплескать. Но в этот момент в кухню заглянул отец и, видимо, вспомнив свои родительские обязанности, что иногда случалось с ним, строгим голосом спросил:

– Ты попросил у мамы прощения?

Мать в непонятной панике вытолкала его в прихожую, оставив на его коричневом свитере белые отпечатки своих ладоней.

– Ступай, Янек, ступай. Мы тут посидим с Адасем…

Однако Адам понял, что в его отсутствие они говорили о нем совсем в другой тональности и что понимание – всего лишь притворство, очередная попытка еще раз заманить его в детство, в сети тиранической материнской любви. Он молча посидел еще минуты две, после чего ушел к себе в комнату. Адам инстинктивно чувствовал, что только что прозвучал теплый камерный finale тех лет, что он провел с матерью в нерушимом, казалось бы, союзе, и еще, что много-много раз он мыслями будет возвращаться к этому моменту и что этот момент самостоятельно будет возвращаться к нему, когда уже ничего нельзя будет изменить, и что он никогда не узнает, действительно ли мать была готова принять в дом Лильку, смириться с ней, включить ее в тот мир, который она выстраивала долгие-долгие годы, и потому эта минута неподдельного покоя отзывалась в его памяти только горечью. Одетый, он лег на кровать и долго лежал, свернувшись клубочком, точно эмбрион, а потом представил, как перепугается мать, когда, как обычно, придет пожелать ему спокойной ночи и увидит его в таком состоянии, поэтому, хоть время было еще раннее, он расстелил постель, надел пижаму и погасил свет. Но мать не пришла, а может, приходила, когда он уже спал, и бесшумно вышла.

Утром он проснулся от желания, под веками у него было тело Лили, затянутое черной тонкой тканью, словно бы нарочно, чтобы ее оставалось только сорвать. Но нет, нет, – осознал вдруг он, пробираясь в ванную украдкой, чтобы скрыть эрекцию, которая распирала ему пижамные штаны, – в первом видении, на самой границе пробуждения, кожа ее тела была тождественна черной ткани: грудь, от природы покрытая черным материалом, шелковистые черные соски, черные обтягивающие рейтузы, раскрывающиеся в месте смыкания бедер узкой бархатной темной щелью. Все утро Адам с энтузиазмом играл, полуосознанно понимая, что в следующий раз за рояль он сядет, может быть, послезавтра, а может, и через три дня. Потом был обед, во время которого он радовался вареникам, однако трудно было не заметить, что его радость родителями воспринималась достаточно сдержанно. Впрочем, он и сам чувствовал, что радуется слишком демонстративно, словно они все втроем прозевали момент, когда нужно было что-то изменить, и теперь повторяли давние ритуальные жесты, не веря в их значение. Настала пора второго тура репетиций; когда мать вновь возвратилась со службы, Адам слушал записи Ашкенази,[48]48
  Ашкенази Владимир Давидович (р. 1937) – советский пианист, дирижер, вторая премия на конкурсе им. Шопена 1955 г., с 1963 г. живет в Англии.


[Закрыть]
отчего она ощутила нескрываемое облегчение. Она не могла знать, что это был всего лишь спектакль, разыгранный специально для нее; слушал он невнимательно, подсчитывая время до ужина, после которого он встанет и уйдет. Сев за стол, он почувствовал, что у него совершенно нет аппетита; он пил много чая, а бутерброд, откусив, долго жевал и все никак не мог проглотить.

– Тебе не нравится? Невкусный? – спросила мать, но он услышал в ее вопросе не заботливость, а, скорее, шантаж; то была попытка создать атмосферу, в которой ему максимально трудно будет поднять бунт.

Он встал, мельком подумав, что даже самый наихудший поступок легче перенести, чем мысль о нем, достаточно одного слова, и все покатится автоматически; впрочем, почему он должен чувствовать себя преступником? Его ровесники уже создали семьи, давно не отчитываются перед матерями, когда вечером уходят из дому; «Но конечно же, мои ровесники не являются выдающимися», – со злостью подумал он.

– Я иду на свидание, – объявил он, стараясь, чтобы это прозвучало естественно. – Когда вернусь, не знаю.

Мать подняла глаза с таким изумлением, словно не было совсем недавно между ними никаких разговоров, словно это двенадцатилетний мальчик с плюшевым медведем под мышкой собрался на ночь глядя уйти из дому. Выдал ее опять же отец, который посмотрел не на Адама, а на жену и погладил ее по руке. Как будто говорил ей: «Видишь, я был прав».

– Ты куда? Ведь ты завтра играешь у профессора, – напомнила она. Адам спохватился, что это совершенно вылетело у него из головы, но он уже обретал навык все ставить в вину матери: «Она следит за моим расписанием, полностью лишила меня инициативы, и теперь я забываю простейшие вещи». Но уступать было нельзя.

– Ну и что? Я прекрасно справлюсь, – бросил он, хотя прозвучало это не слишком убедительно, более того, он вдруг снова почувствовал себя ребенком и потому резко отставил стул и вышел в прихожую обуться. Мать вышла следом.

– Адась, – попыталась она засмеяться, – не делай глупостей. Позвони этой своей приятельнице и договорись с ней на потом.

– Какой «приятельнице»? О чем ты говоришь?

Несколько секунд мать растерянно молчала.

– Разве ты не идешь к этой… Лилечке?

– О Господи, – вздохнул он. «Приятельница Лилечка». Наверное, это должно было рассмешить его, но он вдруг сообразил, что все четко продуманно: сперва уменьшительное, затем пренебрежительное, а потом должно прозвучать что-то оскорбительное, унижающее. Ничто не имеет значения, главное, чтобы он сидел дома. Чтобы она могла контролировать его. Мать внезапно сменила тон.

– Разумеется, я могу ни о чем тебя не спрашивать, – сухо произнесла она. – Вот только ведешь ты себя, как последний идиот. Я начинаю жалеть, что столько сил и времени отдала тебе. Это какая-то умственная болезнь. Приди в себя. Куда ты идешь?

– Пока.

– Ну не оставляй же ты меня в таком состоянии! Куда ты идешь?

Ее крик на мгновение остановил его. Может быть, все следовало разыграть по-другому? Все-таки она не враг ему: перед глазами у него промелькнула вчерашняя сцена на кухне.

– Мамочка. – Он попытался придать своему голосу теплоты, однако прозвучавшая в нем фальшь смутила их обоих, и потому он начал снова, чуть более решительно: – Мама, я иду на свидание с девушкой. Не с Лилечкой, а просто с Лилей, и не с приятельницей, а просто с женщиной, в которую я влюблен. – Он чуть не покраснел от стыда, что говорит такие вещи. Не должна она была провоцировать его на это. Он уже представил себе ее покровительственную усмешку, но нет, она стояла с каменным лицом, держась за сердце.

– А когда вернешься?

– Не знаю. Может быть, утром.

И только теперь появилась усмешка. Едкая, отталкивающая.

– Сынок, ты идешь к девушке, которую любишь, или к какой-то… потаскушке?

Уменьшительное, пренебрежительное, оскорбительное. Все точно.

– Я пошел.

7

Мне казалось, было что-то патетическое в том, как он уходил в тот вечер из дома: медленно и бесповоротно. На лестничной площадке было слышно, как у соседей чудовищно громко свистит чайник, – почему запоминаются именно такие подробности? – а он неторопливо спускался по лестнице мимо дверей, за которыми жили уже множество лет знакомые люди. Выщербленная ступенька напомнила ему о том, как в детстве он, спеша в школу, споткнулся на ней, упал и рассек подбородок. На этом конец повествования (иначе пришлось бы рассказывать, как мать схватила такси и повезла его в травматологический пункт). Было уже поздно, и Адам не сделал крюк на Центральный вокзал, где можно было купить цветы, а сразу побежал на остановку. Автобус вез его по улице с точками разноцветных огоньков; он внимательно смотрел на них, превратившись в наблюдателя и желая запомнить эту дорогу. Он вышел на улице Простей, не без страха углубился в квартал разрушенных зданий, тянущийся вдоль стены фабрики Норблина; по правую руку возносились посеревшие и в тот вечер казавшиеся монументальными дома района «За Желязной Брамой». В доме, где жила Лиля, все окна были темные, и это обескуражило его; на лестнице свет не желал зажигаться, хотя он несколько раз щелкал выключателем. Он ощупью поднялся на верхний этаж и постучался; ему открыла Лиля в махровом халатике, свеча, горевшая у нее за спиной, создавала вокруг ее фигуры дрожащий желтоватый ореол.

– Света нет, – сказала Лиля. – Я боялась, что ты не найдешь.

Во всех комнатах дрожали маленькие огоньки, выглядело это так, словно он очутился в каком-то храме; Лиля прильнула к нему, у нее были влажные волосы, и он с благоговением целовал их. По стене ползала их странная, все время меняющая форму тень – язык тьмы. Они страшно долго стояли так, отыскивая друг друга ладонями; Адам неторопливо блуждал по ее спине, он чувствовал, как ее пальцы – по одному, по два – проникают к нему под рубашку. От нее пахло так же, как вчера, и неожиданно время, проведенное без нее, представилось ему мимолетной и незначительной интерлюдией, как будто они простояли так целые сутки, ожидая, чтобы пианист в перерыве между частями концерта вытер руки платком и, вновь ударив по клавишам, привел их в движение. Наконец она подняла голову, подставляя губы для поцелуя, халат лениво распахнулся, и Адам сквозь одежду почувствовал, что там находится нечто влажное и теплое, согретое ванной. Он был возбужден, но несколько иначе, чем вчера, – без лихорадочности и беспокойства, – весь преисполненный уверенности, что долгое его ожидание теперь будет вознаграждено. Они касались друг друга языками, словно ослепшие зверьки; он, поднявшись руками к ее затылку и странствуя вдоль линии плеч, высвобождал ее тело от ткани: халат упал на пол, как счищенная кожура банана. Она расстегнула ему рубашку, в последний миг он вспомнил о манжетах, в которых через секунду запутался бы, и, чтобы освободить руки, отступил на полшага. Лиля с поразительной серьезностью смотрела на него, а когда рубашка лежала на полу, взяла его за руку и медленно повела в спальню, минуя очередные двери, в которых колебались, словно приветствуя их, огоньки свечей. В их свете он видел ее шею, узкие плечи, бедра, которыми она намеренно покачивала, уверенная в том эффекте, который это произведет на него. Они вошли в комнату, где стояла широкая супружеская кровать, и через секунду он ощутит прохладное прикосновение свежего белья (это ведь для него она надевала хрустящие наволочки и пододеяльник?).

Она села на кровать и сосредоточенно принялась расстегивать ему брюки, а потом отодвинулась и легла, протянув к нему руки. Он опустился на колени между ее раздвинувшимися ногами, она потянула его на себя, и он осторожно ложился, чувствуя в горле странный спазм. «Вот только сейчас и начну играть», – промелькнуло у него в голове, но он тут же одернул себя, а потом не было уже никаких мыслей, а лишь прикосновение, бархатистое прикосновение ее кожи, вхождение между ее бедер. Он чувствовал ее руки, она направляла его, потом стремительно подняла бедра. «Ты во мне, – улыбнулась она, – во мне». И снова: «Ой, хорошо, ты во мне». Она раскачивала его, глядя из-под полуопущенных век, ее лицо то ныряло в тень, то выплывало на свет, колышущийся где-то в глубине комнаты, и было оно внимательно и сосредоточенно; он подчинялся движениям ее колен, которыми она, ласковая проводница, задавала ритм; наслаждение поднималось в нем, он хотел смотреть и не мог, неосознанно закрывая глаза, и снова открывал их, желая налюбоваться ее наготой, и вдруг увидел, как Лиля откидывает голову вбок, лицо ее утрачивает спокойное выражение, она зажмуривает глаза, что-то бессвязно шепчет и начинает сперва робко, сдавленно стонать, а потом стоны становятся все громче и громче – и тут Адам исчез, словно он оставил свое имя где-то там, позади, быть может, вместе с рубашкой, валяющейся около входной двери, не было больше никакого «я», а только растущее, ошеломляющее наслаждение, все более стремительное движение, лёт, скорость, прорывы, чтобы еще дальше, еще сильнее, еще глубже, выплыть из себя, оставить позади тело, ворваться в нее, втиснуться, воплотиться – и как раз тогда, когда она, счастливо всхлипывая, принимала его, в квартире вдруг вспыхнули все лампочки, люстра под потолком залила их потоками яркого света, и он под сомкнутыми веками увидел ее как кармин, как стену карминового сияния. Он почувствовал отступающую боль в плечах, Лиля спрятала, точно кошка, коготки, гладя подушечками пальцев ему спину, и ощущение у него было, будто от ее ласки заживает его израненная кожа. Она поцеловала его в щеку, и он отважился снова взглянуть на нее: ее почерневшие глаза внезапно стали светлее, зрачки с каждой секундой сужались, радужная оболочка при электрическом свете бледнела, становилась уже не зеленой, а бледно-зеленой, почти белой. Лиля улыбнулась ему и вдруг рассмеялась:

– Какая иллюминация…

И они, сплетясь телами, лежали, как на сцене, потому что никому из них не хотелось вставать, чтобы погасить свет; Адам прижался лицом к ее шее, но какое-то движение под ним вызвало у него беспокойство.

– Тебе не тяжело? – заботливо спросил он.

– Мне замечательно, – шепнула она, и, хоть Адам не до конца поверил ей, подниматься он не стал, потому что это лежание в теплом податливом теле неожиданно стало источником какого-то нового наслаждения, которого он еще не знал, – и вот, послушный призыву, пришедшему откуда-то из глубины, он вновь стал входить в нее и выходить. Она ответила удивленным взглядом внезапно позеленевших глаз; то, что он может так внимательно, так близко смотреть на нее, занимаясь этим, вдруг еще больше возбудило его, тем паче что ее глаза начали затуманиваться, а зрачки скрылись под трепещущими веками. И так текла эта ночь, потная, задыхающаяся, сладостная, прерываемая мгновенными снами, в которые он блаженно и умиротворенно погружался и из которых выныривал, полный ненасытного желания, так что перед рассветом Лиля не выдержала и поинтересовалась, как давно у него не было женщины, и очень долго смеялась, когда он после недолгого раздумья ответил в соответствии с истиной: «Двадцать пять лет».

После одного такого короткого сна его пробудила темнота: видимо, Лиля все-таки встала и погасила люстру, а свеча на комоде у окна, наверное, сама догорела. Адам с сожалением подумал, что не насмотрелся досыта на наготу девушки, и потребовал зажечь свет. Она обняла его:

– Я же всегда перед тобой разденусь, стоит тебе только захотеть. Неужели ты не чувствуешь, что это все – для тебя? А кроме того, тебе не нужно смотреть на меня глазами. Можешь смотреть ладонями, языком.

И он начал путешествовать по ее телу губами, как луноход по поверхности Луны, сравнивал вкус плеч и живота, ласково блуждал вокруг пупка – маленького кратера, – подобрался к треугольнику волос (от волос возникало ощущение чего-то ломкого, легко воспламеняющегося, подобно хворосту). Дальше Лиля его не пустила, удержав мягко, но решительно.

– Я обязательно должна тебе сказать одну вещь. Если вдруг я тебя слишком сильно сожму, ударь меня по крестцу. Со всей силы. Не раздумывай. Это очень важно.

Адам не вполне понял ее, но она не отпускала его голову, и он, не пытаясь высвободиться, прижался щекой к ее животу и попросил:

– Расскажи что-нибудь о себе.

Она начала говорить, но как-то сонливо, часто прерываясь, наверное, тоже утомилась, а может, ей просто не хотелось откровенничать, и Адам толком не знал, не пропустил ли он чего-нибудь между очередными порциями молчания и действительно ли она произносила слова, которые он запомнил, или они ему приснились. Из них следовало, что мать у нее умерла, когда она была совсем маленькой, а отец совсем недавно – год назад; Адаму припомнилось, что в изложении Владека это звучало несколько по-другому, но было слишком поздно, слишком сонливо, чтобы расспрашивать. Работала она неподалеку, и работа не вполне соответствовала ее образованию, но, кажется, она ничего конкретного не сказала ни о школе, ни об институте. И вдруг Адам осознал, что ему снится сон, что не может же быть, чтобы они с Лилей жили у озера и чтобы вдобавок у него еще были крылья и он прятал бы их под свитером частично от стеснительности, а частично из вежливости. Но у него не хватило воли, чтобы выбраться из этого сновидения. Проснулся он около полудня: Лиля стояла на пороге в бежевом плаще и с мокрым зонтиком.

– Жуткий дождь пошел, – сказала она. – А я сбегала в магазин.

Потом они сидели в кухне и ели, то есть ел он один, потому как был страшно голоден, а она всего-навсего отщипывала кусочки сухой булки за компанию. А где-то там были какой-то профессор Ц., какие-то консультации, какой-то Шопен, какой-то конкурс. Среди сумбура мыслей у Адама мелькнуло, что с профессором он как-нибудь объяснится, все уладит, ведь недаром же позавчера во время телефонного разговора он уловил в тоне Ц. интонацию понимания, поддержки и готовность простить. А может, ему просто не хотелось состязаться? Может, музыка служила ему для чего-то совершенно другого? А слава… Но разве он не вкусил ее в полной мере, раскланиваясь в ванной – с полным зубной пастой ртом – перед публикой всего мира, публикой, исполненной восторга, хотя и не существующей, или нет, лучше так: исполненной такого восторга, что это уравновешивало ее несуществование? А перед ним сидела реальная, существующая Лиля; еще минуту назад она радостно смеялась, но вдруг погрустнела.

– Что случилось?

– Собираешься уходить? – с иронической гримаской спросила она. – Попользовался девушкой, и теперь тебя потянуло к другим делам…

Он испугался, оттого что она, возможно, произнесла это серьезно, и тут же понял, что сам, кажется, не сказал ей нечто очень важное. Кажется – потому что не был уверен, что в эту ночь происходило реально, а что – во сне.

– Не собираюсь. Я люблю тебя.

Отчетом было молчание. Лиля встала, зажгла газ под чайником и, не поворачиваясь, спросила:

– Хочешь жить здесь?

Адам встал, подошел к ней и прижался к спине. Несколько секунд он раздумывал, откуда у него такая уверенность, что это ему уже не снится. Между вчерашним и сегодняшним утром зияла пропасть. И сам он стал другим. Кстати, как давно он ее знает? Несколько дней? Всегда?

– А ты не будешь против?

Она через плечо взглянула на него.

– Если ты вторгнешься силой…

Адам вновь ощутил нарастающее возбуждение. Она мягко прижималась к нему ягодицами. «Поэтому», – подумал он. Он возвратился к столу, пытаясь сосредоточиться.

– Выпьешь чаю? – спросила Лиля.

– С удовольствием. А ты выдержишь… если я стану тут играть?

– Если ты выдержишь… Пианино, наверно, расстроено.

– Вызовем настройщика.

«Это потребует времени, – подумал он. – До отбора одиннадцать дней. А где взять деньги? И что будет дома?»

Она опустилась перед ним на колени, прижалась к нему головой.

– Останься.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю