Текст книги "Пинбол"
Автор книги: Ежи Косински
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц)
Андреа гордилась своими навыками в искусстве обольщения. Часто среди ночи, когда ей не спалось, она наугад выбирала мужское имя в телефонной книге, набирала номер, грудным голосом представлялась Людмилой, или Ванессой, или Карен и сообщала, что проснулась и, чтобы вновь погрузиться в сон, нуждается в "эротической беседе". Если мужчина вешал трубку, она набирала другой номер и повторяла свою прелюдию. Она могла вовлечь ничего не подозревающего мужчину в долгий разговор и еще черт знает во что. Наблюдая за лежащим рядом Домостроем, она оценивала по его реакции воздействие каждого произнесенного ею слова.
– Я хочу, чтобы ты был со мною свободен, малыш, – шептала она в трубку, – как я с тобой. Я хочу, чтобы ты трогал себя там, где я трогаю себя. Ты хочешь, чтобы я начала первой? Хорошо, это так меня возбуждает. Мне нравится твой голос – кажется, будто ты совсем рядом. Дай, я направлю твои руки – туда, куда тебе хочется – да, да, именно туда, я тоже этого хочу. Теперь потрогай себя и представь, что это мои руки, потрогай еще, еще…
Домострой не слышал, что отвечает девушке ее телефонный сексуальный партнер, но, судя по тому, в какое возбуждение она приходила, на том конце провода тоже все было в порядке – Андреа, находясь рядом с Домостроем, стонала, прерывисто дышала, прижималась грудями к его груди, лицом к его лицу, и только телефонная трубка разделяла их.
Она продолжала свои словесные упражнения, одновременно облизывая уши Домостроя, целуя его в губы, свободной рукой шаря, теребя и сжимая то свою, то его плоть.
– Люби меня, быстрей, сильней, крепче, глубже – еще быстрей, – выдыхала она в трубку и, выслушав ответные стоны, отрывалась от Домостроя и бросала трубку.
– Еще один ублюдок кончил на мне, – восклицала она с притворным гневом. – Надо же, какая наглость – при первом же свидании!
Однажды утром Домострой собирался отчитаться перед ней о своих последних изысканиях, но, к его удивлению, Андреа словно услышала его мысли.
– Годдар подобен писателю, использующему псевдоним, – сказала она, повернувшись на бок и глядя на него. – Псевдоним не имеет никакого отношения к подлинному имени писателя или его жизни, он служит маскировкой. Но как-то на днях ты сказал, что, кажется, понимаешь, почему Годдар выбрал себе именно это имя. Что ты имел в виду?
– Есть у меня кое-какие соображения, – отозвался Домострой. – Слушая его пластинки, я выделил две музыкальные темы, без сомнения принадлежащие другим композиторам. Это были изящные парафразы из произведений, которые я почти наверное когда-то слышал. Я посвятил несколько дней прослушиванию сотен пластинок и кассет, американских и зарубежных, но никак не мог найти первоисточников, в основном по той причине, что обе эти темы прослеживаются в творчестве многих композиторов, как старых, так и современных. И все-таки я выяснил, откуда взялась одна из них.
– И чья она?
– Либерзона, моего знакомого, умершего несколько лет назад. Либерзон был президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс" и отвечал за издание произведений некоторых наших лучших современных композиторов, и классических, и популярных, а также за осуществление постановок «Саут-Пасифик», "Моей прекрасной леди" и "Вестсайдской истории". Он получил семь премий «Грэмми», по меньшей мере столько же премий "Золотая запись" и был самым образованным человеком во всем музыкальном бизнесе.
– Подожди-ка, – нетерпеливо перебила Андреа. – Ты говоришь о руководителе корпорации. Какое отношение он имеет к музыке Годдара?
Домострой медленно нагнулся и, вдыхая ее терпкий запах, потерся одной щекой о внутреннюю сторону ее бедра, твердого и прохладного, и прижался другой к бритому холмику, пухлому, манящему и трепещущему.
– Либерзон был не только президентом "Коламбия Рекордз Мастерворкс", но еще и талантливым композитором, – тихо сказал он. – Я потратил кучу времени, чтобы прослушать все его сочинения, а написал он немало: музыку к постановке "Алисы в стране чудес", балет, сюиту для струнного оркестра, симфонию, музыку на три китайских стихотворения для смешанных голосов, сюиту для двадцати инструментов, пьесу под названием "Жалобы молодежи", еще одну – "Девять мелодий для рояля", квинтет, множество песен на стихи Эзры Паунда, Джеймса Джойса и других. Я даже перечитал его роман "Трое для спальни С". В экранизации играет Глория Свенсон.
– Ближе к делу! – воскликнула Андреа, подаваясь назад и сжимая любовника своими идеально округлыми и безупречно гладкими икрами.
– Дело в том, что Годдар парафразировал целую часть одного из произведений Либерзона.
– Велика важность, – протянула она. – Все так делают. Я как раз недавно читала, что Шопен не только без зазрения совести перерабатывал мелодии из польской народной музыки, но однажды парафразировал в своих «Фантазиях» экспромт Мошелеса, который по случайности был опубликован под одной обложкой с ноктюрнами великого поляка. Шопен настолько стеснялся этого заимствования, что в течение двадцати лет отказывался переиздавать свой шедевр. Собственно, художник всегда преобразует уже существующие формы, мотивы, техники, создавая новый синтез, – продолжала она свою лекцию, – а Годдар всего лишь воспользовался одним музыкальным пассажем услышанной где-то пьесы! – Андреа была разочарована. – Этого совершенно недостаточно для далеко идущих выводов.
– Согласен, этого недостаточно, – сказал он, целуя подругу; язык Домостроя жадно исследовал впадины и выпуклости ее тела.
Его прикосновения заставили девушку затрепетать, дыхание ее участилось; закрыв глаза, она мотала головой и извивалась всем телом.
Он прервал свои ласки и вкрадчиво произнес:
– Есть и другая ниточка. Угадай, как звали Либерзона.
– Зачем? – она уперлась руками в его плечи и замерла.
– Просто угадай.
– Виктор. Нет, подожди: Гектор.
– Не угадала.
– Да какое отношение имеет ко всему этому имя Либерзона?
– Самое прямое, – изрек Домострой, – потому что его звали Годдар.
Откинув волосы с лица, она резко села.
– Что?
– Годдар Либерзон. – Он смотрел на нее, не отрываясь.
– Это невероятно. Может быть, совпадение?
– Совпадение? Сначала имя Либерзона, потом его музыка! Здесь связь, а не совпадение. – Домострой помолчал. – Но какая тут может быть связь? Когда Годдар Либерзон был в зените славы, наш Годдар, надо полагать, как и ты, заканчивал среднюю школу.
Она задумалась.
– Ты сказал, что Годдар заимствовал темы у двух композиторов. Один из них Либерзон. А второго ты вычислил?
– Пока нет, – сказал Домострой.
Несколько дней спустя Андреа спросила:
– Ты нашел другую тему, которой, как тебе кажется, воспользовался Годдар?
– Сначала я никак не мог определить ни композитора, ни пьесы. С ней связано нечто светлое и хрупкое, несколько старомодное, в духе русских романтиков конца девятнадцатого века: Бородина, Балакирева, Мусоргского. Хотя у меня было такое странное чувство, что я когда-то слышал эту пьесу, причем в исполнении самого автора, а значит, она написана гораздо позже. И тут меня осенило. Годдар позаимствовал этот мотив у Бориса Прегеля, еще одного известного мне композитора.
– Борис Прегель? Я ничего не слышала ни о нем, ни о его работах.
– Сейчас уже не его время. Прегель родился в России и в шесть лет начал играть под руководством своей матери, превосходной пианистки и певицы. Позже он занимался музыкой в Одесской консерватории, затем неожиданно увлекся наукой и сбежал на Запад – во Францию. Оттуда перебрался в Соединенные Штаты. Подобно Либерзону, Прегель получил известность не благодаря своей музыке, а прежде всего как выдающийся изобретатель и эксперт в области атомной энергетики. К тому же он оказался чрезвычайно удачливым предпринимателем, торговал ураном и другими радиоактивными веществами. За свои достижения и заслуги перед человечеством Прегель удостоился кресла президента Нью-Йоркской Академии наук и такого количества наград, что по этой части он не уступает ни де Голлю, ни Эйзенхауэру или Папе Римскому.
– А как насчет его музыки? – поинтересовалась Андреа.
– Она превосходна, – сказал Домострой. – В традициях русского романтизма. Его "Романтическая сюита", фантазия ре-бемоль и многие другие произведения исполнялись в Америке и Европе Римским и Миланским симфоническими оркестрами под управлением Д'Артеги. – Домострой помолчал, затем произнес: – Вот ведь никогда не знаешь, что всплывет в памяти. Я совершенно забыл, что дирижер Д'Артега выступал еще и в качестве актера. Он играл Чайковского в фильме "Карнеги-холл".
– Похоже, ты в курсе всех пикантных подробностей из мира музыки! – отозвалась пораженная Андреа.
– Подожди, скоро сама будешь знать не меньше. Вот, к примеру, Борис Прегель, он, так же как Либерзон, писал песни на стихи знаменитых поэтов.
Он замолчал и задумался.
– Хотел бы я знать еще одну пикантную подробность: как же так случилось, что Годдар использовал мотивы обоих, и Годдара Либерзона, и Бориса Прегеля? Не понимаю, какая тут связь.
– Может, ему просто нравится их музыка, – предположила Андреа.
– И все же, какое совпадение! Даже при жизни Прегель и Либерзон не пользовались широкой известностью. Мало кто знаком с их произведениями. Не удивлюсь, если окажется, что семья нашего Годдара была как-то связана с ними. Как мог Годдар узнать обоих, Либерзона и Прегеля?
– Да почему бы и нет?! – воскликнула Андреа. – Годдар, к примеру, мог быть младшим компаньоном в фирме сначала у одного из них, потом – у другого. Вот тебе и связь!
– Сомневаюсь. И прежде всего потому, что Либерзона и Прегеля вряд ли можно назвать типичными менеджерами. Оба они были художниками и интеллектуалами, людьми глубоко и разносторонне образованными, к тому же публичными.
– Не думаешь ли ты, что в каком-то смысле Годдар такой же. как они?
– Конечно нет. Те были искусными и талантливыми музыкантами. А наш Годдар, несмотря на то, что говорят о нем критики, не обладает истинным пониманием фортепиано; музыка у него простая и плоская, никакой глубины; его обращение с ритмом, гармонией и мелодией – не более чем синтезированная мешанина. По-моему, он и певец никудышный: голос у него такой же заурядный, как и репертуар. Ему не хватает силы голоса, так что он полностью полагается на электронные средства.
– По крайней мере, он хочет не только развлекать. Годдар хочет расширить музыкальный опыт своей аудитории. Именно поэтому его и любят. Именно поэтому он не просто очередная рок-звезда. Он – новатор, как Гершвин.
– Массовая аудитория по природе неразборчива и доверчива, – сказал Домострой. – Съест все, что предлагают средства массовой информации, и не способна отличить подлинное от выглядящего таковым, самобытное от псевдооригинального. Годдар в лучшем случае посредственный певец и умелый производитель электронной музыки, вот и все. Шопен однажды сказал, что нет ничего отвратительней музыки без скрытого смысла. Но в музыке Годдара отсутствует смысл, который стоит скрывать. Вместо этого он ловко скрывает самого себя! Он человек-невидимка, вот что привлекает к нему. – Взглянув на Андреа, Домострой увидел, что ей неприятны его слова. – Новатор или нет, – продолжил он помягче, – его музыка сама по себе ничего не расскажет нам о том, что связывает его с Либерзоном и Прегелем. Но, возможно, это сделают архивы "Коламбия Рекордз" или Нью-Йоркской Академии наук.
Андреа прочитала письмо.
– Изумительно, – вздохнула она, – и как трогательно. Будь я Годдаром, обязательно захотела бы узнать, что за женщина написала его. – Она прочитала еще раз, медленно, губы ее шевелились, смакуя каждое слово. Затем она подняла глаза:
– Нужно ли так детально расписывать мои сексуальные ощущения?
– То, что ты называешь в этом письме сексом, сыграет роль опорной педали у пианино, и твои слова будут резонировать в его фантазиях.
– Хотелось бы мне самой написать это письмо, – мечтательно пробормотала Андреа. – Оно очаровательно.
– Оно будет доставлено от твоего имени, – сказал Домострой.
– Да, но моей в нем будет только подпись.
– Оно не будет подписано, – возразил Домострой. – И никакого обратного адреса тоже не будет.
– Если в письме все правда…
– Правда не нуждается в подписи, – изрек Домострой, забирая у нее письмо. – Если он проникнется твоими словами, не зная, кто ты такая, это заинтригует его куда больше. Он будет считать дни в ожидании, когда ты напишешь снова – и надеяться, что в следующий раз ты назовешь свое имя, и тогда он сможет встретиться с тобой.
– Способно ли произвести на него впечатление одно-единственное письмо? – усомнилась она.
– Вряд ли. Но несколько – скажем, пять – вполне. Давным-давно, во времена моего периода "бури и натиска", когда ко мне приходили письма от поклонников, неотличимые друг от друга, я получил одно особенное письмо. Писала женщина, знавшая меня только по моим работам, а также нескольким концертам и телевизионным выступлениям, однако ее анализ моей музыки оказался настолько тонким, она настолько прониклась всеми моими чаяниями и устремлениями – всей подоплекой моей жизни, о чем я никогда и ни с кем не говорил, – что я был сражен наповал.
Не будучи знакома со мною, она проникла в самые сокровенные уголки моей души. Можешь себе представить, как мне хотелось позволить ей продолжить исследование, но уже при личной встрече, лицом к лицу, выйдя за сугубо профессиональные рамки. Но, дочитав до конца, я с ужасом обнаружил, что она письмо не подписала, вернее, подписала музыкальной фразой из Шопена. Я решил, что она просто забыла поставить свое имя, и стал с нетерпением ждать второго письма.
И несколько недель спустя я получил его. На этот раз она со сверхъестественной проницательностью высказала предположение о том, что я сейчас сочиняю – о продолжительности этого произведения, его тональности, источниках моего вдохновения – и все, ею сказанное, было фантастически близко к истине. И снова письмо оказалось подписано лишь шопеновской фразой – на этот раз другой, – и теперь я понял, что все это делается умышленно.
Потом были и другие письма – по-прежнему подписанные шопеновскими фразами, – где она продолжала рассуждать о моей работе, вкладывая в текст все больше и больше мыслей о своих собственных желаниях и чувствах, и вот в этих посланиях наконец вырвались наружу ее эротические фантазии. Она красочно описывала наши с ней постельные сцены, дополняя их диалогами – что и как бы я ей говорил, и что бы она отвечала, и как в этот момент переплетались бы наши тела. Она с поразительной легкостью угадывала мои самые тайные желания – даже такие, в которых и на исповеди я бы не признался, не говоря уже о том, чтобы воплотить их в реальности.
В большинстве случаев она так точно угадывала мои чувства, что я начал верить в ее телепатические способности. Более того, я опасался, что мой таинственный корреспондент может оказаться кем-то, кого я знаю, или приятелем того, кого я знаю, – бывшей любовницы, случайной подружки, приятельницы или просто знакомой. И тем не менее я был уверен, что никогда не встречался с личностью столь яркой – или столь одержимой.
И в творчестве, и в эротических грезах я теперь уже не мыслил себя без ее писем, как будто она являлась источником моей жизненной силы. Месяц за месяцем, каждый раз, когда приходило письмо, я был уверен, что на этот раз она сообщит свое имя, так что мы сможем, наконец, встретиться, и я смогу ей рассказать, чем она стала для меня. Но она так и не открылась, а где-то через год письма приходить перестали. Вначале я чувствовал себя так, будто внезапно, без предупреждения, перерезали нить, связывающую меня с жизнью. Затем я принялся утешать себя всевозможными домыслами: что она больная и старая; что она вообще умерла, а если и жива, то обязательно окажется неврастеничкой, психопаткой, а может, и шизофреничкой. В конце концов, я опустился до банальности, представив ее себе заурядной, уродливой, да и просто омерзительной – и со временем совершенно избавился от мыслей об этой женщине.
Еще несколько лет спустя я принимал участие в Музыкальных неделях Кранс-Монтаны, излюбленного швейцарского курорта артистической публики. Почетным гостем фестиваля оказалась пианистка, которая, несмотря на то, что ей не было и тридцати, считалась одним из лучших в мире исполнителей фортепьянной музыки, и к тому же отличалась исключительной красотой, привлекавшей к ней особое внимание публики и средств массовой информации. Мне приходилось бывать на ее концертах, и всякий раз ее чувственная красота приводила меня в смятение.
В последний вечер Музыкальных недель я, в числе прочих избранных, сидел за столом для почетных гостей с пианисткой и ее мужем, молодым бизнесменом. Во время еды я заметил, что пианистка украдкой на меня посматривает; однажды я даже поймал ее пристальный взгляд. Смущенный ее красотой, а также присутствием мужа, я обменялся с ней не более чем несколькими замечаниями, в частности о том, что артисту нужны в равной степени как уединение, так и публика, и эта очевидная для нас обоих мысль показалась кому-то из присутствующих спорной.
В разгаре дискуссии я встал из-за стола и направился в уборную, расположенную на первом этаже, и на темной лестнице услышал за спиной женский голос, окликнувший меня по имени. Это была пианистка.
– Я должна извиниться, господин Домострой, за то, что таращилась на вас весь вечер, – произнесла она.
– Я польщен, – ответил я. – Мне давно хотелось с вами познакомиться.
– Мы с вами познакомились задолго до этого вечера. – Она подошла так близко, что лицо ее оказалось под лампой, и я снова почувствовал всю силу ее красоты.
– Я слышал вашу игру, но не думаю, что нам приходилось встречаться.
– Не приходилось. – Она положила руку мне на плечо. – Однако я много раз писала вам. И не подписывала свои письма. Я завершала их нотами.
Я вздрогнул. У меня заколотилось сердце.
– Из «Желания», мазурки Шопена, – прошептал я и начал читать стихи на те музыкальные отрывки, которые она посылала:
Будь я солнцем в синем небе,
Лишь тебе бы воссиял;
Будь я птичкой в этой роще.
Никуда б не улетал;
Пел бы под твоим окошком
Для тебя одной на свете.
Не в силах справиться с нахлынувшими воспоминаниями об этих письмах и видя прямо перед собой прекрасное воплощение рожденных ими фантазий, я взял ее за плечи, притянул к себе и обнял.
– Я любил твои письма, – говорил я. – Они заставляли меня постоянно думать о тебе и ждать тебя так, как я не ждал никого. Это было пять лет тому назад. Пять лет! Подумать только, какими могли быть эти годы, если бы мы встретились.
Она взяла меня за руки.
– За обедом я смотрела на твои руки и думала о том времени, когда готова была весь мир отдать за одно твое прикосновение. Я буквально потеряла голову от тебя, от твоей музыки, от всего, что связано с тобой. Я видела все телепередачи, в которых ты принимал участие, читала о тебе в газетах, ходила на каждый твой концерт. И хотела лишь одного – чтобы ты полюбил меня.
– Стоило тебе только представиться, и ты добилась бы своей цели, – ответил я с горечью. – Я любил женщину, писавшую те письма. Я мечтал о ней постоянно, о ней и о нашей совместной жизни. Я готов был пожертвовать всем ради того, чтобы быть всегда рядом с этой женщиной. – Я вновь притянул ее к себе, зарылся лицом в ее волосах, прижался к ней всем телом. – Она покачивалась в моих объятиях. – Готов и теперь. Только скажи, что ты по-прежнему этого хочешь, и мы будем вместе.
Она, словно колеблясь, отвела глаза и напомнила мне, что у нее есть муж.
– Ты любишь его? – спросил я.
– Люблю? Возможно, нет. Но он мне совсем не безразличен, – ответила она. – И у нас есть ребенок.
– Мы можем стать любовниками, – не отступал я.
Она отвернулась.
– Я написала однажды, что люблю тебя. Это по-прежнему так. Но если я буду скрывать свою любовь, то почувствую, что извращаю ее, делая постыдным то, что было естественным.
– Так зачем скрывать ее? – спросил я, еще крепче прижимая ее к груди. – Я не хочу потерять тебя снова.
Она высвободилась из моих объятий:
– Муж любит меня. Он проявил по отношению ко мне истинное великодушие. Без его поддержки я не смогла бы стать тем, кто я есть. Я не могу оставить его.
Когда она уходила, я сказал:
– Пожалуйста, напиши мне опять.
На следующий день они с мужем покинули Кранс-Монтану. Вначале я просто трепетал при воспоминании о том, что сжимал любимую женщину в объятиях, и лишь позже начал осознавать свою потерю. В ожидании письма я думал о ней непрестанно, представляя наши тайные свидания – после ее концертов, в больших отелях нью-йоркской Вест-Сайд; в гостиницах на окраинах Парижа, Рима или Вены; в мотелях Лос-Анджелеса; в отдельных кабинетах роскошных вертепов Рио-де-Жанейро. Но она не написала, и я начал проводить долгие часы, читая и перечитывая ее старые письма. Себя я в то время ни во что не ставил – ни свою музыку, ни свое существование вообще, – ибо я не смог удержать ее в тот единственный раз, когда у меня была такая возможность. Глядя на телефон, я испытывал невыносимые муки, но позвонить ей не смел. Словно доведенный до отчаяния школяр, влюбленный в свою учительницу музыки, я строил изощренные планы, как выследить ее, устроить все так, чтобы мы вдруг столкнулись якобы случайно, однако ни разу не решился воплотить в жизнь эти ребяческие замыслы.
А несколько месяцев назад я узнал, что ее муж погиб в автомобильной катастрофе.
– Вот как? – Андреа потянулась за щеткой для волос. – Так почему же ты не попытался найти ее?
– Зачем?
– Чтобы быть с ней. – Она медленно расчесывала упавшие ей на плечи волосы. – Она ведь лучшее, что у тебя было.
– Но я-то не лучшее, что было у нее, – нарочито спокойно отозвался Домострой. Потом встал и потянулся. – Как бы то ни было, она писала мне, когда я был композитором. А теперь я сочиняю только письма – причем чужие.
Он усмехнулся и, схватив Андреа, вновь уложил ее в постель. Прикрыв ее груди локонами, он принялся нежно поглаживать их у сосков.
– Сколько времени прошло с момента вашей встречи и до того дня, как ты перестал сочинять музыку? – бесстрастным тоном осведомилась Андреа на следующий день.
– Год или около того, – сказал Домострой и, улыбнувшись, добавил: – Ты могла бы сказать, что я повстречал музу, но она покинула меня.
– Ты по-прежнему любишь ее?
– Не ее. Только ее письма, – ответил Домострой. – Которые напомнили мне, что твое первое послание Годдару ушло вчера вечером. Я отправил его в официальном конверте Белого дома: когда-то я сохранил на память несколько штук. Они изготовили для внутреннего пользования рельефные конверты типа тех, в которых рассылают приглашения на свадьбу. На них никогда ни марки не наклеивали, ни адреса не писали…
– Где же ты их раздобыл? – заинтересовалась Андреа.
Домострой поднял на нее глаза:
– Всякий раз, выступая в Вашингтоне, я получал в них поздравления от поклонника, который был тогда советником президента. Если хоть какие-то письма от поклонников доходят до Годдара, то это, несомненно, окажется среди них.
– Он может подумать, что я работаю в Белом доме.
– Пожалуй. Или решить, что ты жена или дочь одного из вершителей судеб этой страны и, подобно самому Годдару, предпочитаешь соблюдать инкогнито. Это лишит его всякой надежды, что ты когда-нибудь откажешься от анонимности, но, можешь быть уверена, заставит с нетерпением ждать очередное твое послание.
– А что будет в нем?
– Дальнейшие проницательные суждения о его музыке, его жизни– возможно, пара фотографий, чтобы показать, насколько ты красива.
– Стоит ли нам так скоро показывать ему, как я выгляжу? – спросила Андреа и тут же ответила сама: – Можно послать ему фотографии, где я снята издали или отвернулась.
– Хорошая мысль, – одобрил Домострой.
– Раз я не подписываю письма, то и лицо свое показывать не должна.
Он улыбнулся.
– Много ли у тебя хороших фотографий?
– Не так чтобы очень. – Помолчав, она добавила: – Эй, а может, нам снять то, что нужно, самим? Эдакие возбуждающие ню. Для него я могу даже раздеться.
– Тоже неплохая мысль, но его может возмутить, что ты позируешь другому мужчине.
– Конечно возмутит, – согласилась Андреа, – нам не следует вызывать у него отрицательные эмоции. Можем мы сделать такие снимки, чтобы он подумал, будто я снимаюсь в одиночестве, используя фотоаппарат с таймером?
– Я полагаю, да. Но зачем? – спросил Домострой.
– Чтобы возбудить его. Заставить волноваться от одного моего вида.
– Ты уже все продумала, не так ли? – Ее последние слова явно произвели впечатление на Домостроя.
– Кто-то должен был это сделать, – ответила она. – Послушай, Патрик, раз Годдар умудряется столь долгое время сохранять свою анонимность, то он, должно быть, изрядный хитрец. Значит, мы будем еще хитрее. Надо проследить за тем, чтобы ни на моих письмах к нему, ни на фотографиях не осталось отпечатков моих пальцев. Если он начнет проявлять ко мне интерес, то вполне может постараться проверить их, а ведь мы не хотим, чтобы он вычислил меня, прежде чем я вычислю его, не так ли? – Она стрельнула глазами и вдруг расхохоталась.
– Что тут смешного? – удивился Домострой.
– А вдруг выяснится, что Годдар предпочитает мужчин? – объяснила она.
– В этом случае, – улыбнулся Домострой, – выяснится также и то, что у вас много общего.
Они загорали совершенно голыми на крыше ее дома. Положив голову на свернутое полотенце, Андреа спала, раскинувшись рядом с Домостроем. Он наблюдал за единственной капелькой пота, появившейся на ее шее, скатившейся на грудь, задержавшейся на соске, – вот она соскользнула вбок и, не встретив на своем пути ни единого препятствия, способного задержать ее, побежала по сухой гладкой поверхности ее живота.
Затем он посмотрел на себя. Пот скапливался в морщинах и складках его кожи и ручьями стекал по телу. Не в состоянии больше терпеть жару, он натянул трусы и поднялся. Под ним в знойном мареве вытянулись улицы Манхэттена. Легкий ветерок доносил запах смолы, а на Гудзоне ядерный авианосец, сопровождаемый флотилией тягачей и прогулочных катеров, направлялся к маяку Эмброуза; сложенные крылья самолетов на взлетно-посадочной палубе блестели на солнце, будто растянутые мехи аккордеона.
– Я не верю тому, что ты говорил насчет конвертов из Белого дома. – Голос Андреа отвлек его от созерцания.
– Почему? – не оборачиваясь спросил он.
– Очень уж сомнительно выглядела вся эта внутренняя переписка, – невозмутимо продолжила она. – Так что я навела кое-какие справки. В Белом доме нет никаких специальных конвертов для таких случаев. Ты соврал, Домострой. Ну, и зачем же?
– Я думал, эти конверты нужны для успеха нашего предприятия, а не для того чтобы выяснять правду относительно их приобретения.
– От правды, конечно, выгоды никакой, – ответила Андреа. – Правда нужна ради правды.
– Я просто кое о чем умолчал, – сказал Домострой, все еще наблюдая за авианосцем.
Сказав это, он задумался: а не скрывает ли он и от себя правду относительно собственной жизни? Может быть, правда в том, что следовало отправиться на военную службу и стать членом экипажа этого авианосца, а не служить молодой особе, разлегшейся тут на крыше? Положа руку на сердце, не следует ли ему научиться приспосабливаться, изменяться так, как меняется жизнь музыки, где совершенно неважно, что гимн "Звездное знамя" до войны 1812 года назывался "Анакреону в небеса" и был застольной песней фешенебельного лондонского ночного клуба. [12]12
Имеется в виду война между США и Великобританией (1812–1814). «Звездное знамя» – национальный гимн США.
[Закрыть]Или тот величественный шопеновский Полонез ля-бемоль мажор, ставший известным широкой публике благодаря «Памятной песне», пошлой киношке о жизни композитора, а также популярной песенке «Щека к щеке», основанной на мелодии из фильма.
– Так как насчет того, чтобы постараться выложить правду, Патрик? Откуда ты взял эти конверты? – не отставала Андреа.
– Ладно, я расскажу тебе, – вздохнул Домострой. – Лет десять назад я вел курс музыковедения в театральной школе одного из университетов Айви Лиг. [13]13
Ivy League (Лига плюща) – собирательное название старейших университетов Новой Англии.
[Закрыть]Мне, откровенно говоря, очень нравилась одна студентка, и, когда она подала заявление на должность моей ассистентки, я тут же взял ее на работу.
– С беспристрастностью при приеме на работу в высшие учебные заведения все ясно, – бросила вскользь Андреа. – Ручаюсь, то же самое творится и в Джульярде.
– Она жила на первом этаже большого загородного дома поблизости от университета, – продолжал Домострой. – Хозяин, занимавший верхний этаж, был в свое время совладельцем известной вашингтонской юридической конторы и в молодые годы являлся одним из влиятельных советников Белого дома.
– И он повсюду разбрасывал бланки своей бывшей конторы? – ухмыльнулась Андреа.
– Даже если и так, я тогда был занят более интересным делом, чем сочинение писем от имени женщины – рок-звезде, скрывающейся от мира.
– Более интересным делом? Каким же? – заинтересовалась Андреа.
– В тот год я написал "Концерт баобаба".
На губах Андреа мелькнула пренебрежительная улыбка:
– А, припоминаю, тот самый, который несколько лет спустя ты посчитал нужным переписать, сочтя его недостаточно совершенным. О, разумеется, голова у тебя была занята совсем другими вещами. Юной ассистенткой, прежде всего.
– Верно, – сказал Домострой. – Без нее моя преподавательская деятельность казалась мне скучнейшей рутиной. – Он помолчал, затем продолжил рассказ:
– Старик, кстати, жил один и, несмотря на свои преклонные лета, упорно готовил себе сам, экономя таким образом на кухарке. Как-то в субботу утром моя ассистентка позвонила мне и попросила к ней зайти. У нее для меня сюрприз, сказала она, который может вдохновить меня на создание очередного шедевра.
Подойдя к дому, я обнаружил ее в саду, она была в полупрозрачном шифоновом платье вековой, должно быть, давности и старомодных туфлях на высоких каблуках. Она направилась ко мне, и платье, под легким ветерком, туго облегало ее стройное тело. Подобно леди Шалот на картине Уотерхауза из галереи Тейт, она взяла меня за руку и повела в дом, где завязала мне шарфом глаза, после чего мы поднялись по лестнице.
Мы вошли в комнату. По запаху книг и старой кожи я догадался, что это кабинет старика.
Девица усадила меня на кожаный диван. Запечатлев на моих губах влажный поцелуй, она внезапно сорвала повязку. Я открыл глаза и увидел его сидящим за письменным столом не более чем в десяти футах от нас. Опустив голову на руки, он смотрел на нас невидящим взглядом.
– Кто? – не поняла Андреа.
– Старик, кто же еще? – сказал Домострой. – Но он не шевелился – он был мертв.
– И как давно он был мертв? – деловито осведомилась Андреа.
– Уже несколько часов. Утром девушка заметила, что он не спустился за своей "Нью-Йорк таймс". Поднявшись на второй этаж, она обнаружила его за столом, уже холодного, и, поддавшись порыву, положила ему голову на руки, после чего позвонила мне. У нее, видишь ли, была несколько эксцентричная натура.