Текст книги "Пинбол"
Автор книги: Ежи Косински
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 19 страниц)
Он часто пытался ближе сойтись с Донной, вовлечь ее в свою жизнь – чуть ли не так, словно подготавливал ее к встрече с заключенным в нем Годдаром. Но для Донны почти все рок-исполнители, за исключением нескольких талантливых певцов из ночных клубов, звучали фальшиво, оставаясь продуктом студийного оборудования и нахрапистой рекламы. Может быть, из-за того, что они с Остеном познакомились в "Ударе Годдара", Донна часто упоминала его в своих филиппиках, поскольку Годдар представлялся ей типичнейшим примером беззастенчивой эксплуатации достижений рока и прочей суррогатной музыки. Все, относящееся к Годдару, она считала намеренно неопределенным, от голоса с его нутряной искренностью до примитивных текстов и нарочито напряженного ритма.
Но главная вина Годдара, по мнению Донны, заключалась в том, что он всегда оставался алеатором, игроком в кости, ищущим смысл музыки в нигилистической спонтанности и бьющих на эффект свободных макаронических импровизациях, – не ради музыки, а ради публики, чье настроение непредсказуемо, как результат игры в кости. А еще, заявляла Донна, он добивается дешевого успеха у публики, наживая свой капитал и на музыкальном позерстве; что же касается его идиотского затворничества, то для нее это не более интересно или оригинально, нежели чрезмерная открытость других рок-звезд. В обеих этих крайностях, заключала она, нет ничего, кроме трюков, используемых крупными звукозаписывающими компаниями ради завоевания музыкального рынка: подольститься и облапошить массы невежественных белых и бесправных черных, заставив их принять диско-, рок– и панк-музыку в качестве единственно возможного чувственного выражения их чаяний и противоядия духовному отупению.
Насколько же различается, думал он, восприятие Донны и женщины из Белого дома, что писала в последнем послании:
«Постоянно импровизируя и развивая новые ритмические и мелодические возможности, вы продолжаете традиции величайших из выступавших на публике виртуозов – Баха, Листа, Бетховена, – которые понимали, что в музыке импровизация тождественна поиску смысла. На протяжении веков в музыке, по существу, господствовало разделение, как физическое, так и символическое, между композитором и исполнителем, а также между исполнителем и публикой. Вас запомнят как первого, кто соединил в себе композитора и исполнителя, а затем ушел в тень, оставив зачарованную публику наедине с ее эмоциями».
Если верить Донне, рок и диско вообще не способны произвести непреходящие ценности. Они лишь приводят популярную музыку к самому грубому и низкому общему знаменателю – извращенному ритму, сексуальной пантомиме и дурацким – типа "целуй меня, я вся твоя" – стихам. Она решительно соглашалась с Ральфом Эдисоном, для которого коммерческий рок-н-ролл являлся "брутализацией одного из направлений современной негритянской церковной музыки… отвратительным разграблением чужих культурных завоеваний". Она чувствовала, что, чем крупнее становится музыкальный бизнес, тем больше он подавляет все лучшие образцы музыки – в джазе, к примеру, – так как алчные звукозаписывающие компании выкинули классическую музыку и многое из лучших образцов популярной из своих каталогов, чтобы всеми силами и средствами поддержать рок и диско.
– И какие в результате возможности для записи остаются у черного музыканта? – гневно вопрошала она Остена. – Только посмотри, что произошло с объявленной Си-би-эс серией записей черных композиторов, начиная с восемнадцатого века и до наших дней! После выпуска десяти или двенадцати пластинок серию закрыли, вот что! Записал, к примеру, "Этюд Классик" хоть одного черного композитора? Или хотя бы музыканта? Было такое, Джимми?
Намекая на то, что распространением записей "Этюд Классик" сейчас занимается "Ноктюрн Рекордз", являвшийся для нее массовым производителем музыкального мусора, Донна обвиняла Остена и его семью в том, что они принадлежат к верхушке капиталистического общества, каковая составляет всего-то один процент от населения Америки, а владеет половиной акций всех объединений пайщиков, третью федеральных облигаций и всеми муниципальными, а также контролирует более чем девяносто процентов американских активов. Эти люди держат в руках капиталы и ресурсы страны, в то время как родители Донны вышли из того слоя населения, представители которого, все вместе, не владеют и пятью процентами личных активов.
Зная об экстравагантных тратах Остена, а также о том, сколько денег он выкидывает на частые поездки в Калифорнию, казавшиеся ей совершенно ненужными, Донна считала его избалованным ребенком, которого целиком и полностью обеспечивает богатый отец, и открыто осуждала как его зависимость от отцовского благосостояния, так и источник оного. Сколько бы ни было у нас с тобой общего, говорила Донна, экономическая пропасть между нами столь глубока, что ничто – даже музыка – не способно преодолеть это препятствие.
Она часто ссылалась на "Мою жизнь в рабстве", мемуары бывшего раба Фредерика Дугласа, говорившего, что негры любят спиричуэлс, предшествовавшие блюзу, только потому, что они отражают страх, отчаяние и боль, которые испытывают насильно оторванные от родной земли люди. Тем, чем когда-то для рабов были спиричуэлс, стал теперь для черных исполнителей и черной публики рок; помогая ослабить протестантские путы, он также подчеркивает их страстное желание примирить то, что они, потомки рабов, никогда примирить не смогут: порядок и богатство белого человека с хаосом и нищетой черного. Хотя тексты рока часто напоминают спиричуэлс и на первый взгляд кажутся нежными, на самом деле они сексуально стерильны, прагматичны и настолько же духовно бедны и лишены любви, как все существование черного человека в культурном пространстве белого.
Слушая Донну, Остен ощущал, как рушатся, одно за другим, его глубочайшие убеждения. Даже когда они предавались любви, от ее слов ему становилось не по себе и он не хотел делиться с ней всем без исключения. В минуты самой необузданной страсти единственная мысль, словно вырванная из текста музыкальная фраза, мучила Остена: если Донна узнает всю правду о Годдаре, она категорически отвергнет его, и никакие любовные утехи не смогут возвратить те пылкие чувства, что она сейчас к нему питает.
Между тем все ее нынешние чувства на самом деле несостоятельны и вызваны тем, чего она не знает – и даже не догадывается – о его жизни.
Донна часто ставила пластинки Домостроя, особенно когда они с Остеном предавались любви. Она утверждала, что эта музыка приводит ее в соответствующее настроение, и считала, что неприязнь Остена к композитору вызвана обыкновенной мужской ревностью.
Не желая обсуждать Домостроя как человека, Остен вместо этого пускался в рассуждения о его музыке, никогда при этом не забывая скрывать свою излишнюю осведомленность. Он не отрицает, говорил Джимми, что музыка Домостроя узнаваема, не укладывается в обычные рамки и частично даже может быть признана оригинальной. Затем он рассказывал Донне истории о Домострое, что ходили в кругах, близких к звукозаписывающему бизнесу.
В качестве мистификации один неизвестный музыкант из Лос-Анджелеса как-то передрал «Октавы», самое известное произведение Домостроя, завоевавшее сразу после публикации Национальную премию, высшую музыкальную награду страны. Чтобы сбить с толку Домостроя, плагиатор представил свою работу (под вымышленным именем и другим названием) всем крупнейшим музыкальным издательствам Соединенных Штатов – включая "Этюд Классик", которое десятью годами ранее впервые опубликовало «Октавы». Как и рассчитывал плагиатор, все издательства, включая «Этюд», отвергли работу, сочтя ее слишком рассудочной и фрагментарной. К унижению – и ярости – Джерарда Остена и величайшему удовольствию "Переулка жестяных кастрюль", [20]20
В данном случае имеются в виду сочинители и издатели легкой музыки.
[Закрыть]редакторы «Этюда» не только не узнали «Октавы», но отклонили это сочинение, указав в своем письме плагиатору, что некоторые места в присланной работе заставляют вспомнить творчество Патрика Домостроя! Разве эта мистификация, спрашивал Остен Донну, не свидетельствует о том, что «Октавы» – сочинение изначально заурядное, если не сказать больше, и Национальную премию оно получило скорее благодаря связям Домостроя, нежели своим достоинствам? А как насчет утверждений прессы, будто под видом издательской нужды в корректурах и различных вариантах его нотных записей Домострой тайно использует дюжины юных музыкантов, многие из которых являются также его сексуальными партнерами и время от времени пишут за него?
Донна горячо возражала. По ее мнению, появление мистификации означает лишь то, что и через десять лет после публикации «Октавы» по-прежнему опережают свое время, будучи слишком самобытными для объективной оценки. Она напоминала Остену мнение журнала «Тайм», согласно которому именно для того, чтобы доказать свою непохожесть на других современных композиторов, сам Домострой и затеял этот розыгрыш. Теперь, говорила она, любой ребенок, мало-мальски осведомленный в музыкальном бизнесе, знает, что обвинения в скрытом использовании музыкальных рабов были сфабрикованы левым нью-йоркским таблоидом, который ненавидел Домостроя как активного, яркого, шумного оппонента с противоположного края политической сцены. Донне эти обвинения говорили лишь о положении дел в музыкальном бизнесе, где серьезного, высокоинтеллектуального композитора из-за того, что мораль его не укладывается в привычные рамки, может публично линчевать свора музыкальных гангстеров, ревнующих к его успеху у публики.
Увлеченность Донны Домостроем продолжала мучить Остена. С момента их встречи на вечере у Джерарда Остена она не скрывала своего интереса к музыке Домостроя, так что теперь Остен винил себя за то, что вообще дал ей возможность познакомиться с этим человеком. Похоже, что Домострой своими ловкими комплиментами добился для себя постоянного места в ее душе, и Остен просто из себя выходил, слушая, какое впечатление произвели на нее интеллект и прямота композитора и как хочется ей встретиться с ним и послушать его побольше. Она настолько пристрастилась к музыке Домостроя, что даже дурной характер этого человека ничего для нее не значит! Разве не умаляет она, пусть и непреднамеренно, ту роль, что играет в ее жизни Джимми Остен? Ну конечно, Остен – человек, лишенный творческих способностей, и его вкусы в музыке она не разделяет, а спит с ним, вероятно, просто по причине отсутствия кого-то более подходящего.
После каждого эмоционального столкновения с Донной, отдаляющего их друг от друга, Остен возвращался к письмам из Белого дома. Он перечитывал их снова и снова и всякий раз испытывал все большее замешательство.
Именно в таком состоянии духа он пребывал в тот день, когда получил пятое и последнее из писем.
"Вы, несомненно, уже убедились, что я не только уважаю ваше двойное существование, но почитаю его абсолютно необходимым для творчества. Вы поступаете совершенно правильно, отгородившись от всех тех, кто, доведись им только узнать, кто вы такой, тут же вмешаются в вашу жизнь, пытаясь изменить как ее, так и ваше искусство.
Недавно я читала письма Шопена, который полагал, что музыка рождается в душе композитора и совершенно не зависит от обстоятельств его жизни. Вот что он писал одному из самых близких друзей:
"Не моя вина, если я, словно гриб, что выглядит съедобным, но отравит, когда вы сорвете и съедите его, считаюсь кем-то другим, нежели есть на самом деле. Я знаю, что никогда никому не был полезен – но в действительности я не слишком полезен и самому себе".
В другом письме он сравнивает себя со "старым монахом, что потушил огонь в своей душе". А незадолго перед смертью он писал:
"Все мы суть инструменты, созданные неким великим мастером, каким-то Страдивари, которого более нет, чтобы нас настроить. В грубых руках мы неспособны издавать новые звуки и заглушаем в себе ту божественную музыку, которую никто никогда не в силах из нас извлечь".
Не то ли и вы думаете о себе? Если да, то позвольте заверить вас: я люблю Годдара за его музыку, другими словами – за его душу, и если мы когда-нибудь встретимся, я безошибочно ее распознаю. Я буду любить вас, даже если вы окажетесь ядовитым грибом, или старым монахом, или конченым человеком, которого некому исправить.
Я уверена, что вам необходимо оставаться тем, кто вы есть, и я уважаю вас за это. Надеюсь, что вам небезразлично узнать, кто я. Я студентка, изучаю драматургию и музыку, и, хотя мечтаю познакомиться с вами, чтобы заверить в искренности своих чувств, я решила ради вашей музыки, ради Годдара, что это письмо будет последним. Желаю вам всего хорошего. Прощай,
Годдар. Прощай, любовь моя".
Итак, она не сотрудница Белого дома, но, если верить штемпелю, нью-йоркская студентка, изучающая драматургию и музыку, которая, вероятно, через каких-то знакомых на Капитолийском холме достала конверты Белого дома, чтобы он сразу обратил на них внимание. Но зачем, гадал Остен, она послала ему эти интригующие интимные письма, не говоря уже о фотографиях, если не собиралась как-то с ним познакомиться?
Он снова и снова рассматривал фотографии в надежде обнаружить хоть какую-то ниточку, ведущую к ней. Глаза его скользили по изящным, гармоничным, едва ли не целомудренным линиям ее тела, тщетно пытаясь отыскать малейшую информацию, способную пролить свет на ее личность. В конце концов он понял, что нечто на одном из снимков вызывает в нем странное чувство, будто он видел ее раньше – гораздо раньше, чем получил от нее письмо. Пристально вглядываясь в фотографию, он позволил свободно течь мыслям в поисках всевозможных ассоциаций и обнаружил наконец, что ощущение дежа вю оставляет композиция снимка. Однажды он видел изображение женщины – женщины, вспомнить которую не мог, – снятой под тем же странным углом, но он никак не мог понять, где и когда. Он точно знал, что это была не Донна или какая-нибудь из женщин, с которыми он встречался в Калифорнии, и не та бойкая мексиканская официантка из отеля «Апасионада», что подавала завтрак и пыталась соблазнить его, показывая фотографии, где была снята голой. Возможно, конечно, что женщина из Белого дома расположила камеру и приняла такую позу, чтобы фотография стала специально скомпонованной, но это маловероятно. Остен достаточно разбирался в фотографии, чтобы понять: для такого снимка камера должна быть расположена настолько близко к полу, что даже опытная модель не сможет сказать, не глядя в объектив, какая часть ее тела попадет в кадр. Что, если полароид на штативе, отразившийся в зеркале, был преднамеренной хитростью? Что, если опытный фотограф сделал эти снимки с расчетом обратить максимальное внимание на прекрасные икры, бедра и ягодицы девушки, а затем отскочил от аппарата? Что, если именно для фотографа – а не для Годдара – столь откровенно позировала она?
Хотя Остен по-прежнему не мог вспомнить ни ту, другую, фотографию, ни модели на ней изображенной, он не мог отделаться от чувства, что это был кто-то знакомый.
Чем больше он убеждался, что видел уже подобную фотографию, тем труднее ему было отыскать ее в памяти. Вдруг, когда он уже был готов оставить это бессмысленное занятие, его осенило, и перед его мысленным взором предстал снимок, похожий на тот, что он держал в руке. То была фотография Вали Ставровой!
Более того, это была любимая фотография отца Остена. В один из своих нечастых визитов в отцовскую квартиру Остен увидел ее на тумбочке возле отцовской кровати, на том месте, где раньше стоял портрет Леоноры, матери Джимми.
На фотографии, сделанной еще до ее встречи с отцом, Валя была облачена в черное трико с длинными рукавами и, в отчаянной попытке выглядеть то ли звездой немого кино, то ли советской балериной, томно откинулась в старомодном шезлонге. Дабы обратить внимание на ее формы и подчеркнуть линии икр и бедер, фотограф выбрал необычный угол съемки и еще более увеличил эффект, соответствующим образом скомпоновав и обрезав снимок.
И угол съемки, и композиция, и обрез фотографии Вали и фотографии, что лежала перед ним, были одинаковы. Возможно ли, гадал Остен, что оба снимка были сделаны одним человеком? Шансов мало, однако он ничего не теряет, ухватившись за эту ниточку. Он узнает у Вали имя фотографа, отыщет его и как-нибудь выяснит, что это за безликая обнаженная.
Чтобы не возбудить подозрений у Вали, Остен решил не спрашивать у нее о фотографии по телефону, а дождаться подходящего момента. А он тем временем займется другой веской уликой. Если женщина из Белого дома действительно изучает музыку и драматургию, как она утверждает, то ее разнообразные познания, знакомство с творчеством Либерзона и Прегеля, а особенно ее отступления, касающиеся жизни Шопена, позволят без особого труда выследить ее по курсам истории музыки, которые она слушала в последнее время. Поскольку на всех ее письмах стоит нью-йоркский штемпель, логично проверить Джульярдскую школу, а для начала расспросить Донну, которая не только была тамошней студенткой, но еще, время от времени, посещает музыкальные курсы в других нью-йоркских школах.
Как бы между прочим Остен попросил Донну выяснить, изучают ли в Джульярде музыку Годдара Либерзона или Бориса Прегеля. Оба, объяснил он, были близкими друзьями его семьи, и ему бы хотелось сообщить отцу, что музыка их не забыта. Просмотрев несколько последних проспектов и расспросив кое-кого по телефону, Донна сообщила Остену, что, насколько она может судить, в Нью-Йорке Либерзон и Прегель не входят в какой-либо из основных курсов обучения, хотя их музыке могут быть посвящены специальные семинары в аспирантуре. Тогда он так же небрежно осведомился, известен ли ей какой-то курс, уделяющий Шопену достаточное время, чтобы изучать его письма. Его отец, объяснил он, любитель обсуждать самые разнообразные аспекты жизни Шопена, и Остен постоянно чувствует себя полным ничтожеством, когда заходит разговор на эту тему; особенно его интересует одно письмо, на которое несколько раз ссылался отец и где Шопен сравнивает себя с грибом. Не знает ли Донна, где он мог бы отыскать что-нибудь об этом?
Донна, удивленная такому совпадению, рассказала ему, что всего несколько недель назад один из ее профессоров читал как раз это письмо на семинаре по музыкальной литературе.
С трудом сдерживая охватившее его возбуждение, он спросил, нельзя ли ему время от времени посещать семинар вместе с ней, чтобы набраться знаний и поразить отца. Обрадованная столь неожиданным интересом к тому, что почитала смыслом собственной жизни, Донна ответила, что с удовольствием возьмет его с собой на следующий семинар.
На другой день, в надежде вытрясти из Вали имя и местопребывание человека, сделавшего столь пикантный снимок, Остен остановил машину у манхэттенской квартиры отца под предлогом найти в библиотеке Джерарда Остена кое-какие материалы для своей курсовой работы. Он выбрал время, когда отец должен был находиться в своем кабинете в "Этюд Классик".
Горничная отправилась доложить о его приходе и, вернувшись, проводила его в тренажерный зал, где помимо механизмов для похудения и укрепления мускулов находились также две сауны. Зал этот отец Остена подарил Вале на день рождения. В шифоновом халате, сквозь который просвечивали контуры ее грудей и темнел треугольник в паху, Валя медленно крутила педали велотренажера, в то время как приборы перед нею регистрировали скорость, кровяное давление, пульс, расстояние, на которое она «уехала», и количество калорий, затраченных на это.
Придя в замешательство от ее вида и тут же вспомнив о "белье настроения", Остен сообщил, что подождет ее в библиотеке. Он уже выходил, когда Валя, приятно удивленная его смущением, предложила составить ей компанию, пока она не покончит с требуемыми милями. Он сел на скамью и изо всех сил постарался изобразить беспечное дружелюбие.
Валя сбросила вес. Остен заметил, как постройнела мачеха, какой гладкой стала ее слегка загорелая кожа. Она отращивала волосы, и локоны роскошными волнами спадали на плечи, доходя до грудей. Не тронутые косметикой брови и ресницы подчеркивали голубизну ее глаз и нежно-розовый оттенок губ.
Расспросив его об учебе, она с жаром принялась рассказывать о собственных успехах в фигурном катании. Она просто создана для коньков, говорила Валя. Всякий раз, когда она катается на катке Рокфеллеровского центра, целые толпы собираются поглазеть, люди фотографируют ее, и она даже получила несколько предложений сняться в кино от продюсеров, увидевших ее на льду. Увы, с томным вздохом добавила она, это повышенное внимание к ее персоне только злит Джерарда и возбуждает его ревность и подозрения. Выскользнув из халата и ступив в сауну, она попросила Остена не повторять при отце то, что она ему рассказала. Он пообещал молчать, а несколько минут спустя вежливо отвернулся, когда она вновь появилась и намеренно, в чем он не сомневался, прошла обнаженной к стенному шкафу за свежим халатом. Валя предложила подождать, пока она примет душ, и, когда дверь в ванную закрылась за ней, Остен направился в отцовскую комнату, сел на край кровати и взял с тумбочки фотографию, что привела его сюда.
Он тут же понял, что был прав: сходство между позой Вали и женщины из Белого дома было просто невероятным.
– Нравится? – спросила Валя.
Он обернулся и увидел ее облаченной в просвечивающий пеньюар.
– По-моему, прекрасный снимок, – ответил Остен, глядя на фотографию.
– Я не о карточке, глупыш; я имею в виду вот это, – показала она на пеньюар. – Твой отец купил его мне в наш медовый месяц, в Париже.
– Он просто очарователен, Валя, – заверил ее Остен. – В нем ты похожа на Ольгу из "Евгения Онегина".
– Ольга! Не очень-то любезно, Джимми! – осуждающе воскликнула Валя и продекламировала:
В чертах у Ольги жизни нет.
Точь-в-точь в Вандиковой Мадонне:
Кругла, красна лицом она.
Как эта глупая луна
На этом глупом небосклоне.
Остен почувствовал, что краснеет.
– Я не то имел в виду, Валя, – проговорил он. – Я хотел сказать – как Мадонна, вот и все! Но скажи мне, кто сделал этот снимок? Он просто великолепен!
– Тебе вовсе не интересно, кто его сделал, – возразила Валя. – Ты стесняешься, как мальчишка. – Притворяясь, будто вспоминает, кто же это ее сфотографировал, она села рядом с Остеном и, опершись ему на плечо, чтобы взглянуть на снимок, прижалась грудями к его спине. Ее волосы коснулись его щеки.
Все так же небрежно он повторил свой вопрос, и Валя, по-прежнему настроенная весьма игриво, хрипло прошептала ему в ухо, что не понимает, почему его это так интересует. Даже Джерард Остен, ревнивец по натуре, никогда не спрашивал ее об этом. Неужели Джимми, поддразнивала она, ревнует ее к фотографу?
Испугавшись, что она откажется отвечать, если он так и будет напролом добиваться от нее правды, Остен прекратил расспросы, добродушно улыбнулся и поставил фотографию на место. Почувствовав, что он собирается встать и уйти, Валя, продолжая опираться на него, потянулась за фотографией и, задумчиво рассматривая ее, поведала, что выглядела так, когда прибыла в Америку из Советского Союза. Хотя прическа может показаться провинциальной, ее, прямо перед отъездом, делал лучший парикмахер Ленинграда.
Остен хранил молчание и благоговейно смотрел на фотографию, пока, наконец, Валя кокетливо не сболтнула, что мужчина, сделавший снимок, был в нее влюблен. Она заверила Остена, что их отношения прекратились задолго до того, как она встретила Джерарда, но они по-прежнему добрые друзья. Валя придвинулась, прижавшись к его бедру, и Остен понял, что, если сейчас он оставит ее недовольной, она ни за что не расскажет, кто был тот мужчина. Ожидая, когда она заговорит, он вдыхал аромат ее духов и чувствовал, что она возбуждена; ее близость возбуждала и его самого. Он повернулся к ней, положил руку ей на плечо и осторожно притянул к себе, так что голова ее легла ему на плечо и волосы защекотали лицо. Щеки Вали загорелись румянцем; дыхание ее участилось. Она все еще держала в руках фотографию, но у нее хватило выдержки аккуратно поставить ее на тумбочку, прежде чем обхватить руками лицо Остена и вплотную приблизить к своему. Затем губы ее раскрылись, взгляды их встретились, и он увидел, как прекрасны и невинны ее глаза. Он подумал, что если когда-то и недолюбливал ее, то теперь неприязнь осталась в прошлом.
Когда Остен был уже готов поддаться минутной слабости, он вспомнил об отце – его губы, почти серые от старости, целовали ее всего несколько часов назад, его руки, испещренные коричневыми пятнами, держали ее точно так же, как держит сейчас Остен. Ему стало мучительно стыдно, и тогда он деликатно высвободился и встал. Не произнеся ни слова, она тоже поднялась и потуже затянула на себе халат.
Не испытывая сомнений в причинах поступка Остена, она прошла вслед за ним в библиотеку и наблюдала за тем, как он просматривает книги, снимая их поочередно с полок. Чтобы задержать его, Валя спросила, по-прежнему ли он хочет узнать, кто сделал ее фотографию, и, прежде чем он успел ответить, сообщила, что снимок сделал Патрик Домострой, старый приятель, который представил ее Джерарду Остену в тот вечер, когда она познакомилась с Джимми и Донной.
Остен был совершенно сбит с толку. Неужели Домострой как-то связан с письмами из Белого дома? Мог ли он сфотографировать ту обнаженную женщину?
Исследуя фотографии из Белого дома с увеличительным стеклом и набором для снятия отпечатков пальцев, Остен, к изумлению своему, обнаружил, что единственные отпечатки принадлежат ему самому. Случайность ли это, спрашивал он себя, или автор писем столь тщательно оберегал свое инкогнито, что стер со снимков все следы?
Потом он отнес снимки в фотолабораторию и дожидался там, пока их не увеличили до размера развернутой газеты. В результате он еще более уверился в непостижимой, захватывающей красоте пропорций этого тела. Чем дольше он смотрел на нее, тем больше его завораживала пленительная непорочность ее дерзкой наготы. Ее длинные пышные волосы, на всех фотографиях закрывающие лицо, казались искусно уложенными, чтобы скрыть также и контуры плеч. Мысль о том, что она может навсегда остаться безликой и безымянной, сводила его с ума и заставила методично и страстно исследовать ее шею, груди, линию живота, форму бедер в надежде отыскать родинку, шрам, хоть что-нибудь, чему он однажды отыщет пару на теле из плоти и крови.
Он отметил необычно большие ареолы ее грудей. Лишь однажды он видел такие – у своей бывшей любовницы, домохозяйки, бывшей в то время на седьмом месяце беременности. Но в обнаженной из Белого дома ничто не выдавало беременности.
Во время своего неожиданного визита к отцу Остен улучил минутку и, оставшись в спальне один, переснял фото Вали. На следующий день он проявил пленку, сделал отпечаток и сравнил с увеличенной фотографией. Валя была одета, а женщина из Белого дома обнажена, женщин фотографировали в совершенно разной обстановке, но когда он положил карточки рядом, сходство угла съемки и поз оказалось совершенно невероятным. И хотя столь же невероятным показалось ему, что два фотографа сняли своих моделей под столь причудливым, почти извращенным углом, все же могло и такое случиться.
Помимо всего этого, еще одно обстоятельство беспокоило Остена. Донна говорила ему, что собирается позвонить Патрику Домострою и попросить его сделать обстоятельный разбор техники ее игры. Это, утверждала она, поможет ей решить, принимать ли участие в Варшавском конкурсе. Международный фортепьянный конкурс имени Шопена проводится раз в четыре года, так что, если она не попытается в этом году, другого шанса может и не представиться.
Остен не сомневался, что Домострой не преминет воспользоваться таким удобным случаем, чтобы приударить за Донной, ведь на приеме, где они познакомились, композитор и не думал скрывать, что она привлекла его внимание. А еще Остену пришло в голову, что Донна может нечаянно сообщить Домострою какие-то факты, которые позволят неким заинтересованным лицам распознать в нем Годдара. Тем не менее у него не было ни малейшего повода убеждать ее не встречаться с Домостроем. Да и что, в конце концов, такого разоблачительного может рассказать Донна Домострою, если только она не предполагает больше, чем показывает? Насколько знал себя Остен, он никогда не разговаривал во сне.
Остен направился в «Лейтмотив», лучший в Нью-Йорке магазин товаров для наблюдения, охраны, спасательных работ и расследований, рассчитанный на зажиточных частных сыщиков и просто богатых людей, пекущихся о своей безопасности. Он купил миниатюрный магнитофон с голосовым управлением, способный записывать двенадцать часов без остановки, а также параболический микрофон, мощность которого позволяла ловить, усиливать и записывать звуки на расстоянии в одну треть мили.
В надежде найти женщину из Белого дома, прежде чем она найдет его сама, Остен стал чаще наведываться в Джульярд и тщательно изучал всех женщин из того семинара по музыкальной литературе, где обсуждались письма Шопена.
Пользуясь, словно меркой, фотографиями женщины из Белого дома, он тут же исключил всех тех, чьи фигуры явно не соответствовали фигуре на снимках, и в итоге сократил количество кандидаток до шести. Дальше от фотографий помощи было мало. Они не сообщали ничего, кроме того, что автор писем из Белого дома была белой. Все остальные характеристики, как то: рост, вес, размер одежды, особые признаки – были смазаны позами, игрой света и тени на теле, а также углом съемки, который либо укорачивал, либо растягивал ее конечности. Тем не менее дальнейшие наблюдения утвердили его в мысли, что только три из шести возможных претенденток могут оказаться женщиной на фотографиях. Единственным способом убедиться, что одна из них та, которую он ищет, это проверить в интимной обстановке – не просто ее тело, на которое может походить дюжина других, но также умственные способности, познания в музыке, вкусы, мысли и ассоциации. И даже тогда нелегко будет сделать вывод, ибо все его подозрения были по меньшей мере смутными. Что, если сходство между двумя фотографиями просто случайно? Что, если женщина, на которую падет его выбор, окажется никак не связанной с Белым домом или с кем-то из служащих?
Затем он осознал самую большую из проблем, стоящих перед ним: если окажется, что писала ему одна из этих студенток Джульярда, не попадет ли он, слишком явно расспрашивая о темах, затронутых в письмах, в ловушку, расставленную ею или кем-то, стоящим за ее спиной? Не узнает ли она в нем Годдара раньше, чем он убедится в том, что именно она его корреспондент из Белого дома? Готов ли он к подобному риску, тем более в Джульярде – настоящем рассаднике музыкальных сплетен? К тому же как он объяснит Донне интерес к ее сокурсницам? Готов ли он примириться с возможностью потерять Донну, чтобы найти женщину из Белого дома?