Текст книги "Агасфер (Вечный Жид) (том 2)"
Автор книги: Эжен Сэ
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 34 страниц)
Габриель снова почувствовал смущение и покраснел еще сильнее. Отец д'Эгриньи едва сдерживал гневное нетерпение.
– Вы дали мне книгу, – с усилием продолжал молодой священник. – В этой книге заключались вопросы, какие духовник может задавать на исповеди юношам... девушкам... замужним женщинам... Боже мой! – воскликнул Габриель, содрогаясь при этом воспоминании. – Я никогда не забуду... этой ужасной минуты... Дело было к вечеру... Я удалился в свою комнату, захватив книгу, написанную, по вашим словам, одним из наших отцов и дополненную одним святым епископом (*15). Полный глубокого уважения, доверия и веры... я раскрыл эту книгу... и сначала не мог ничего понять... Затем... я понял... Меня охватили стыд и ужас... Я был в остолбенении... У меня едва нашлось силы закрыть эту... отвратительную книгу... и я побежал к вам... чтобы винить себя в том, что нечаянно взглянул на эти страницы... которым нет названия... Я убежден был, что вы дали мне эту книгу по ошибке.
– Вспомните же, сын мой, – торжественно заметил д'Эгриньи, – как я вас успокоил. Я сказал вам, что священник, которому в исповедальне приходится выслушивать всякого рода вещи, должен иметь понятие обо всем, должен все знать и все понимать... Наша община поэтому и заставляла молодых дьяконов, священников и семинаристов, – всех, кто готовился идти в духовники, читать этот Compendium как классическое произведение...
– Я вам поверил, отец мой. Привычка к слепому повиновению, неумение анализировать, от чего нас отучила строгая дисциплина, заставили меня упрекать себя за ужас, внушенный мне этой книгой, как за преступление, и, вспомнив ваши слова, я снова унес книгу к себе в комнату и прочел ее. О, отец мой! Какие ужасные вещи узнал я о самых утонченных, разнузданных и преступных ухищрениях разврата! А я был в цвете юных лет... До той поры меня защищали от искушения плоти неведение и Бог... О, какую ночь пришлось мне провести... Какую ночь! По мере того как в глубокой тиши уединения я разбирал, содрогаясь от стыда и ужаса, этот катехизис самого чудовищного, неслыханного, невозможного разврата, по мере того как постыдные картины разнузданной похоти представлялись моему чистому и до той поры целомудренному воображению... вы его знаете... я чувствовал, что мой разум слабеет... Да, он начинал мутиться... Мне захотелось бежать от этой адской книги, и не знаю, что за страшное влияние, что за любопытство удерживали меня, задыхающегося и растерянного, у этих постыдных страниц... Я чувствовал, что умираю от смущения и стыда, но, против воли, щеки у меня пылали и испепеляющий жар струился по венам... И наконец страшные картины привели меня в окончательное смятение... Мне казалось, что я вижу, как все эти развратные видения поднимаются со страниц проклятой книги... Я потерял сознание, стараясь спастись от их палящих объятий...
– Вы грешите, говоря об этой книге таким образом, – строго заметил д'Эгриньи. – Вы сделались жертвой собственного слишком пылкого воображения, какое произвела на вас эта прекрасная книга, вполне безукоризненная и одобренная святой церковью.
– Так что выходит, – с глубокой горечью возразил Габриель, – что я не имею даже права жаловаться на то, что моя невинная и девственная мысль стала навсегда загрязнена знакомством с такими чудовищными вещами, о существовании которых я никогда бы даже не заподозрил? Ведь я убежден, что тот, кто решается на такие мерзости, никогда не пойдет просить отпущения грехов у священника.
– Вы не можете судить о подобных вещах, – резко заметил д'Эгриньи.
– Я больше не упомяну об этом, – сказал Габриель.
Он продолжал:
– После этой ужасной ночи я заболел и долго пролежал больной. Врачи боялись, говорят, за мой рассудок. Когда я пришел в себя... прошлое показалось мне тяжелым сном... Вы объявили, отец мой, что я еще недостаточно созрел для некоторых обязанностей... Тогда я стал умолять вас отпустить меня миссионером в Америку... После долгого сопротивления вы, наконец, согласились... Я уехал... С детства, и в коллеже, и в семинарии, я жил под гнетом, в постоянной зависимости. Благодаря привычке склонять голову и опускать глаза я почти потерял способность смотреть на небо, любоваться красотой природы... Поэтому трудно описать мой глубокий, благоговейный восторг, когда я очутился во время переезда среди величия океана и неба! Мне показалось, что я перешел из глубокого, густого мрака к свету! В первый раз в течение долгих лет я чувствовал свободное биение сердца в груди! В первый раз – я почувствовал себя хозяином своей мысли и осмелился оглянуться на прошлое, как оглядываешься с вершины горы в глубину темной долины... Тогда в моей голове возникли странные сомнения... Я стал допытываться, почему меня так долго лишали свободы воли, не давали возможности мыслить, думать, желать, хотя Господь Бог одарил меня и разумом, и волей, и свободой? Однако я успокаивал себя мыслью, что, может быть, когда-нибудь великая, святая и прекрасная цель того дела, какое мне предназначалось, будет мне открыта и вознаградит меня вполне за послушание и покорность!
В эту минуту в комнату вошел Роден; д'Эгриньи тревожным взглядом, казалось, спрашивал его, что случилось. Социус подошел к нему и тихо проговорил, чтобы Габриель не мог слышать:
– Ничего особенного. Мне сообщили, что отец маршала Симона вернулся на фабрику месье Гарди...
Затем, взглянув в сторону Габриеля, он выразительно посмотрел на отца д'Эгриньи. Последний подавленно покачал головой. Когда Роден снова подошел к камину и по-прежнему на него облокотился, аббат обратился к Габриелю и сказал:
– Продолжайте, сын мой... Я желал бы скорее услышать, к какому решению вы пришли.
– Я сейчас вам это скажу, отец мой. Приехав в Чарлстон, я отправился к главе нашего общества в этом городе. Он разъяснил мне мои сомнения относительно целей ордена... С ужасающей откровенностью он выставил передо мной цели... не всех, конечно, членов нашего ордена, – потому что большинство их, как и я, не знают ничего, – а цели вождей, те цели, которые преследовались при основании общества... Я пришел в ужас... Я читал казуистов... И каков же был мой ужас, отец мой, когда при этом новом потрясающем открытии я увидел в творениях наших отцов извинение, даже оправдание воровству, клевете, насилию, прелюбодеянию, измене, убийству, цареубийству!.. (*16) Когда я старался понять то, что я, служитель милосердного, правосудного, всепрощающего и любящего Бога, принадлежу к Обществу, вожди которого исповедуют такое учение и даже похваляются им, я поклялся Создателю немедленно и навсегда порвать все связи, соединяющие меня с орденом!
При этих словах Габриеля отец д'Эгриньи и Роден обменялись тревожным взором: все погибло, добыча ускользала из рук! Габриель, глубоко взволнованный своими воспоминаниями, не замечал ничего. Он продолжал:
– Несмотря на твердую решимость выйти из ордена, мне было очень больно сделать это открытие... Ах, отец мой! Поверьте, что ничего не может быть ужаснее для правдивого и доверчивого человека, как отказаться от уважения к тому, что столь долго уважал... Я так мучился, что с тайной радостью мечтал об опасностях своей миссии, надеясь, что Господь призовет меня к себе среди моих трудов... Но напрасно я надеялся... Провидение чудесным образом охраняло меня.
При этом Габриель вздрогнул, вспомнив о таинственной женщине, спасшей ему жизнь в Америке. Немного помолчав, он начал снова:
– Покончив со своей миссией, я вернулся сюда, отец мой, просить вас возвратить мне свободу и освободить от клятвы... Я несколько раз ходатайствовал, чтобы мне дозволили увидеться с вами, но не мог добиться этого... Вчера Богу угодно было, чтобы я имел долгий разговор с моей приемной матерью. Я узнал из него, какой хитростью добились моего пострижения, о святотатственном злоупотреблении тайн матушки, когда обманом похитили бедных сирот, порученных ее мужу, честному солдату, их умирающей матерью... Вы должны понять, что если у меня были еще колебания, то после этой беседы решимость моя выйти из ордена только укрепилась... Но и в эту последнюю минуту я, повторяю вам, далеко не виню всех наших членов: много есть между ними простых, доверчивых, непонимающих людей, каким был и я... В своем ослеплении они служат послушными орудиями делу, о котором не имеют понятия. Я жалею о них и молю Бога открыть им глаза, как он открыл их мне!
– Итак, сын мой, – сказал отец д'Эгриньи, вставая с места ошеломленный и мертвенно-бледный, – вы просите разорвать те узы, которые связывают вас с нашим Обществом?
– Да, отец мой, вам я принес клятву, вас же прошу и освободить меня от нее.
– Итак, сын мой, вы желаете считать недействительными все обязательства, принятые вами на себя раньше?
– Да, отец мой.
– Итак, сын мой, между вами и нашим орденом нет ничего общего?
– Нет, отец мой... раз я прошу освободить меня от обета.
– А знаете ли вы, что только орден может вас отпустить, а сами вы уйти из него не можете?
– Из того, что я пришел просить вас разорвать мои узы, вы видите, что я это знаю... Впрочем, в случае отказа я все-таки буду считать себя свободным и перед Богом и перед людьми.
– Все совершенно ясно! – сказал д'Эгриньи Родену.
Слова замерли на его губах – такова была глубина его отчаяния.
В то время как Габриель, молчаливый и неподвижный, ожидал с опущенными глазами ответа отца д'Эгриньи, Родена, казалось, осенила внезапная мысль; он заметил, что его записка оставалась до сих пор неразвернутой в руках преподобного отца.
Социус быстро подошел к отцу д'Эгриньи и с тревогой и сомнением спросил его шепотом:
– Разве вы не прочли моей записки?
– Я о ней и не подумал, – машинально отвечал преподобный отец.
Роден еле-еле сдержал жест неудержимой ярости, он сказал почти спокойно:
– Так прочтите хоть теперь...
Лишь только д'Эгриньи взглянул на строки, наскоро написанные карандашом Родена, на его лице мелькнул луч надежды. С выражением глубокой благодарности он пожал руку социуса и прошептал:
– Вы правы... Габриель наш...
5. ВОЗВРАЩЕНИЕ
Прежде чем заговорить с Габриелем, отец д'Эгриньи глубоко задумался. Его расстроенное лицо постепенно начинало проясняться. Казалось, он обдумывал и рассчитывал эффекты своего красноречия, готового коснуться той верной и благородной темы, которую социус, встревоженный опасностью ситуации, кратко изложил в своей записке. Роден вновь занял место у камина и оттуда наблюдал за отцом д'Эгриньи гневным и презрительным взором, весьма многозначительно пожимая плечами. К счастью, д'Эгриньи не заметил ни этого долгого взгляда, ни жеста, и вскоре физиономия Родена снова приняла обычный мертвенный оттенок ледяного спокойствия, и его вялые веки, приподнятые на минуту гневом, снова почти совсем закрыли его маленькие тусклые глазки.
Надо признаться, что, несмотря на легкое и изящное красноречие, изысканные манеры, приятное лицо и вполне светский тон, отец д'Эгриньи часто тушевался и невольно подчинялся безжалостной твердости, лукавству и дьявольскому коварству Родена, противного, грязного, нищенски одетого старика, редко выходившего из скромной роли секретаря и немого свидетеля.
Влияние воспитания настолько сильно, что Габриель, несмотря на решение во что бы то ни стало порвать с орденом, невольно робел в присутствии отца д'Эгриньи и с тревогой ждал ответа на свою просьбу. Его преподобие, обдумав, вероятно, ловкий план нападения, прервал молчание глубоким вздохом и, искусно сменив выражение гнева на необыкновенно трогательную маску доброты, благосклонно заметил, обращаясь к Габриелю:
– Простите меня, сын мой, за долгое молчание... Но ваше неожиданное заявление так меня смутило... пробудило так много горьких раздумий... что я должен был собраться с мыслями, чтобы проникнуть в тайную причину вашего разрыва с нами... и, кажется, мне это удалось... Итак, сын мой, вы хорошо обдумали важность вашего шага?
– Да, отец мой.
– Вы твердо решились уйти от нас... даже помимо моей воли?
– Это мне будет очень больно, отец мой, но я вынужден буду... принять такое решение.
– Действительно, это должно быть вам трудно и больно, сын мой... Ведь вы добровольно произнесли нерушимую клятву, и, по нашим статутам, эта клятва обязывала вас покинуть наше Общество лишь в том случае, если на то будет согласие старших.
– Отец мой! Произнося клятву, я не знал, какое обязательство на себя принимаю. Теперь, прозрев, я прошу отпустить меня. Мое единственное желание – получить какой-нибудь деревенский приход вдали от. Парижа... Я чувствую призвание к скромной и полезной деятельности... В деревнях царствуют ужасная нищета, отчаянное невежество, мешающее улучшить положение земледельца-пролетария... Я уверен, что там я буду нужен и принесу пользу людям. Наш крестьянин живет не лучше негра-раба. Боже, ведь его свобода и образование так ограниченны! Мне будет очень больно, если вы откажетесь исполнить эту просьбу, ведь это...
– Успокойтесь, сын мой, – прервал его д'Эгриньи. – Я не хочу больше бороться против вашего желания покинуть нас...
– Итак, отец мой, значит, вы меня освобождаете от моего обета?
– Я не имею на это права. Но я сейчас же напишу в Рим и попрошу разрешения у генерала.
– Благодарю вас, отец мой!
– Скоро, скоро освободитесь вы, сын мой, от этих уз, которые вам так тяжелы, скоро уйдете от людей, от которых отрекаетесь с такой горечью... А эти люди не перестанут о вас молиться... чтобы Господь предохранил вас от великого заблуждения... Вы считаете себя освободившимся от нас, а мы все же считаем себя с вами связанными. Мы не умеем так резко рвать наши связи и отеческие привязанности. Что поделать! Мы считаем себя ответственными за тех людей, кого мы осыпаем своими благодеяниями... Взять хоть бы вас... Вы были бедны... сирота... мы протянули вам руку не только благодаря вашим достоинствам, но и желая облегчить тяжелую ношу вашей чудесной приемной матери...
– Отец мой! – со сдержанным волнением возразил Габриель. – Я не неблагодарен... я...
– Я желал бы вам верить, сын мой!.. В течение долгих лет мы давали вам, как нашему возлюбленному сыну, Духовную и телесную пищу... теперь вы пожелали отречься от нас, бросить нас... Мы и на это согласны. После того как я понял, какова подлинная причина вашего с нами разрыва... мой долг обязывает меня освободить вас от ваших клятв.
– О какой причине говорите вы, отец мой?
– Увы, сын мой! Я понимаю ваши опасения... Теперь... когда мы окружены опасностями... вы, хорошо это зная...
– Опасностями, отец мой? – спросил Габриель.
– Не может быть, чтобы вы не знали, что с падением законного короля, поддерживавшего нас, нечестивцы-революционеры все более и более нам угрожают, замучили нас преследованиями... Я понимаю ту причину, что заставляет вас, при теперешних обстоятельствах расстаться с нами...
– Отец мой! – с болью и негодованием воскликнул Габриель. – Вы не думаете так про меня... Вы не можете так думать...
Не обращая внимания на протест Габриеля, отец д'Эгриньи продолжал описывать воображаемые опасности, хотя хорошо знал, что орден, напротив, тайно начинает вновь возвращать себе прежнее влияние.
– Конечно, если бы мы обладали былым могуществом, – продолжал преподобный отец, – если бы мы были по-прежнему окружены почетом и уважением верных сынов церкви, то, несмотря на всю клевету, какую распускают на наш счет, мы не решились бы освободить вас от вашего слова, мы постарались бы открыть вам глаза, вырвать вас из бездны заблуждения, в какой вы находитесь. Но теперь, когда нам грозит опасность, ослабленные, притесняемые со всех сторон, мы должны из чувства милосердия согласиться на ваш уход, чтобы не подвергать вас тем опасностям, от которых вы благоразумно удаляетесь.
Произнеся последние слова, д'Эгриньи взглянул на социуса, который кивнул ему одобрительно головой и сделал нетерпеливый жест, явно выражавший: "Да говорите же, говорите!" Габриеля сразило то, что он услышал. Невозможно было найти более честное, великодушное и мужественное сердце. Можно представить, как он страдал, видя, что подобным образом истолковывают его решение.
– Отец мой! – со слезами на глазах возразил он, – ваши слова жестоки... и несправедливы... Вы знаете хорошо... что я не трус...
– Нет, – сказал Роден резким, насмешливым голосом, обращаясь к отцу д'Эгриньи и презрительно кивая на Габриеля, – ваш милый сын... только... благоразумен...
При этих словах Габриель вздрогнул. Его бледные щеки слегка покраснели, в больших голубых глазах сверкнул огонь благородного гнева, но, верный христианскому учению смирения и покорности, он справился с овладевшим им чувством негодования, опустил голову и, слишком взволнованный, чтобы говорить, тихонько отер крупную слезу.
Это движение не ускользнуло от социуса. Он, вероятно, счел его благоприятным признаком, потому что обменялся с д'Эгриньи довольным взглядом.
Аббат приближался теперь к самому жгучему вопросу. Несмотря на все умение аббата владеть собой, его голос слегка дрожал, когда, поощряемый и, так сказать, подгоняемый взглядами Родена, сделавшегося исключительно внимательным, он начал:
– Есть еще одна причина, вследствие которой мы не желаем вас удерживать насильно... Конечно, это очень деликатный вопрос... Вы, вероятно, узнали вчера от вашей приемной матери, что вас ждет наследство... размер которого никому Даже неизвестен...
Габриель с живостью поднял голову и отвечал:
– Я уже сказал господину Родену, что моя мать говорила мне только о вопросах совести... Я совершенно ничего не знаю ни о каком наследстве, отец мой.
Равнодушие, с которым Габриель произнес последние слова, было отмечено Роденом.
– Положим, вы о нем не знали, – продолжал д'Эгриньи. – Я готов вам поверить... хотя почти все доказывает обратное... Все говорит о том... что известие об этом наследстве имеет отношение к нашему решению покинуть нас...
– Я вас не понимаю, отец мой...
– А между тем понять нетрудно... Я думаю, что ваш разрыв с нами основывается на двух причинах: первая – то, что мы подвергаемся опасности... и вы считаете более благоразумным нас покинуть...
– Отец мой!
– Позвольте мне закончить, сын мой!.. Перехожу ко второй причине... Если я ошибаюсь... вы можете возражать... Но вот факты прежде, предполагая, что когда-либо ваша семья вам что-нибудь оставит... вы сделали, в уплату за заботы нашего ордена о вас... вы сделали, повторяю, дарственную на все, что вы будете когда-либо иметь, в нашу пользу... т.е. в пользу бедных, о которых мы вечно печемся.
– Что же дальше, отец мой? – спросил Габриель, не понимая, к чему ведет это предисловие.
– Дальше? Теперь, зная, что вы будете обладать кое-каким состоянием, вы, вероятно, захотите уничтожить эту дарственную, составленную в прежние времена.
– Проще сказать, вы изменяете своей клятве, потому что нас теперь преследуют и потому что вам хочется отобрать назад ваш дар! – резким тоном прибавил Роден, как бы желая самым ясным и грубым образом объяснить отношения Габриеля к ордену.
Услышав столь позорное обвинение, Габриель всплеснул руками и, взглянув на небо, с раздирающим душу выражением воскликнул:
– Боже мой, Боже!
Отец д'Эгриньи, обменявшись сначала с Роденом многозначительным взглядом, обратился к нему строгим тоном, как бы делая ему выговор за его слишком грубую откровенность:
– Мне кажется, вы слишком далеко заходите; конечно, если сын наш знал, Что его ждет наследство, его поведение должно было бы казаться таким низким и непорядочным, как вы его выставляете... Но он утверждает обратное... несмотря на очевидность... мы должны ему поверить.
– Отец мой! – сказал Габриель, бледный и дрожащий, взволнованный и едва сдерживая скорбное негодование. – Благодарю вас за то, что вы хоть решились не торопиться судить о моем поступке... Нет, я не трус... потому что, видит Бог, я не знал об опасностях, угрожающих вам; не мошенник, и не алчный человек, потому что, Бог свидетель, я только от вас сегодня в первый раз слышу о возможности получить наследство... я...
– Позвольте прервать вас на минуту, сын мой; я об этом наследстве узнал тоже недавно и совершенно случайно, – сказал отец д'Эгриньи. – Незадолго до вашего возвращения из Америки преподобный отец-эконом, перебирая наш архив, нашел ваши семейные бумаги, представленные вашей приемной матерью духовнику и переданные тем ордену, когда вы поступали в коллеж. Из этих бумаг мы узнали, что один из ваших предков по мужской линии, тот самый, в чьем доме мы теперь находимся, оставил завещание, которое должно быть вскрыто и прочитано как раз сегодня в полдень. Еще вчера мы считали вас своим; по нашим статутам, мы не можем иметь собственности, и вы признали их, передавая все свое имущество бедным через наше посредство... И, значит, уже не вы, но орден в моем лице является наследником вашего имущества и посылает меня, снабженного вашими правами и всеми необходимыми полномочиями, для получения наследства... Но теперь, когда вы решили порвать с нами... вы должны сами заявить о своих правах. Мы пришли сюда лишь в качестве уполномоченных тех бедняков, которым некогда вы благородно пожертвовали все, что бы у вас ни имелось. Теперь дело обстоит иначе. Надежда на богатство изменила ваши убеждения. Что же, вы совершенно свободны... берите назад ваш дар.
Габриель, с болезненным нетерпением слушавший до сих пор отца д'Эгриньи, не выдержал и воскликнул:
– И вы, отец мой, вы! Неужели вы можете думать, что я способен отобрать у общины тот добровольный дар, которым я хотел уплатить ей свой долг за полученное воспитание? Вы, вы меня считаете настолько низким, способным отказаться от своих слов из расчета получить скромное наследство?
– Наследство может быть маленькое, но может быть и... значительное...
– Ах, отец мой! Право, если бы дело шло о королевском богатстве, я сказал бы то же самое... с гордым и благородным равнодушием заметил Габриель. – Мне кажется, что я имею право быть резким, и потому я смело объявляю вам свое окончательное решение. Общество, по вашим словам, находится в опасности? Я удостоверюсь, в чем эта опасность заключается, и если она в самом деле существует, я не покину вас. Что же касается этого наследства, которое я, по вашему мнению, алчно желаю удержать в своих руках, я решительно от него отрекаюсь и по-прежнему добровольно уступаю его вам... Единственное мое желание – чтобы эти деньги пошли на облегчение участи бедняков... Я не знаю, каких размеров достигает это наследство, но все равно: большое или малое, оно всецело принадлежит общине, так как я от слова своего не отрекаюсь никогда... Я сказал вам, отец мой, о своем желании получить где-нибудь приход в бедной деревне... обязательно в самой бедной, потому что там я буду приносить большую пользу. Мне кажется, отец мой, что когда человек, в жизни своей не лгавший, изъявляет единственное желание, чтобы ему дали возможность вести самую скромную и бескорыстную жизнь, – мне кажется, такого человека нельзя считать способным отнять из алчности тот дар, который он сделал.
Аббату д'Эгриньи теперь так же трудно было скрыть овладевшую им радость, как за минуту до того страх и отчаяние; однако он овладел собою и довольно спокойно обратился к Габриелю:
– Иного от вас, дорогой сын, я и не ждал!
После этих слов он сделал Родену знак, как бы приглашая его вступить в разговор. Социус прекрасно понял своего начальника и, отойдя от камина, подошел к Габриелю. Машинально забарабанив по столу своими крючковатыми пальцами с плоскими и грязными ногтями, он заметил, обращаясь к отцу д'Эгриньи:
– Все это прекрасно... Но ваш любезный сын подтверждает пока свои обещания одной клятвой... а этого мало...
– Милостивый государь! – воскликнул Габриель.
– Позвольте! – холодно прервал его Роден. – Закон не признает нашего ордена... Значит, и дара вашего законным он не признает... Завтра вы совершенно свободно можете отобрать то, что дарите сегодня...
– А моя клятва, милостивый государь? – воскликнул Габриель.
Роден пристально на него посмотрел и промолвил:
– Ваша клятва? А разве вы не клялись в вечном повиновении ордену? Разве вы не клялись никогда с нами не расставаться? Какой же вес имеют теперь эти клятвы в наших глазах?
На секунду Габриель смутился, но, сообразив тотчас же, как ошибочно было сравнение Родена, он с достоинством и совершенно спокойно подошел к письменному столу, взял перо, бумагу и написал следующее:
"Перед лицом Бога, видящего и слышащего меня, перед вами, преподобный отец д'Эгриньи, и перед господином Роденом, свидетелями моей клятвы, я свободно и добровольно возобновляю свою полную и безоговорочную дарственную в пользу общества Иисуса, в лице преподобного отца д'Эгриньи, на все имущество, какое я имею теперь и буду когда-либо иметь в будущем, независимо от его размеров. Клянусь, под угрозой обвинения в полном бесчестии, исполнить это обещание, которое я считаю только уплатой долга благодарности и священной обязанностью. Дарственная эта, имеющая целью уплату за прежние благодеяния, а также помощь беднякам, ничем и никак не должна быть изменена в будущем. Так как я знаю, что по закону я могу всегда от нее отречься, то повторяю, что если бы когда-либо я вздумал это сделать, то я стану тогда достоин презрения и осуждения всеми честными людьми.
В удостоверение чего и подписуюсь сего 13 февраля 1832 года, в Париже, в час вскрытия завещания одного из моих предков по отцовской линии.
Габриель де Реннепон".
Не говоря ни слова, Габриель встал с места и подал бумагу Родену.
Социус внимательно ее прочел и по-прежнему бесстрастно ответил, глядя на Габриеля:
– Ну и что же? Это записанная клятва и больше ничего.
Габриель остолбенел от наглости Родена, осмелившегося заметить, что его честный, великодушный, непосредственный порыв, заставивший его письменно возобновить свое обещание, не имел достаточной цены.
Социус первый прервал молчание и с холодным бесстыдством сказал д'Эгриньи:
– Одно из двух: или ваш возлюбленный сын Габриель действительно желает бесповоротно и законно возобновить свой дар... или...
– Прошу вас, месье, – воскликнул Габриель, едва сдерживаясь и прерывая речь Родена, – не унижайте ни меня, ни себя таким постыдным предположением.
– Хорошо, – все так же бесстрастно продолжал Роден, – если вы действительно серьезно желаете сделать этот дар, то кто вам мешает его утвердить законным путем?
– Конечно, никто, – с горечью заметил Габриель, – если вам мало моего слова и моей подписи.
– Дорогой сын мой, – ласково заметил отец д'Эгриньи. – Если бы дело шло о дарственной в мою пользу, конечно, я вполне удовольствовался бы вашим словом... Но здесь дело другое... Я только уполномоченный от общины, или, лучше сказать, опекун тех бедных, которые воспользуются вашей великодушной жертвой... Поэтому для блага человечества необходимо обставить этот акт передачи имущества самым законным образом... Необходимо, чтобы у бедняков, о которых мы хлопочем, было в руках нечто более достоверное, чем одни обещания, изменить которые можно в любую минуту... А потом, наконец... Господь с минуты на минуту может призвать вас к себе... а кто знает, захотят ли ваши наследники исполнить ваше желание?.
– Вы правы, отец мой, – грустно заметил Габриель. – Я упустил из виду возможность смерти... а она между тем... очень вероятна...
В эту самую минуту Самюэль отворил дверь и сказал:
– Господа, нотариус приехал. Могу я провести его сюда? Дверь в дом будет открыта ровно в десять часов.
– Мы очень рады видеть господина нотариуса, – отвечал Роден, – тем более что у нас есть к нему дело. Будьте любезны, попросите его войти.
– Сейчас, месье, – сказал Самюэль, уходя.
– Вот, кстати, и нотариус, – обратился Роден к Габриелю. – Вы сейчас же можете все оформить, если ваши намерения не изменились, и этим вы снимете с души огромную тяжесть.
– Месье, – заметил Габриель, – что бы ни случилось, я считаю себя также связанным этой простой запиской, которую я прошу вас сохранить, – добавил он, обратись к д'Эгриньи, – как и формальным актом, который я готов сейчас же подписать, – закончил молодой священник, повернувшись к Родену.
– Тише, сын мой: вот и нотариус, – сказал отец д'Эгриньи.
Действительно, в комнату вошел нотариус.
Пока он будет вести переговоры с Роденом, Габриелем и отцом д'Эгриньи, мы с читателем проникнем в замурованный дом.
6. КРАСНАЯ ГОСТИНАЯ
Как приказал Самюэль, входная дверь дома была уже освобождена каменщиками от кирпичей, которыми она была заделана, и когда с нее сняли свинцовый лист и железные рамы, то оказалось, что дубовая резьба сохранилась в неприкосновенности благодаря отсутствию доступа воздуха. Рабочие, как и писец нотариуса, наблюдавший за работой, окончив дело, с нетерпением ожидали открытия двери, так как видели, что Самюэль медленно приближается к ним с громадной связкой ключей.
– Теперь, друзья, – сказал старик, дойдя до крыльца, – вы закончили дело и идите получать плату с хозяина господина писца; мне же остается только проводить вас до ворот.
– Полноте, милейший, – воскликнул писец, – что это вы выдумали! Дело дошло до самого интересного момента, и все мы, я и эти добрые ребята, горим нетерпением увидеть, что делается в этом таинственном доме, а вы нас вдруг гоните отсюда! Это совершенно невозможно...
– Как мне это ни прискорбно, но я обязан вас удалить. Я должен непременно первый и совершенно один войти в дом, прежде чем ввести туда наследников... для оглашения завещания...
– Кто же дал вам такое смешное и варварское приказание? – спросил разочарованный писец.
– Мой отец, месье.
– Такое отношение к последней воле отца достойно уважения, но неужели вы, такой добрый человек, такой превосходный, такой достойный хранитель, разливался писец, – неужели вы не позволите нам хоть одним глазком взглянуть за дверь, хоть в щелочку?
– Да, месье, только одним глазком! – поддержали умоляющим тоном братья _штукатурной лопатки_.
– Очень сожалею, что должен вам отказать, – продолжал Самюэль, – но я отворю эту дверь только тогда, когда останусь один.
Каменщики, видя, что старик непоколебим, решили уйти, хотя и с большой неохотой, но писец не желал уступать и заявил:
– Я должен ждать патрона и не уйду из этого дома, пока он не придет... Мало ли зачем я могу ему понадобиться... Итак, достойный старец, как вам угодно, но я остаюсь...
Писца прервали крики его хозяина, который звал его с озабоченным видом из глубины двора:
– Господин Пистон... Скорее!.. Господин Пистон... скорее сюда!..
– Какого черта ему нужно? – раздраженно воскликнул писец. – И понадобился же я ему именно в самый интересный момент, когда можно что-нибудь увидеть!








