Текст книги "Агасфер (Вечный Жид) (том 2)"
Автор книги: Эжен Сэ
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 34 страниц)
– Позвольте, – начал д'Эгриньи, задетый за живое, потому что видел, как княгиня с удивлением прислушивалась к резким решительным словам Родена и начинала посматривать на своего бывшего любовника с таким видом, точно хотела сказать: "А ведь он прав". – Позвольте, вы более чем строги в ваших суждениях... И, несмотря на почтение, с каким я должен к вам относиться... я все-таки не привык...
– Много имеется вещей, к которым вы не привыкли, – грубо прервал преподобного отца Роден. – Ничего... привыкнете... Вы составили себе совершенно ложное понятие о вашем умении. В вас все еще играют старые дрожжи светского человека и вояки: это-то и лишает вас проницательности, хладнокровия и ясности мышления... Вы были красивый офицер, франтоватый, раздушенный, всю жизнь вы воевали, бегали за женщинами, веселились... Вы поизносились... Из вас ничего нельзя сделать, кроме исполнителя чужих приказов. Суд над вами произнесен. Вам никогда не приобрести той мощи, той сосредоточенности ума, которая позволяет управлять и людьми и обстоятельствами. А я ими обладаю, и знаете почему? Только потому что, отдавшись всецело службе нашему ордену, я всегда оставался безобразным, грязным и девственным... Да, девственным... вся мощь моя в этом!..
Говоря эти ужасные по своему цинизму слова, Роден казался совершенно страшным. Но княгиня де Сен-Дизье находила его почти прекрасным благодаря отваге и энергии.
Отец д'Эгриньи, чувствуя, что этот человек-демон начинает непреодолимо и непреклонно властвовать над ним, попытался в последний раз возмутиться и воскликнул:
– Эх, месье, это хвастовство не является доказательством силы и уменья... Увидим, что будет на деле!
– Увидите... – холодно продолжал Роден, – и знаете, в каком деле? (Роден любил вопросительную форму в разговоре.) – В том самом, от которого вы так трусливо бежите...
– Что вы сказали? – воскликнула княгиня.
Пораженный дерзостью Родена, отец д'Эгриньи не мог вымолвить ни слова.
– Я говорю, – медленно продолжал Роден, – что берусь достигнуть успеха в деле о наследстве Реннепонов, которое вы считаете окончательно проигранным.
– Вы?.. – воскликнул отец д'Эгриньи. – Вы?
– Я...
– Но наши планы раскрыты...
– Тем лучше... Выдумаем что-нибудь поумнее.
– Но нас будут остерегаться!
– Тем лучше... что трудно, того вернее достигнешь.
– Как! Вы надеетесь, что вам удастся уговорить Габриеля не уничтожать дарственную?
– Я положу в казну ордена двести двенадцать миллионов, которые у нас вырвали. Достаточно это ясно?
– Настолько же ясно, как и недостижимо...
– А я говорю, что это возможно... и это будет... слышите! Эх вы, близорукая голова, разве вы не понимаете, – воскликнул Роден, разгорячившись так, что краски выступили на его мертвенном лице, – разве вы не понимаете, что теперь колебаться больше нельзя? Если эти двести двенадцать миллионов будут наши, то и вся Франция будет в наших руках, потому что в наше продажное время с такими деньгами можно купить правительство; если же оно заломит слишком большую цену или окажется несговорчивым, то можно возбудить гражданскую войну, свергнуть его и восстановить легитимных государей, – что для нас самое подходящее, потому что тогда снова все будет в наших руках.
– Это очевидно! – воскликнула княгиня, с восхищением всплеснув руками.
– А если, напротив, – продолжал Роден, – эти двести двенадцать миллионов останутся в семье Реннепонов, то мы разорены и погибли. У нас явится масса ожесточенных, непримиримых врагов... Разве вы не слыхали отвратительных желаний, выраженных в завещании этим Мариусом де Реннепоном относительно того сообщества, которое, к несчастью, по роковой случайности, может весьма легко возникнуть в его проклятой семье?.. Подумайте, какие силы соберутся вокруг этих миллионов: маршал Симон, например, как опекун своих дочерей... Кто он такой? Человек из народа, ставший герцогом и не испытывающий при этом тщеславия, что делает его влияние на массы неотразимым, потому что в глазах народа воинственный дух и бонапартизм до сих пор еще являются синонимами чести и национальной славы. Затем, Франсуа Гарди, либеральный, независимый и просвещенный буржуа, образчик крупного фабриканта, горячего поборника прогресса и улучшения быта рабочих!.. Затем, Габриель, добрый священник, как они его зовут, апостол евангельского учения раннего христианства, представитель демократии в церкви, противник ее аристократии, бедный деревенский аббат, выступавший противником богатого епископа, то есть, по их грубому выражению, возделыватель нивы Господней, идущий против праздного деспота, прирожденный проповедник идей братства, свободы и прогресса... по их же словам, и все это не во имя зажигательной революционной политики, а во имя Христа, во имя религии, полной милосердия, любви и мира... как они говорят, повторяю. А Адриенна де Кардовилль? Образец изящества, грации, красоты, жрица всех чувственных наслаждений, которые она пытается обожествлять, утончая их и облагораживая. Я не говорю уже об ее уме и отваге: вы хорошо их знаете сами. Никто не может нам больше навредить, чем эта особа, патрицианка по крови, демократка по сердцу, поэтесса по воображению. И наконец, принц Джальма, храбрый, смелый, готовый на все, потому что он не знаком с цивилизацией, неукротимый как в ненависти, так и в любви, страшное орудие в умелых руках?.. Да в этой проклятой семье даже дрянной Голыш, который сам по себе ничего не стоит, – и он может им принести пользу, когда, облагороженный, просвещенный и возрожденный постоянной связью с этими великодушными и обворожительными натурами, как их называют, он явится в их сообществе, представителем рабочих... Ну, так подумайте теперь, что будет, когда эти люди, уже восстановленные против нас, последуют отвратительным советам и указаниям Реннепона? А что они им последуют, я в этом уверен. Что будет, когда все их силы соединятся, – да еще при наличии такого капитала, который усилит их могущество в сто раз, и объявят нам и нашим принципам войну? Они станут для нас, поверьте, самыми опасными врагами, какие когда-либо у нас бывали. Я утверждаю, что никогда нашему обществу не грозила большая опасность. Теперь для нас вопрос жизни или смерти. Защищаться теперь поздно: надо нападать, чтобы уничтожить проклятый род Реннепонов и завладеть миллионами.
Картина, набросанная Роденом с необычными для него жаром и живостью, которые только усиливали впечатление, заставила княгиню и отца д'Эгриньи обменяться растерянным и испуганным взглядом.
– Признаюсь, – проговорил преподобный отец, – мне и в голову не приходили опасные последствия задуманного Реннепоном союза. А, конечно, его наследники, судя по тому, что мы о них знаем, способны с радостью осуществить эту утопию... Опасность очень велика... грозит большой бедой... Но как ее предотвратить?.. Что делать?
– Как! Вы имеете дело с такими натурами, героическими и восторженными, как Джальма; чувственными и эксцентричными, как Адриенна Кардовилль; наивными и простодушными, как Роза и Бланш; прямыми и честными, как Франсуа Гарди; ангельски чистыми, как Габриель; грубыми и ограниченными, как Голыш, – и вы спрашиваете, что делать?
– По правде сказать, я вас не понимаю, – ответил отец д'Эгриньи.
– Могу этому поверить! Мне это вполне понятно из вашего предыдущего поведения... – презрительно заметил Роден. – Вы прибегали к грубым, насильственным мерам, вместо того, чтобы действовать на все эти благородные и возвышенные натуры, которые, соединившись вместе, обретут непреодолимую мощь, а будучи разрозненны, в одиночку, очень легко поддадутся всякого рода неожиданностям, соблазну, увлечению. Поняли вы наконец?.. Все еще не поняли?
Роден пожал плечами:
– Ну, скажите мне, с отчаяния умирают?
– Да.
– Может дойти до последних пределов сумасшедшей щедрости человек в порыве счастливой любви?
– Да.
– Не бывает ли такого ужасного и горького разочарования, когда самоубийство является единственным убежищем от тягостной действительности?
– Да, бывает.
– Излишество в чувственных наслаждениях не может разве довести до медленной, сладострастной агонии?
– Да, может.
– Не бывает разве в жизни таких страшных обстоятельств, что самый светский, неверующий человек слепо бросается, разбитый и уничтоженный, в объятия религии, меняя все земные блага на власяницу, молитву и религиозный экстаз?
– Да, бывает.
– Не случается разве, что реакция на страсти производит в человеке такую страшную перемену, которая часто приводит к самой трагической развязке?
– Конечно.
– Ну, так зачем же спрашивать: "Что делать?" А что вы скажете, если раньше, чем пройдет три месяца, самые опасные члены этой семьи Реннепонов явятся умолять на коленях, как о великой милости, о разрешении им вступить в то самое общество, которое внушает им теперь такой ужас и с которым Габриель расстался навек?
– Такое обращение невозможно! – воскликнул отец д'Эгриньи.
– Невозможно?.. А кем были вы, месье, пятнадцать лет назад? – спросил Роден. – Вы были ничтожным светским развратником... А вы пришли к нам... и ваши богатства стали нашими... Как! Мы покоряли князей, королей и пап; мы поглотили и погасили великие умы, слишком ярко горевшие вне нашей общины; мы владычествовали над Старым и Новым светом; мы пережили века, сохранив силу, богатства и способность внушать страх, несмотря на ненависть, на преследования, каким подвергались, и вдруг мы не справились бы с семьей, которая для нас опасна и богатства которой, у нас же похищенные, нам столь необходимы! Как! У нас не хватит искусства достигнуть этого без ненужного насилия, без компрометирующих преступлений!.. Да вы, значит, и понятия не имеете о безгранично-разрушительном действии человеческих страстей, особенно когда ими ловко и с расчетом пользуются и возбуждают их. А кроме того, быть может, с помощью одной могучей помощницы, – со странной улыбкой заметил Роден, – удастся эти страсти разжечь с удвоенной силой.
– И этот помощник... Кто он? – спросил д'Эгриньи, испытывавший, как и княгиня, чувство невольного удивления, смешанного со страхом.
– Да... – продолжал Роден, не отвечая на вопрос аббата, – этот могучий помощник, если он явится нам на помощь, может произвести самые поразительные превращения: сделать малодушными трусами самых неукротимых, верующими самых нечестивых, зверьми самых кротких ангелов...
– Но кто же этот помощник? – воскликнула княгиня со смутным чувством страха. – Этот могущественный, страшный помощник, кто же он?
– Если он явится, – продолжал так же бесстрастно Роден, – самые юные и сильные будут ежеминутно так же близки к смерти, как умирающий в последнюю минуту агонии...
– Но кто же он? – все более и более испуганно допытывался отец д'Эгриньи, так как чем мрачнее были краски рассказа Родена, тем бледнее и бледнее он становился.
– Много и сильно покосит он людей и сможет, наконец, одним взмахом укутать в саван, который вечно за ним влачится, всю эту проклятую семью!.. Но он вынужден будет пощадить жизнь одного великого, неизменного тела, которое – сколько бы у него ни умерло членов – никогда не ослабевает, потому что дух, дух общества Иисуса никогда не погибнет...
– И ЭТОТ ПОМОЩНИК?..
– Этот помощник приближается, – произнес Роден, – приближается медленными шагами... Его страшное появление предчувствуется всеми и всюду...
– Кто же это?!
– Холера!
При этом слове, произнесенном Роденом шипящим, резким тоном, княгиня и отец д'Эгриньи побледнели и вздрогнули... Взор Родена, холодный и потухший, делал его похожим на привидение.
Могильная тишина воцарилась в комнате; Роден первый прервал ее. По-прежнему бесстрастный, он повелительным жестом указал отцу д'Эгриньи на стол, за которым так недавно сидел скромно сам, и отрывисто сказал:
– Пишите!
Сначала преподобный отец вздрогнул от изумления, но, вспомнив свою новую роль подчиненного, он встал, поклонился и, усевшись за стол, взял перо; повернувшись к Родену, сказал:
– Я готов.
Роден диктовал, и преподобный отец записывал нижеследующее:
"Вследствие оплошности преподобного отца д'Эгриньи дело о наследстве Реннепонов сегодня сильно осложнено. Сумма наследства достигает двухсот двенадцати миллионов. Несмотря на неудачу, считаю возможным взять на себя труд сделать семью Реннепонов совершенно безвредной для ордена и возвратить обществу Иисуса миллионы, принадлежащие ему по праву... Требуются самые широкие и неограниченные полномочия".
Через четверть часа после этой сцены Роден выходил из дворца Сен-Дизье, чистя рукавом засаленную шляпу, которую он снял, чтобы глубоким поклоном ответить на поклон привратника.
ЧАСТЬ ДВЕНАДЦАТАЯ. ОБЕЩАНИЯ РОДЕНА
1. НЕЗНАКОМЕЦ
Следующая сцена происходила на другой день после того, как отец д'Эгриньи был самым грубым образом низведен Роденом до положения подчиненного, занимаемого раньше социусом.
Улица Хлодвига является, как известно, наиболее уединенным местом во всем квартале горы св.Женевьевы. Во время нашего повествования дом под N_4 на этой улице состоял из главного здания, пересеченного темными воротами, которые вели на маленький угрюмый двор, где возвышалось второе строение, исключительно нищенского и непривлекательного вида. В полуподвальном этаже по переднему фасаду находилась лавочка, где продавали уголь, дрова в вязанках, зелень и молоко.
Било девять часов утра. Лавочница, по имени матушка Арсена, старая женщина с кротким болезненным лицом, в коричневом бумазейном платье и красном бумажном платке, стояла на нижней ступеньке лестницы, спускавшейся в ее нору, и заканчивала утреннюю выставку товаров: с одной стороны двери она поставила жестяное ведро с молоком, а с другой положила несколько пучков увядшей зелени и несколько вилков пожелтевшей капусты. На нижних ступеньках лестницы, в полутьме подвала, виднелись переливающиеся отблески огня, пылавшего в небольшой печке.
Эта лавка, устроенная рядом с воротами, служила привратницкой, а зеленщица заменяла консьержку.
Вскоре к матушке Арсене легко и вприпрыжку вбежала хорошенькая девушка, вышедшая из дома. Это была Пышная Роза, близкая подруга Королевы Вакханок, находившаяся теперь на положении "вдовы", вакхическим, но почтительным чичисбеем которой был, как известно, Нини-Мельница, плясун-ортодокс, который, в случае необходимости, превращался после выпивки в религиозного писателя Жака Дюмулена, с легкостью переходя, таким образом, от разнузданного канкана к ультрамонтанской полемике и от "Бурного тюльпана" к католическому памфлету. Роза, вероятно, только что встала, о чем можно было судить по небрежности ее утреннего туалета. Вероятно, за неимением другой шляпы она лихо надела на свои гладко причесанные белокурые волосы военную фуражку от кокетливого костюма дебардера. Шаловливое личико семнадцатилетней девушки, розовое, свежее, пухлое, оживлялось сверкающими, полными огня, веселыми голубыми глазами. Роза так плотно куталась в свое довольно поношенное и выцветшее пальто из шотландки в красную и зеленую клетку, что ясно угадывалась стыдливость девушки; ее ноги, – до того белые, что нельзя было решить, в чулках она или нет, – были обуты в красные сафьяновые туфельки с посеребренными пряжками... Можно было легко заметить, что под пальто она прятала какой-то предмет, держа его в руке.
– Здравствуйте, Пышная Роза, – ласково приветствовала ее матушка Арсена. – Вы сегодня раненько поднялись... значит, вчера не танцевали?
– Не говорите, матушка Арсена, вчера мне было вовсе не до танцев... Бедная Сефиза всю ночь проплакала: она не может утешиться, что ее возлюбленный в тюрьме!
– Постойте-ка, – сказала зеленщица, – постойте, мне надо вам кое-что сказать по поводу вашей Сефизы. Только вы не рассердитесь?
– Разве я когда сержусь? – сказала Пышная Роза, пожав плечами.
– Вы не думаете, что господин Филемон будет на меня сердит, когда вернется?
– Будет сердит на вас! Почему же?
– Да из-за его квартиры, которую вы занимаете...
– Ах, матушка Арсена, разве Филемон вам не сказал, что в его отсутствие я осталась полной хозяйкой обеих комнат, как я была и над ним самим?
– О вас-то я не говорю. Речь о вашей подруге Сефизе, которую вы привели в квартиру господина Филемона.
– А куда же бы она иначе делась, матушка Арсена? Она не смела вернуться домой, когда ее друга арестовали, потому что они там кругом должны. Видя ее затруднительное положение, я ей и сказала: "Иди, пока Филемона нет, в его квартиру, а когда он вернется, мы подумаем, куда тебя пристроить!"
– Ну, если вы меня уверяете, мадемуазель, что господин Филемон не рассердится... то в добрый час...
– Рассердится? на что, например? Что мы его хозяйство разорим, что ли? Нечего сказать, хорошо хозяйство!.. Вчера я разбила последнюю чашку... Вот с чем мне приходится идти к вам сегодня за молоком!
И, заливаясь смехом, молодая девушка высунула из-под шубки свою беленькую руку, показав матушке Арсене один из тех бокалов для шампанского, емкость которых необъятна и которые вмещают в себя почти целую бутылку.
– Господи! – воскликнула пораженная зеленщица. – Да это целая труба из хрусталя!
– Это приз, полученный Филемоном в обществе гребцов-любителей, – с важностью отвечала Роза.
– Подумать только, вам нужно налить сюда молока!.. Мне, право, совестно.
– А мне-то?.. Что если я повстречаю кого-нибудь на лестнице, держа этот бокал, словно свечу?.. Да я умру со смеха и, пожалуй, разобью последнюю ценность Филемона... И он предаст меня проклятию.
– Не бойтесь кого-нибудь встретить: со второго этажа все уже ушли, а на третьем встают очень поздно.
– А кстати о жильцах, – сказала Роза. – Во дворе, на третьем этаже, не найдется ли у вас комнатки? Это для Сефизы, когда вернется Филемон.
– Есть... маленькая, скверная конурка под крышей... как раз над двумя комнатами старика, который держится так таинственно, – отвечала матушка Арсена.
– Ага... папаши Шарлеманя... И вы ничего-таки и не узнали на его счет?
– Нет, мадемуазель. Разве только одно, что он явился ко мне сегодня на рассвете, постучался в ставень и спрашивает: "Нет ли у вас письма на мое имя, хозяюшка?" Он всегда так вежлив, этот старичок! "Нет, – говорю, письма нет". – "Хорошо, хорошо, не беспокойтесь, хозяюшка, я зайду за ним еще раз!" Ну, и затем он ушел.
– И он никогда дома не ночует?
– Никогда. Должно быть, он живет где-нибудь в другом месте, так как он сюда приходит только на несколько часов днем и то через четыре или пять дней.
– И приходит всегда один?
– Всегда один.
– Вы это знаете наверняка? И он никогда с собой не приводит случайно какой-нибудь такой хорошенькой кошечки? Смотрите, если это случится, Филемон от вас съедет! – прибавила Роза, притворяясь оскорбленной в своем целомудрии.
– Господин Шарлемань! И у него женщина! Ах, бедный, милый старичок! – и зеленщица даже всплеснула руками. – Если бы вы его видели с его засаленной шляпой, в старом сюртуке и с заштопанным зонтиком! И наружность у него такая простоватая. Уж он скорее на святого похож, чем на волокиту.
– Но что же он тогда делает один целыми часами в этом чулане, где и в полдень-то темно?
– Я сама вас спрашиваю, что он там может делать? Ведь не скажешь, чтобы он являлся туда наслаждаться комфортом! Вся его мебель – складная кровать, печка, стол да стул! Еще старый чемодан в придачу!
– Вроде филемоновых чертогов! – сказала Роза.
– А между тем он так боится, чтобы кто-нибудь не вошел к нему в комнату, точно все вокруг жулики, а его мебель из чистого золота. Он приделал новый замок на свой счет, ключа мне никогда не оставляет и даже печку сам топит, чтобы никого к себе не впускать!
– И вы говорите, он старый?
– Да, ему лет пятьдесят или шестьдесят.
– И уродлив?
– Представьте себе два маленьких змеиных глаза, точно просверленных буравчиком на бледном лице... да на таком бледном, как у мертвеца! Даже губы и те белые! Это что касается внешности; ну, а насчет характера могу сказать одно: уж так он вежлив, так часто снимает шапку и низко кланяется, что даже неудобно.
– Я все думаю, – продолжала девушка, – что он такое там у себя один делает? Ну, если Сефиза поместится в конурке над ним, мы еще на его счет позабавимся... А сколько стоит эта конурка?
– Да, знаете, она так плоха, что, пожалуй, хозяин за нее дороже пятидесяти – пятидесяти пяти франков в год не возьмет. Там ведь нельзя даже печки поставить, и свет проходит только через слуховое окно.
– Бедная Сефиза, – сказала Роза, вздохнув и печально покачав головой. После такого веселья, растратив столько денег с Жаком Реннепоном, дойти до того, чтоб поселиться в конуре и вернуться к трудовой жизни! Право, для этого нужно много мужества!
– Да, от этого чулана далеко до коляски четверней, в которой она так недавно заезжала за вами с толпой прекрасных масок!.. И еще все были такие веселые... особенно этот толстяк в картонной каске с перьями и в сапогах с отворотами... Какой весельчак!
– О, Нини-Мельница! Лучше его никто не сумеет сплясать "Запретный плод"! Надо бы вам видеть его в паре с Сефизой! Бедная хохотушка! Бедная выступальщица!.. Теперь если она и шумит, то лишь когда плачет...
– Эх, вы! молодежь... молодежь! – сказала лавочница.
– Послушайте, матушка Арсена... ведь и вы были молоды!..
– Да, должно быть, была! А только, по правде говоря, я себя больше помню все такой, какова я теперь!
– Ну, а как насчет обожателей ваших, матушка?
– Какие тут обожатели! Во-первых, я была некрасива, а во-вторых, у меня имелась слишком хорошая охрана.
– Что же, мать за вами строго присматривала?
– Нет... я была в упряжке...
– Как это в упряжке? – воскликнула изумленная Роза, прерывая зеленщицу.
– Да так, мадемуазель: мы с братом впрягались в телегу водовоза. И знаете, после того как мы с ним часов восемь – девять катили бочку не хуже пары лошадей, так тут на ум глупости не шли.
– Бедная матушка Арсена, какое тяжкое ремесло!
– Да, особенно зимой по гололеду! Тяжело-таки приходилось; мы должны были с братом подбивать башмаки шипами, чтобы не поскользнуться.
– Каково женщине таким ремеслом заниматься! Просто сердце разрывается... А еще запрещают запрягать собак! (*18) – вполне разумно заметила Роза.
– Пожалуй, что и правда!.. Нередко животные счастливее людей, продолжала матушка Арсена. – Но что поделаешь? Жить надо... Да и знай, сверчок, свой шесток!.. А тяжело было действительно... Я получила на этой работе болезнь легких, и не по своей вине! Лямка так давила на грудь, что я не могла дышать свободно... Тогда я оставила эту работу и принялась за торговлю... Я говорю это к тому, что, будь у меня красота да случай, так я, быть может, была бы тем же, чем и другие девушки... которые начинают весело, а кончают...
– Совсем иначе! Вы правы, матушка Арсена. Да видите, не у всех хватит храбрости влезть в упряжку, чтобы сохранить добродетель!.. Ну, и утешаешь себя разными уверениями: что надо веселиться, пока молода да красива... что дважды семнадцать лет не бывает... а что потом... потом и свету конец... или замужество!..
– А не лучше ли было бы с него и начать?
– Что и говорить! Но, к несчастью, вначале мы все очень доверчивы и глупы, не умеем окрутить мужчин или запугать, и они смеются над нами... Я, матушка Арсена, могла бы хоть себя в пример привести... да только это такой пример, что страшно станет! Не хочу... Довольно уж того, что я перенесла горе, к чему еще мучиться воспоминаниями!..
– Как, мадемуазель? Да неужели и вы страдали? Такая веселая, молоденькая девушка?
– Ах! Мне было пятнадцать с половиною лет, а я уже лила слезы и выплакала их только к шестнадцати годам!.. Кажется недурно, как по-вашему?
– Вас обманули, мадемуазель?
– Со мной хуже сделали... как и со многими другими бедными девочками, у которых, подобно мне, и мысли не было идти по дурной дороге! Моя история не длинна... Мой отец и мать – крестьяне из Сен-Валери; они были так бедны, так бедны, что им пришлось послать меня, одну из пяти своих детей, живших дома, восьмилетнюю девочку, сюда, в Париж, к тетке, которая занимала место экономки. Добрая женщина взяла меня из милости, и спасибо ей за это, потому что она сама зарабатывала немного. В одиннадцать лет она меня отправила работать на одну из больших фабрик в Сент-Антуанском предместье... Я не хочу порицать хозяев... но им решительно все равно, что на фабрике вместе работают девочки и мальчики рядом с девушками и молодыми людьми лет восемнадцати – двадцати... и также вперемешку между собою. Ну, вы понимаете, что тут, как и везде, в негодяях недостатка нет... Они не стесняются ни в словах, ни в поступках, и, спрашиваю вас, какой это пример для детей, которые слишком многое видят и слышат, хотя и не подают вида? Что же вы хотите?.. Вырастая, привыкаешь узнавать каждый день вещи, которые затем тебя уж не пугают нисколько!..
– Это истинная правда, мадемуазель Роза, бедные дети... кому о них и позаботиться? Отцу и матери? Но они на работе...
– Да, да. Знаете, матушка Арсена, легко сказать про девушку, которая сошла с пути: "Она, мол, такая да сякая!" А если бы узнали, почему она такой стала, так, пожалуй, скорее бы ее пожалели, чем осудили... Да вот о себе скажу: в пятнадцать лет я была очень хорошенькая... Один раз пришлось мне пойти с жалобой к старшему помощнику у нас на фабрике. Провели меня к нему в кабинет, и он мне сказал, что дело разберет и что, кроме того, всячески будет мне покровительствовать, если я буду его слушаться. При этом он вздумал меня обнимать... Я отбиваться! Тогда он мне и говорит: "Ты меня отталкиваешь? Ладно же: не будет тебе больше работы, я тебя выгоняю с фабрики".
– Экий злодей! – сказала матушка Арсена.
– Вернулась я домой вся в слезах; тетка меня одобрила и сказала, что надо поискать работы в другом месте... Однако не тут-то было... Фабрики переполнены рабочими. А беда одна не приходит: тетка вдруг заболела. В доме ни гроша. Набралась я смелости и пошла к помощнику умолять его. Ничего не помогает. "Тем, – говорит, – хуже для тебя: ты сама от своего счастья отказываешься; была бы поласковее, я бы, может, потом на тебе женился..." Ну, что дальше рассказывать?.. С одной стороны, нищета, отсутствие работы, болезнь тетки... а тут помощник со своим обещанием жениться... все и кончилось так, как всегда кончается!
– Ну, а позднее вы его спрашивали насчет женитьбы?
– Он расхохотался мне в лицо и через полгода бросил меня... Вот тогда-то я все свои слезы и выплакала... больше ничего не осталось... Заболела я после этого, а потом, как водится, утешилась... и мало-помалу дошла до Филемона... И ему я мщу за всех мужчин... Я его тиран! прибавила Пышная Роза с трагическим видом, причем облако печали, затуманившее ее хорошенькое лицо во время беседы с матушкой Арсеной, разом рассеялось.
– А ведь правда, – проговорила задумчиво зеленщица. – Долго ли обмануть бедную девушку; кто за нее заступится... кто защитит? Да, очень часто они вовсе не виноваты...
– Батюшки!.. Нини-Мельница! – воскликнула Роза, прерывая зеленщицу и глядя на другую сторону улицы. – В такую рань поднялся!.. что ему от меня нужно?
И Роза еще более целомудренно закуталась в шубку.
Действительно, приближался Жак Дюмулен; его шляпа была залихватски заломлена набекрень, нос красен, глаза блестели, выпуклое брюхо обрисовывалось под пальто, а обе руки, в одной из которых он держал палку, торчавшую вверх, как ружье, были засунуты в карманы. Входя в лавку, вероятно с целью спросить о чем-нибудь привратницу, он неожиданно увидел Пышную Розу.
– Как! моя питомица уже встала! Отлично. А я пришел как раз, чтобы дать ей утреннее благословение!..
И Нини-Мельница, раскрыв объятия, двинулся навстречу к Розе, которая, напротив, отступила на шаг.
– Ах, неблагодарное дитя! вы отказываетесь от отеческих объятий?
– Я принимаю их только от Филемона! Вчера я от него получила письмо, бочонок виноградного варенья, два гуся, бутылку домашней наливки и угря. Не правда ли, довольно комичные подарки? Наливку я оставила, а все остальное выменяла на парочку живых голубей и поместила их в комнате Филемона, так что у меня там настоящая голубятня. Впрочем, Филемон возвращается и везет с собой семьсот франков, которые он вытянул у своей почтенной семьи под предлогом, что хочет учиться играть на басе, корнет-а-пистоне и рупоре, что, конечно, придаст ему еще больше обольстительности в свете и поможет подхватить шикозную невесту, как вы говорите, добрый человек...
– Итак, дорогая питомица, мы, значит, пока в ожидании Филемона и его семисот франков станем смаковать домашнюю наливочку!
Говоря это, Нини-Мельница похлопал себя по жилетному карману, где звякнули деньги, и прибавил:
– А я пришел предложить вам скрасить мою жизнь в течение сегодняшнего дня, завтрашнего и даже послезавтрашнего, если у вас расположено к этому сердце...
– Если речь идет о приличных и родительских развлечениях, то сердце мое не говорит: нет...
– Будьте спокойны... Я буду для вас дедом, прадедом... ну, просто фамильным портретом... Вы только послушайте: прогулка, обед, спектакль, костюмированный бал и затем ужин. Устраивает вас это?
– Но только с условием, чтобы захватить и Сефизу: это ее развлечет.
– Идет! возьмем и Сефизу!
– Да что вы, наследство, что ли, получили, пузатый апостол?
– Лучше, о самая розовая из всех Пышных Роз! Меня сделали главным редактором одной церковной газеты... Ну, а так как в этой уважаемой лавочке надо держаться представительно, то я и потребовал месячное жалованье вперед и три свободных дня. Только на этом условии я и согласился разыгрывать святого двадцать семь дней из тридцати и быть скучным и серьезным, как сама наша газета!
– Газета? Вот уж, думаю, забавна будет ваша газета! Она, верно, сама пойдет отплясывать запрещенные па на всех столиках кафе.
– Да... она будет забавная, да не для всех! Это выдумка клерикалов... Денег они не жалеют, только бы газета жгла, кусала, рвала, перемалывала и убивала до смерти!.. Честное слово, я никогда еще не был таким бешеным! прибавил Нини-Мельница, заливаясь смехом. – Я и поливаю открытые раны ядом "первого сбора" и желчью "шипучего первого сорта"!
И в виде заключения Нини-Мельница представил, как хлопает пробка от шампанского, что заставило Розу разразиться смехом.
– И как называется эта газета? – спросила она.
– "Любовь к ближнему".
– Название недурное. В добрый час.
– Подождите. У нее есть и другое название.
– И какое же?
– "Любовь к ближнему" или "Истребитель неверующих, равнодушных, малоусердных и других" с эпиграфах из Боссюе: "Кто не с нами, тот против нас".
– Филемон всегда повторяет эти слова во время драк в Шомьере, когда размахивает своей палкой.
– Это только доказывает, что гений орла из Мо универсален. Я ему одного простить не могу, – зависти к Мольеру.