Текст книги "Дарю, что помню"
Автор книги: Евгений Весник
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 24 страниц)
– Спасибо. А почему вы сдавали экзамен к нам? Вы ведь, кажется, пробовались еще в ГИТИС?
Оказывается, Илья Яковлевич Судаков преподавал еще и там. Будучи главным режиссером Малого театра, он набирал курс и в училище Малого театра, который затем сам и возглавил.
– Я и во МХАТ сдал, а вот в Вахтанговский театр не сдал, провалился.
– А что вы там читали?
– «Огоньки» Короленко. Провалился. Нет темперамента, сказали.
– Зря вы читали «Огоньки». Это материал не для вас. Темперамент у вас есть, не беспокойтесь.
После хохота членов комиссии по поводу моей оригинальной находки говорить за Осла фальцетом, а за Флейту басом я почему-то не очень беспокоился и, мало того, уже видел себя партнером сидевших в комиссии титанов сцены. Я объяснил, что после провала в театре имени Вахтангова сдал экзамены во МХАТ, но потом узнал, что в ГИТИСе учатся ребята из нашей школы, решил и туда сдавать. После удачных экзаменов случайно встретил знакомого и, узнав, что он студент 3 курса и председатель парткома училища имени Щепкина и что он всегда сможет мне помочь, особенно материально, окончательно решил поступать в Малый.
– И укрепить, так сказать, труппу прославленного театра? – серьезно спросил меня Михаил Францевич Ленин.
Я выпалил искреннее и короткое «Да!», чем снова вызвал одобрительный гул комиссии. Сам же я почувствовал себя уже заслуженным артистом! Такая реакция зала! Не шутки!
– Сначала вы хотели укреплять театр Вахтангова, затем МХАТ, теперь Малый! Не велик ли замах? – по-доброму спросил Илья Яковлевич Судаков.
– В Вахтанговский я пошел потому, что мама дружила с актрисой Вагриной, во МХАТ – потому, что мама была знакома с Андровской, в ГИТИС – из-за дружков, а в Малый – из-за месткома.
И снова упоительный успех – смех в зале.
– А какой театр вы больше всего любите?
– Я все театры люблю и актеров тоже всех люблю, но ночи, записываясь в очередь за билетами, простаивал только в Малый.
Так была решена судьба 17-летнего паренька, мечтавшего с детства стать лицедеем. Я стал студентом Театрального училища имени Щепкина при Государственном академическом Малом театре, студентом 1 курса, которым руководили И. Я. Судаков и Б. И. Вершилов.
Как недавно все это было!
Просится на бумагу множество оживших сценок, ситуаций, словно лента кадров-воспоминаний. Теряюсь в выборе наиболее интересных, запавших в душу людей. В конце концов извлекаю из памяти своей то, что имело отношение к доброму, к любви, к благодарности за учение, за уроки человечности, за помощь в овладении профессией.
Грешно не вспомнить Илью Яковлевича Судакова, который своей работоспособностью, образованностью и человечностью остудил пыл нашей самоуверенности и переоценки самих себя. Первые же беседы с ним открыли нам глаза на сложность выбранной профессии и, естественно, настроили на предельно серьезное отношение к ней. Я до сих пор вспоминаю, с каким упорством этот большой художник добивался от нас мало-мальски приемлемого качества работы: будь это этюд, сценка, отрывок из пьесы или просто маленькая реплика. Многократное повторение того или иного нашего действия давало нам ощущение некоторого овладения материалом, а следовательно – маленькой радости, закладывало в сознание необходимость упорнейшей работы. Счастливое начало!
Мы почувствовали отеческое отношение к нам еще и потому, что на наши встречи несколько раз приходила жена Ильи Яковлевича, одна из самых ярких актрис, которых мне пришлось видеть за всю свою жизнь, артистка МХАТа Клавдия Еланская, народная артистка СССР. Мы знали, что Илья Яковлевич тайком помогал деньгами нескольким студентам, не имевшим, кроме стипендии, никаких средств к существованию.
Из бесед со мной Илья Яковлевич узнал, что я сын репрессированных родителей, сказал мне, что он слышал о моих отце и матери. Посоветовал поменьше распространяться об аресте родителей, спросил, как я материально устроен, и, узнав, что я подрабатываю на заводе «Ниогаз», пожелал мне успехов в учебе и здоровья. И – никогда не забуду об этом – погладил меня по-отцовски по голове… Мне стоило больших усилий не расплакаться: меня ведь некому было гладить по голове! Мои чувства уважения и преклонения перед первым театральным педагогом после этой нашей беседы очень напоминали благодарность бездомной собачонки за человеческую ласку и внимание!
Насколько радостными были мои встречи и отношения с Ильей Яковлевичем, настолько тяжело было узнавать, что творилось вокруг фигуры этого большого мастера. Его травили, обвиняли в разного рода художнических промахах, вместо того чтобы ценить за самобытный, свободный от политического лизоблюдства талант. Его выжили из Малого театра и довели, именно довели, до инсульта, до инвалидности. Но Бог не оставил его. Он подарил ему замечательную семью: талантливых дочерей Иру и Катю и преданную жену – грандиозную Еланскую, бывшую всегда с ним, уже разбитым параличом, прикованным к постели. Но в памяти людской он остался душевно красивым, куда более значимым в искусстве, чем те здоровые, которые своей «преданностью» ужасающей идеологии нашего прошлого вырвали его из мира искусства.
Не могу не вспомнить добрыми словами режиссера МХАТа и Малого театра, нашего педагога Бориса Ильича Вершилова, помощника Ильи Яковлевича. Он преподал нам уроки фанатичной влюбленности в театр, внимательного отношения к людям, и в частности к нам – студентам. Он знал о каждом из нас все: каким мы видим свое будущее, современный театр, свое место в нем; знал, как каждый устроен или не устроен в жизни, что читает, чем увлекается. Он часто проводил с нами время вне стен училища – в театрах, в кинотеатрах, в музеях. Мы часто бывали у него дома и, естественно, испытывали к нему чувство огромного уважения. К человеку его эрудиции, интеллигентности и таланта нельзя было относиться безразлично. Он был одним из маяков, на который нужно было держать курс своих творческих и человеческих устремлений. Таких личностей, как Борис Ильич, ох как не хватает в современных театральных учебных заведениях, где часто преподают люди, сами недостаточно образованные и недостаточно овладевшие театральным искусством, а то и просто малоодаренные.
Просятся на бумагу воспоминания о преподавателе военного дела – пожилом кадровом офицере Гаврииле Козловском. До сих пор слышу его слова о преподаваемом в театральном училище предмете: «Я глубоко, категорически и бесповоротно убежден в том, что предмет „военное дело“ в театральном институте противопоказан, и преподаю его, лишь выполняя приказ!»
Помню, как досконально отвечавшему на вопросы он говорил, что ставит двойку, так как не может «механическое восприятие военного дела оценить более высокой оценкой». А мне за ответ на вопрос: «Что такое граната и ее назначение?» – «Это такой аппарат, который берется в правую или левую руку, в зависимости от степени владения оной, затем после энергичного замаха бросается в сторону врага, бросивший кидается вслед этому аппарату с криками: „Вперед! Ура-а-а!“ Враг бежит! Победа близка! И неважно, разорвалась граната или нет – „Вперед! Ура-а-а! Победа!“» – сказал, что поставит пятерку, потому что такого рода ответ «являет собою чувственное и творческое восприятие военного дела».
Вот по такому принципу он раздавал пятерки и двойки. Только пятерки и двойки! А по окончании опроса или зачета всякий раз громко захлопывал большой учительский журнал и, упиваясь собственным остроумием и хитринкой, словно большой ребенок, радостно и громко, по-военному четко докладывал: «Смирно! Всем отвечавшим сегодня в журнале проставлена отметка 4. Поздравляю. Вольно. Разойдись. Ха-ха-ха!» Мы устраивали овацию любимому преподавателю категорически не нужного, как он говорил, предмета в театральном училище.
Как-то уже после начала Отечественной войны в учебном тире на занятиях по стрельбе мы, пятеро студентов, должны были из мелкокалиберной винтовки лежа выполнить следующую команду: «По презренной фашистской мишени одной мелкокалиберной пулей…» Но вот команду «огонь» наш милый Гавриил Козловский не смог подать, а мы не могли стрелять, так как сзади нас раздалась команда начальника всех московских институтских кафедр военного дела по фамилии Горячих.
– Отставить! Вы подаете не уставную команду, – обратился он к нашему любимому.
Мы замерли.
– Товарищ начальник, на линии огня командую я, прошу не мешать. Повторяю: по презренной фашистской мишени одной мелкокалиберной пулей…
– Отставить! – снова прозвучала команда начальника. – Вы подаете не уставную команду.
– Повторяю: на линии огня командую я, прошу не мешать. По презренной фашистской…
– Отставить!
– Послушайте, не пойти ли вам… вон отсюда! – волево предложил наш Козловский.
О, ужас! Чтобы дать волю душившему нас смеху, мы начали беспорядочный огонь из винтовок.
Гавриил Козловский больше не появлялся на занятиях. Встретив его как-то на улице, мы спросили, почему он не на войне. На что он не без досады заметил: «Не могу достать билет на фронт!»
Мы, юнцы, не понимали, что он давно в отставке и от службы, тем более от войны, освобожден. Зато память знавших и учившихся у Гавриила Козловского не освободит его и не отправит в отставку остроумного и смелого человека.
Мальчишкой я отчаянно завидовал своему отцу, который во время гражданской войны был награжден двумя орденами Красного Знамени, а в 1935 году – орденом Ленина. Во время своих первых свиданий со школьной подругой, когда на двоих съедалась одна порция мороженого, не обсуждались архиглобальные проблемы человечества, я сетовал на то, что не смогу быть таким же героем, как отец, не смогу заслужить столько наград, сколько у него. В 16 лет я не мог предположить, что стану кавалером двух медалей «За отвагу», орденов Красной Звезды, Отечественной войны. Я переживал тогда, что не смогу завоевать в глазах подруги уважения к себе, так как больше не будет войны.
К великому сожалению, я ошибся – 22 июня 1941 года началась страшная война. В начале сентября 1941 года большинство студентов училища, получив телогрейки, сапоги и лопаты, отбыли в товарных вагонах на трудовой фронт под Смоленск. Роя противотанковые рвы, мы получали отметки не за глубину проникновения в суть и характер роли, а за глубину проникновения в землю. Пятерки получали те, кто выкидывал «на гора» семь кубометров. Тревожная обстановка, опасность приближения врага, чувство ответственности за порученное нам дело быстро уравняли наши способности и усилия, и все мы, щепкинцы, стали круглыми отличниками. Как бы обрадовались наши педагоги – ведь в учебе наши успехи редко бывали столь блестящими!
В начале октября 1941 года пришло известие об эвакуации Малого театра, а вместе с ним и училища. Мы тронулись в изнурительный месячный путь в Челябинск и только в ноябре прибыли на место. Знакомые лица любимых актеров, участие в массовых сценах в спектаклях театра, начавшиеся занятия в училище – все это скрашивало нашу полуголодную студенческую «балконную» жизнь. «Балконную» потому, что долгое время несколько студентов, в том числе и я, спали на балконе Челябинского драматического театра имени Цвилинга.
Великий Александр Остужев
В 1942 году, будучи студентом 2 курса училища, я был призван из Челябинска в армию. Освобождали от службы только студентов 3 и 4 курсов, остальные должны были воевать. Не помню, при каких обстоятельствах моя повестка из военкомата попала в руки Остужева. Он внимательно прочел ее. В ней указывался перечень предметов, с которыми я должен был явиться на сборный пункт. Последним в этом списке был котелок. Остужев вернул мне повестку и задумчиво сказал: «И с котелком. Иди, юноша, иди воюй! Если бы мне твою молодость, я, клянусь тебе, непременно пошел бы воевать! Стар я. Иди и обязательно хорошо служи. Армия – школа жизни, я это знаю, она поможет тебе стать артистом. Я ведь тоже по-своему воюю. Я отдал все, что у меня есть, в Фонд обороны, все. Пусть хоть полкрыла самолета будет моим! Я отдал государству огромный золотой канделябр. Пусть воюет. Воюй и ты. Я буду рад видеть тебя живым и здоровым! С Богом!»
Через несколько дней во всех газетах была опубликована телеграмма Главнокомандующего Иосифа Сталина народному артисту СССР Александру Алексеевичу Остужеву: «Благодарю за заботу о Красной Армии».
Силу могучего таланта этого артиста можно представить себе хотя бы по такому факту: ему пришлось сменить свою настоящую фамилию Пожаров на Остужев. Часто возбужденные зрители разных театров России, в которых приходилось выступать Александру Алексеевичу, по окончании спектакля выражали свое восхищение игрой артиста не только аплодисментами, но и криками «Браво!». А чтобы никто из других актеров не принял ажиотаж зрителей в свой адрес, акцентированно выкрикивали фамилию любимого артиста: «По-жа-ров!» Это приводило порой к панике среди зрителей и даже срочному вызову пожарной охраны.
Я часто наблюдал Александра Алексеевича Остужева и даже общался с ним в дни эвакуации Малого театра и его училища. Как-то над Челябинском пролетал самолет. Я стоял перед входом в театр рядом с Александром Алексеевичем. Он взял меня легонько за локоток и громко, глядя в небо, спросил: «Какая высота?» Я на глазок определил и так же громко ответил: «Наверное, километр!» Он крепче сжал мой локоть и совсем уж громко сказал с досадой: «Не верно. Не меньше трех километров!» И, сжав еще крепче локоть, ласково посмотрев мне в глаза, уже с грустинкой, но тоже очень громко и в только ему присущей манере говорить добавил: «Эх! Мне бы частицу твоей молодости!»
Остужев говорил громко сам и ему отвечали очень громко, потому что он плохо слышал. Мало кто знал, что Остужев, общаясь с партнером, произносил свои реплики не по звуку голоса, а по смыканию его губ, а если он был на подмостках один и текст его зависел от разного рода машинерии, то по сигналу, дававшемуся суфлером, загоравшейся лампочкой или взмахом руки.
Я не могу утверждать, но мне казалось, что его слабый слух был причиной больших психологических переживаний и даже страданий. Он был замкнутым, очень скупо говорил, редко появлялся на людях и производил впечатление человека одинокого. Женат он в конце жизни не был, жил один, в свободное время увлекался токарной и слесарной работой; у него дома стояли станки, и он ими очень гордился и любил показывать. В Малом театре Остужев сыграл ролей немного, были даже неудачи. Зато в последних двух работах – в ролях Отелло и Уриеля Акосты потряс театральный мир и заслуженно занял в нем одно из самых престижных мест.
Я могу с гордостью говорить, что играл вместе с Остужевым, и это не будет противоречить действительности. Мне, студенту, доверили бессловесную роль молящегося в спектакле «Уриель Акоста». Действие происходило в синагоге, и суть его в том, что священнослужители заставляли ученого Акосту отречься от своих прогрессивных научных открытий, противоречащих религиозным законам о положении нашей планеты в галактике. Поддавшись натиску неучей, он отрекался от своих новаций, уходил из синагоги. За кулисами его ждала команда студентов из четырех-пяти человек, которая, по заранее срепетированному сценарию, обхватывала его крепкую фигуру, не давая вырваться из объятий. За кулисами раздавался хорошо слышимый в зрительном зале крик-вопль, напоминавший то ли рев раненого зверя, то ли стоны страдающего от мучительной боли человека, зовущего на помощь: «А-а-а-а!» Затем Остужев изо всех сил пытался вырваться из объятий молодых парней и с еще большей энергией как бы взывал о помощи: «А-а-а-а!» И тут наконец-то наступало освобождение. Вспотевший, он влетал на сцену, пугая бешеным темпераментом уже торжествовавших было победу над ним священнослужителей, а вместе с ними и зрителей, и весь театр, еще сильнее прежнего гремел: «А-а-а!» И, чуть обмякший, счастливый, добавлял: «А все-таки она вертится!» – и изможденный падал на колени, а затем всем телом на пол.
У нас, артистов, мурашки бегали по спине. Некоторые, в том числе и я, не могли скрыть слез, зал взрывался долгой-долгой овацией… Незабываемые минуты!
Рассказывают, что на гастролях Малого театра в Ленинграде, после спектакля «Отелло», игравшегося На сцене Александринки (теперешнего театра имени Пушкина), занавес давали 42 раза! Остужев стоял в центре сцены со скрещенными на груди руками и плакал. Занавес открывался, он слегка склонял голову и шептал сам себе: «Спасибо, спасибо». Занавес закрывался, он поднимал голову, смотрел как бы в небо, глубоко вздыхал и чуть громче говорил как бы Господу Богу: «Спасибо». Затем снова склонял голову и снова со слезами на глазах: «Спасибо, спасибо».
После такого фурора зрители с трудом узнавали в выходившем из театра, ничем не выделявшемся из толпы, грустном и тихом человеке невысокого роста титанически одаренного, гениального Александра Остужева.
Если Акакий Хорава в роли Отелло был обманутым полководцем, если Ваграм Папазян – безумно ревнующим мужчиной, если в Отелло Михаила Ленина больше всего ощущалось раненое тщеславие не очень тонкого мужа, а прежде всего военачальника, если в Отелло Владимира Тхапсаева господствовал необузданный зверь, если в Отелло Сергея Бондарчука трудно было ощутить какое-то решение образа, что выводило на первый план какое-то безволие бесхребетного мужа, то Отелло Остужева был самообманутым любовником-лириком с романтическим, необузданным характером и темпераментом, мучившимся черным цветом своей кожи. Последнее решалось артистом эффектнейшим образом: две черные кисти опущенных рук Отелло – на фоне белой фактуры декорации. Произнося «черен я-я-я», Остужев с невероятной силой и злостью долго бил одной рукой другую. Грандиозно!
Мало кто знает и помнит, что Александр Алексеевич Остужев был исполнителем роли «От автора» в спектакле «1812 год» – инсценировке романа Толстого «Война и мир». Эпизод, о котором хочу рассказать, стал, мне кажется, самым благозвучным аккордом жизненной коды великого мастера. Разгром фашистских войск под Москвой, огромной гипнотической силы талант Остужева и его популярность, патриотический потенциал народа – вот предпосылки, способствовавшие рождению того торжества. Иметь право на такое не многим дано.
1942 год. Челябинск. Спектакль Малого театра «1812 год». Зрительный зал полон – аншлаг. На спектаклях с участием Александра Остужева не могло не быть аншлага, нигде и никогда. В роли есть текст о том, что Москва освобождена от врага и снова русская! И хотя речь шла о войне 1812 года, Остужев произносил его с таким вдохновением, вкладывая в него свое гражданское отношение к тогдашней военной ситуации, с такой физической и голосовой отдачей, что нам, стоявшим за кулисами, было страшно за него, пожилого человека. А зрители в едином порыве вскочили со своих мест и устроили длительную овацию, сломавшую и ход, и темп, и ритм спектакля…
Я в этом спектакле исполнял безмолвную роль камер-лакея Наполеона и оказался счастливым свидетелем происходившего. Помню раненого молодого солдата-фронтовика с костылем, пытавшегося влезть на сцену. Помню крики «ура» из зрительного зала, скандированное «Ос-ту-жев, Ос-ту-жев». Вспомнил тогда рассказы о том, что бывало, когда скандировали в свое время его настоящую фамилию Пожаров.
Александр Алексеевич должен был по ходу спектакля продолжать текст, однако сделать это никак не мог. Он уходил со сцены, снова выходил и снова уходил: овация не стихала. Тогда опытный и находчивый помощник режиссера, ведущий спектакль, решился на сокращение оставшегося текста Остужева и закрыл занавес. Артисты продолжили спектакль, но под овации, которые только минуты через две наконец-то смолкли. Люди расселись по своим местам, и спектакль благополучно завершился. Но! Артисты разгримировались, вышли через служебный ход на улицу, ожидавшая их толпа окружила Остужева, подняла на руки и понесла! Понесла в гостиницу, где он жил. Я понял, что только в эти минуты кончился этот поистине уникальный спектакль, в котором финальную точку поставили не артисты, не режиссер, а зрители!
Уникальный спектакль! Уникальный зритель! Уникальнейший артист – Александр Алексеевич Пожаров-Остужев!
На фронте
Война приняла меня в свои объятия в 19 лет и отпустила на волю 22-летним. Ушел на войну романтически настроенным юнцом, фантазером. Воевать даже нравилось… когда наступали, и не очень, когда отступали. Когда, например, разрушали своими орудиями вражеские коммуникации или часть сопротивлявшегося населенного пункта, да еще получали награды за это, то, конечно, чувствовали себя «орлами», Чапаевыми и Петьками…
Но, вернувшись с войны, я осознал свое, хочешь не хочешь, причастие к человекоубийству, случайность того, что сам остался в живых; понял, сколь трагична и никчемна бывает суета человеческая, но в то же время – настолько могуче человеческое единство во имя любой цели! Любой! Мы воевали за как бы непременный, уже осязаемый рай! Но рая нет! Есть что-то сатанински «разъединительное», нет ничего «объединяющего». Есть лабиринты самоуверенности! И нет – Примера! Высокого!
Назрела необходимость изменить жанр нашего существования – трагикомический, с туманными декорациями несколько надуманной демократии сверху – на светлый народно-реалистический жанр истинной демократии, основанной на нормальных деловых человеческих взаимоотношениях, приносящих людям благо и счастье. Такой демократии, которая опиралась бы на человеческий разум, образование, профессионализм и интеллигентность, что позволила бы остановить разгулявшуюся дьявольщину зла, некомпетентности. Остановить все то, что открывает путь в самое страшное для разумных человеков – в возможность кому-то сделать всех своим подобием и рабами одной идеологии!
К черту печаль! Когда вспоминаю войну – вспоминаю добрых, смелых, душевно красивых людей; вспоминаю все, что связано с юмором, дружбой, взаимовыручкой, добром, любовью… Как ни странно, самое смешное случалось и придумывалось в самые опасные для жизни мгновения. Итак, о дружбе, любви, преданности…
В день годовщины начала войны, 22 июня 1942 года, я был призван в армию и зачислен в ряды курсантов Смоленского артиллерийского училища, эвакуированного в уральский городок Ирбит.
Факт принадлежности к искусству усложнил мою военную жизнь. Занятия надо было совмещать с работой в художественной самодеятельности. И конечно, чего греха таить, на самодеятельность уходило времени значительно больше, чем на изучение артиллерии.
В январе 1943 года более семисот молодых людей, стоя в строю, слушали, затаив дыхание, приказ о присвоении им офицерских званий. Всем было присвоено звание «лейтенант», лишь мне одному – «младший лейтенант». Вот что сделала со мной художественная самодеятельность. Я установил второй за свою жизнь оригинальный рекорд. Первый – в школе на уроке украинского языка, когда в диктанте из 300 слов было 122 ошибки. Второй – в артиллерийском училище.
Самое распространенное, помимо пребывания на гауптвахте, наказание в армии – наряды вне очереди. Это означает: мыть пол, чистить картошку, стирать скатерти и занавески сверх тех дней, когда тебе это положено по расписанию. Рядового курсанта нарядами вне очереди могли «награждать» и твой сержант, и старшина батареи, и командиры-офицеры. Чем больше чин, тем большим количеством нарядов вне очереди мог он одаривать.
Как курсант я должен был всех приветствовать словами: «Здравия желаю, товарищ…» – и далее произносить звание того, кого приветствовал. Я с трудом привыкал к жизни по уставу, к муштре, к военной службе: все-таки недоучившийся артист, да еще руководитель самодеятельности! Вместо уставного приветствия часто говорил: «Здорово!» Вместо того чтобы произносить звание, просто добавлял имя: «Здорово, Петя или Ваня». За это, как правило, – награждение двумя-тремя нарядами вне очереди. За то, что не успевал постирать воротничок и ходил в несвежем – три-четыре наряда. За то, что задерживался на репетициях в клубе позже отбоя и являлся в казарму тогда, когда все спали, – тоже минимум пять нарядов. За то, что смешил анекдотами на занятиях и не успевал приготовить уроки – наряды, наряды, наряды… Одним словом, рекорд мой равнялся 52 нарядам вне очереди за месяц! За настоятельную просьбу заменить нарядов десять на один день ареста и пребывания на гауптвахте мне влепили еще два наряда вне очереди – «за разговорчики в служебное время».
* * *
«Семибратские кустики» – так называется место под городом Коломна, где во время войны формировались и готовились к отправке на фронт разного рода воинские части, в том числе и 1-я гвардейская артбригада резерва Главного командования, с которой мне предстояло отправиться на фронт. Я младший лейтенант, командир огневого взвода, в моем подчинении 17 человек, в том числе заряжающий орудие рядовой Богаев. На очередной утренней перекличке на фамилию Богаев никто не откликнулся.
Меня вызвали в штаб бригады. Командир бригады полковник Сергей Петрович Гудзюк, выслушав мой доклад, говорит: «Позор на всю бригаду! Гвардейскую бригаду! Что хочешь делай – найди!» На следующее утро Богаева тоже нет. Оформляю документы, беру с собой ординарца, едем в родной город дезертира, недалеко от Москвы. У военного комиссара узнаем адрес матери Богаева, берем лошадь, телегу. Приехали к матери. Так, мол, и так, ваш сын дезертировал.
Мать в слезы:
– Боже мой, это я виновата! Мой сынок ухаживал за девчонкой, был влюблен. Потом его в армию забрали, а ее черт попутал! С местным попом стала жить. Недавно поп умер. Я сыну об этом написала. У нее он, наверное. Это я виновата. Не надо было ему писать!
До поповского дома несколько километров, добрались к шести часам утра. Дом около церкви, на околице села. Света в окнах нет. Ушел Богаев из части с автоматом, так что шутки плохи!
– Давай из автомата очередь – выше дома! – приказываю ординарцу.
Свет не зажигается.
– Еще очередь!
Зажегся свет. Проходит минута, другая, затем, как в сказке: открывается дверь и появляется ОНА! Красави-ца-а, диво дивное, распущенные светлые волосы ниже плеч, длинная полотняная рубаха. Падающий из горницы свет контражуром вычерчивает фигуру. Удивительное, волшебное зрелище. Спрашивает:
– Что ему будет?
– Ничего не будет, – говорю довольно грубовато. – Пускай автомат отдаст, оденется и едет со мной. Даю честное офицерское слово, что ничего ему не будет. Мне бы было, если б не нашел его: сослали бы в штрафную роту. И его бы потом туда же. А сейчас пусть одевается. Автомат только сначала вынеси и патроны, которые у него есть.
– Сейчас.
Ушла. Через десять минут появляется и в руках, словно хлеб с солью, несет автомат с патронами. Спускается к нам с крыльца. Мой ординарец забирает автомат, патроны, я повторяю, что телега его ждет.
– Ладно, ждите.
Опять ушла в дом, закрыла дверь. Сидим на телеге, ждем. Погас свет. Ждали минут тридцать. Курили, не разговаривали. Наконец появился…
Дальше – как в немом фильме. Я не сказал ему ни слова. Ехали молча. Богаев сидел в конце телеги спиной к нам, свесив ноги. Приехали к матери. Мать вышла во двор, подошла к сыну да как влепит ему пощечину, заплакала и тут же стала целовать. Никаких слов! Потом погладила его и, утирая слезы, ушла в дом. Молча доехали до военкома. Сдал я лошадь, потом на вокзал. К вечеру добрались до расположения части.
Утро следующего дня, перекличка: Иванов! Я! Петров! Я! Богаев! Я!
Воевал Богаев очень хорошо. В середине 50-х годов, когда я стал появляться на экране, очевидно, был узнан Богаевым в каком-то фильме. На «Мосфильм» на мое имя пришло письмо, в котором он сообщал мне, что женился на девчонке, которая «вам известная», стал папой, мать свою похоронил. До сих пор чувствует себя виноватым за доставленные неприятности, но в конце оправдался: «Не махнул бы тогда домой – счастья не нашел бы!»
* * *
Настал день отправки на фронт. Станция Голутвин под Коломной. Никто из нас не знал, куда мы едем. Знали день погрузки, знали, кто в каком вагоне едет, знали все, кроме направления. И командир бригады не знал, полная секретность.
Разместили нас по вагонам: офицеры в одних, солдаты в других, на платформах пушки, прикрытые брезентом. Едем. Подъезжая к Ленинграду, стали догадываться, что ждет нас Ленинградский фронт, или Карело-Финский. Остановились на станции Шаткуса. Ясно, что мы на Карело-Финском будем форсировать реку Свирь. Добрались до города Олонец. Здесь в штабе отступивших финнов обнаружили документы. Среди них – донесения финской разведки, что такого-то числа 1-я гвардейская бригада под командованием полковника Гудзюка в составе такого-то количества офицеров, такого-то количества орудий, полков, дивизионов, батарей и т. д. отправляется со станции Голутвин. Далее следовали характеристики на всех офицеров бригады.
Я нашел характеристику и на себя. Там было написано, что я молод, курю, позволяю себе выпить, темпераментный, впечатлительный, что у меня неоконченное театральное образование.
В донесениях был расписан не то что по дням, а по часам наш маршрут следования, где и как будет происходить разгрузка, указывалась станция Шаткуса, поставленная перед бригадой боевая задача… Мы не знали ничего, а финны знали все! Кто предал?
* * *
По дороге на фронт несколько офицеров играли в «дурачка». Всякий раз перед отправкой на фронт или началом серьезной операции всеми овладевала особая внутренняя сосредоточенность. Исчезала привычная шумливость солдатской жизни. Команды подавались негромко. Песен не пели, никто не смеялся, радио не гремело, даже сапоги не так стучали об землю. И вот даже в карты играли молча, молча разливали и выпивали где-то добытое зелье. Звякали лишь стаканы, когда картежники чокались, да постукивали, вызывая тревогу или уныние (что впереди?), увозившие нас в неизвестном направлении колеса. Тук-тук-тук…
Капитан Мирошниченко – самый старший в офицерском вагоне по возрасту и по званию – вдруг резко бросил карты и, побледневший, с каким-то блуждающим взглядом, тихо произнес: «Хлопцы, а ведь меня первого убьют!»
Его успокоили, налили, и игра продолжалась в еще более гнетущей тишине и сконцентрированной до предела внутренней сосредоточенности.
На Карело-Финском фронте при первом артиллерийском налете первым был убит капитан Мирошниченко…
* * *
Первые фронтовые шаги, форсирование реки Свирь. Мы – на одном берегу, финны – на другом. Видим друг друга в бинокль, а иной раз и без него. Когда бой? Никто не знает.
Командование договаривается с противником, и мы на недельном курорте! Именно так мы называли неделю перед форсированием реки – «курортная неделя». С согласия противоположной стороны мы выходили на берег и с 6 до 7 утра мылись, проводили физзарядку под музыку, звучавшую из репродукторов, играли в футбол и волейбол. Курорт!