355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Анисимов » Елизавета Петровна » Текст книги (страница 19)
Елизавета Петровна
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:07

Текст книги "Елизавета Петровна"


Автор книги: Евгений Анисимов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 36 страниц)

Несмотря на особую любовь к книгам и музам, Шувалов оставался типичным модником и петиметром. Вероятно, иной человек и не смог бы стать фаворитом императрицы-щеголихи, проводившей время между балами, маскарадами и театром. Шувалов имел и друзей под стать ему, естественно и мило сочетавших интеллект и щегольство. Одним из них был Иван Григорьевич Чернышев – образованный, до кончиков ногтей светский человек, истинный петиметр и повеса. Его бойкое письмо к Кириллу Разумовскому уже цитировалось выше. Такие же письма писал он и Шувалову, ставшему другом этого ловкого царедворца, который начинал письма Шувалову словами «Любезный и обожаемый Орест!», а кончал так: «Будьте здоровы, любите меня по-прежнему и верьте, что во мне имеете вернейшего друга и усердного слугу, одним словом на века Пилад» (Письма к Шувалову, с.1858). Орест и Пилад, как известно, – неразлучные древнегреческие друзья.

Иван Шувалов, как и его друзья, был изрядным галломаном и, как писал Фавье, «с приятной наружностью он соединял чисто французскую манеру выражаться… Будучи щедрым и великодушным, он облагодетельствовал многих французов, нашедших себе приют в России, и надо признаться, что он не ищет случая этим хвастать… Он оплакивает свое положение, которое лишает его возможности путешествовать, особенно же он сожалеет, что никогда не бывал в Париже и еще сильнее канцлера (Воронцова. – Е.А.) вздыхает о свободе и нежном климате Франции. Впрочем, – отмечает дипломат, – это пристрастие (чистосердечно оно или нет – это безразлично) нисколько не влияет на политическую деятельность камергера» (Фавье, с.392).

О легкомысленных нравах светских приятелей Шувалова ворчали, как и во все времена, старики и завистники, вроде «Перфильича» – литератора и масона Ивана Елагина, который в своей знаменитой сатире «На петиметра и кокеток» целил как раз в Шувалова и людей его круга. Сатирик бил наверняка – все узнали в капризном петиметре, завивающем волосы и думающем только о красе ногтей и ленточках, Ивана Ивановича. И действительно, Шувалов принял сатиру на свой счет, но в отличие от Артемия Волынского, палкой избившего за подобное сочинение Василия Тредиаковского, пошел иным путем – он попросил Михаила Ломоносова ответить поэтическим ударом на выпад Елагина. После долгих колебаний Ломоносов выдавил из себя весьма слабое стихотворение, которое начиналось словами:

 
Златой младых людей и беспечальный век
Кто хочет огорчить, тот сам не человек…
 

На что, в ответ, вполне заслуженно, получил стихотворное обвинение в холуйстве.

Шувалов с удовольствием жил той праздничной, нарядной и комфортной жизнью, которую устроила для себя сама императрица:

 
Чертоги светлые, блистание металлов
Оставив, на поля спешит Елизавет.
Ты следуешь за ней, любезный мой Шувалов
Туда, где ей Цейлон и в севере цветет.
Где хитрость мастерства, преодолев природу,
Осенним дням дает весны прекрасный вид…
 

Так, воспевая прогулки царицы и ее фаворита в Царскосельских оранжереях и зимних садах, писал Ломоносов. Но далее следуют другие строки:

 
Толь многи радости, толь разные утехи
Не могут от тебя парнасских гор закрыть.
Тебе приятны коль российских муз успехи.
То можно из твоей любви к ним заключить.
 

Эти строки, обращенные в 1750 году к совсем еще молодому любовнику Елизаветы, не были поэтическим преувеличением или одной лишь безусловной лестью. С ранних лет Шувалов был глубоко и искренне предан культуре, литературе, искусству. Но прежде чем остановиться на деяниях Шувалова, нужно сказать о тех причинах, факторах и обстоятельствах, которые создали этот феномен – незаурядного деятеля русской культуры, который, думая о красе ногтей, оставался дельным человеком. Нужно помнить, что родившийся в 1727 году Шувалов представлял собой поколение детей реформаторов. Они уже не испытали, как их отцы, шока реформ, мучительного разрыва с прошлым. Они родились как бы уже в париках и фижмах и были по-настоящему первыми нашими европейцами. Немаловажно то, что Шувалов, подобно Пушкину, был, так сказать, туземным европейцем - в отличие от Ломоносова или Тредиаковского он не получил европейского образования, не жил в Европе, как Антиох Кантемир. Шувалов до 1763 года вообще не был за границей, но с младых ногтей нес на себе все признаки высокой европейской образованности. Источником ее были французские книги, которые оказывались в библиотеке Шувалова не позже, чем в библиотеке Фридриха II или других просвещенных людей Европы.

В отличие от поколения отцов, более всего ценивших точное, техническое, практическое знание, Шувалов вырос совершеннейшим гуманитарием. Его любовь к поэзии, искусству была искренняя и глубокая, а чувство слова и художественный вкус – если судить по тем вещам и картинам, которые он покупал, – безупречны. Шувалов не был одарен талантами творца прекрасных произведений и это, кстати, понимал. Но у Шувалова было то, что довольно редко встречается у бесталанных людей, – он не завидовал гению других. Наоборот, он радовался проявлению таланта и помогал ему расцвести. У Шувалова было чутье на талантливых людей, он умел отыскать их среди толпы, он, внимательный и терпеливый, мог найти общий язык с гениями, характеры которых, как и во все времена, были тяжелы и даже невыносимы. Шувалов был истинным меценатом: внимательным и благодарным слушателем, тонким ценителем и знатоком изящного, страстным коллекционером, щедрым и немелочным богачом, а в поощрении и развитии русского искусства и культуры он видел цель своей жизни. Отведенная природой и положением в обществе роль сопричастника творчества, мецената ему нравилась больше упорного и безнадежного труда высокопоставленных любителей и рифмоплетов, вроде Теплова или Хвостова.

Конечно, в меценатстве Шувалова была своя корысть – в ответ на моральную и материальную поддержку гения меценат был вправе рассчитывать на благодарность Мастера. А какой же может быть благодарность Мастера, как не желание увековечить мецената в произведении искусства, помочь ему, восторженному любителю, переступить порог вечности, на правах друга гения попасть в бессмертие? Но это простительная слабость, тем более что роль первого русского мецената вполне удалась Шувалову – поколения не забыли заслуг Ивана Ивановича.

Стоит обратить внимание на тон и стиль письма Шувалова Ломоносову от 1757 года, в котором меценат призывает поэта заняться составлением русской грамматики: «Усердие больше мне молчать не позволило и принудило вас просить, дабы, для пользы и славы Отечества в сем похвальном деле обще потрудиться соизволили и чтоб по сердечной моей любви и охоте к российскому слову был рассуждениям вашим сопричастен, не столько вспоможением в труде вашем, сколько прилежным вниманием и искренним доброжелательством. Благодарствую за вашу ко мне склонность, что не отреклись для произведения сего дела ко мне собраться… Ваше известное искусство и согласное радение, также и мое доброжелательное усердие принесет довольную пользу, ежели в сем нашем предприятии удовольствие любителей Российского языка всегда пред очами иметь будем» (Билярский, с.355).

В насквозь военно-чиновной России Шувалов, благодаря исключительности своего положения и чертам своего характера, остался неслужилым и даже невоенным человеком. Разумеется, у него был камергерский ключ, чин генерал-лейтенанта, но он не выделялся из блестящей толпы придворных ни ростом, ни статью, ни бриллиантовым панцирем из орденов и украшений. Он не был воинственен, лих и мужественен. Когда после смерти Елизаветы Петр III назначил Шувалова начальником Кадетского корпуса, его друзья покатывались со смеху. Граф Иван Чернышов писал Шувалову: «Простите, любезный друг, я все смеюсь, лишь только представлю себе вас в штиблетах (в смысле – гетрах. – Е.А.), как ходите командовать всем корпусом и громче всех кричите: «На караул!» Сам Шувалов с грустью писал своему другу Вольтеру 19 марта 1762 года: «Мне потребовалось собрать все силы моей удрученной души, чтобы исполнять обязанности по должности, превышающей мое честолюбие и мои силы» и далее зачеркнуто: «…и входить в подробности, отнюдь не соответствующие той философии, которую мне бы хотелось иметь единственным предметом занятий» (Письма к Шувалову, с.1844; Новые тексты, с.62, 64).

Культура, искусство – вот что было для Шувалова важнее и превыше всего. Скажу так: не будь в России Ивана Шувалова – фаворита императрицы Елизаветы, долго бы еще не открылся первый русский университет, не было бы Академии Художеств, угасло бы много талантливых художников, скульпторов, беднее была бы русская литература, иным, менее плодотворным был бы творческий путь Михаила Ломоносова.

С Ломоносовым Шувалова связывала дружба, основанная на просвещенном патриотизме, на казавшихся им вечными и неизменными ценностях: вере в знания, талант, науку, Просвещение, в неограниченные возможности просвещенного русского ума, способного на благо себе изменить все вокруг. Оба они были истинными сынами отечества - так называли тогда патриотов. Для Шувалова Ломоносов являлся живым воплощением успеха просвещенного знаниями русского народа. Благодаря настояниям Шувалова, за спиной которого стояла императрица, Ломоносов занялся русской историей, писал много стихов. Но, как часто бывает в жизни, отношения их не были простыми и ровными – слишком разными были эти люди. Ломоносова и Шувалова разделяли пропасть лет, различие в происхождении, социальном положении, диаметральное несходство характеров. Один – человек интеллигентный, мягкий, уклончивый и одновременно беззаботный, избалованный, другой – человек тяжелого характера, необузданный в гневе и под влиянием винных паров, подозрительный и честолюбивый, вечно страдающий от укусов, как ему казалось, ничтожеств и бездарностей. Ломоносов хотел, чтобы Шувалов не только восхищался его гением, но и помогал осуществлять его грандиозные планы, продвигал его весьма амбициозные идеи при дворе, у императрицы.

У Шувалова-царедворца были свой счет, свои проблемы, с которыми великий крестьянский сын не считался и которых даже не понимал. Так, после открытия Московского университета в 1755 году Ломоносов хотел добиться с помощью Шувалова образования нового университета в Петербурге, причем себя видел его ректором. Шувалова же пугали деспотические замашки властного Михаила Васильевича, который мог поступить круто, своевольно и неразумно. Поэтому Шувалов тянул с реализацией планов, которые они так горячо и заинтересованно обсуждали с Ломоносовым. И все это страшно огорчало нетерпеливого и подозрительного помора.

Возвращаясь из Петергофа после очередного бесполезного визита ко двору, Ломоносов остановился на отдых на поляне и тут же написал горькие стихи, обращенные к кузнечику, который скачет и поет, свободен, беззаботен:

 
Что видишь, все твое; везде в своем дому,
Не просишь ни о чем, не должен никому.
 

Шувалов, петиметр и барин, подчас не щадил обостренного самолюбия Ломоносова, никогда не забывавшего о своем низком социальном происхождении, и от души смеялся, глядя, как происходит за его столом подстроенная им же самим неожиданная встреча Сумарокова и Ломоносова – соперников в поэзии и заклятых врагов в жизни. Это стравливание за столом двух поэтов было не чем иным, как смягченной формой традиционной барской утехи с шутами во время сытного и скучного обеда: «Того же времени соперником Ломоносова был Сумароков. Шувалов часто сводил их у себя… Сумароков злился, тем более Ломоносов язвил его, и если оба не совсем трезвы, то оканчивали ссору запальчивою бранью, так что он высылал или обоих, или чаще Сумарокова… «Если же Ломоносов занесется в своих жалобах, – говорил он, – то я посылаю за Сумароковым, а с тем, ожидая, заведу речь об нем. Сумароков, услышав у дверей, что Ломоносов здесь, или уходит, или, подслушав, вбегает с криком: «Ваше превосходительство, он все лжет, удивляюсь, как вы даете у себя место такому пьянице, негодяю!» – «Сам ты подлец, пьяница, неуч, под школой учился, сцены твои краденые». Но иногда мне удавалось примирять их, и тогда оба были очень приятны» (Тимковский, с.1453-1454).

Один из гостей Ивана Ивановича, вернувшись домой, записал в свой дневник: «Бешеная выходка бригадира Сумарокова за столом у камергера Ивана Ивановича. Смешная сцена между ним и господином Ломоносовым». Ломоносов же увидел в этом совсем другое: его унизили, пытались превратить в Тредьяковского – шута-рифмоплета. Вернувшись домой, он написал своему покровителю полное гнева и оскорбленного достоинства письмо: «Не токмо у стола знатных господ или у каких земных владетелей дураком быть не хочу, но ниже у самого Господа Бога, который мне дал смысл (разум. – Е.А.), пока разве отнимет». За такие слова при Бироне наш великий самородок отправился бы в Сибирь, а Иван Иванович не обиделся и, скорее всего, как-то нашел возможность сгладить неловкость, ведь он дружил с Ломоносовым и, не кривя душой, восхищался его гением. В одном из писем Ломоносову Шувалов писал: «Удивляюсь в разных сочинениях и переводах ваших… богатству и красоте российского языка, простирающегося от часу лучшими успехами еще (в смысле – даже. – Е.А.) без предписанных правил и утвержденных общим согласием» (Билярский, с.355).

Дружба была потребностью Шувалова. В 1763 году, оказавшись за границей, он писал сестре: «Если Бог изволит, буду жив, и, возвратись в мое отечество, ни о чем ином помышлять не буду, как весть тихую и беспечную жизнь; удалюсь от большого света, который довольно знаю; конечно, не в нем совершенное благополучие почитать надобно, но, собственно, все б и в малом числе людей, родством или дружбою со мной соединенных. Прошу Бога только о том, верьте, что ни чести, ни богатства веселить меня не могут» (Письма Шувалова к сестре, с.140). Несомненно, Шуваловым владели популярные тогда идеи так называемого философского поведения, предполагавшего жизнь в некой бочке Диогена, построенной, однако, в виде комфортабельного эрмитажа или вольтеровского Фернея – искусственно созданного уединенного уголка прекрасного. Здесь можно было бы вместе с единомышленниками – такими же умными, образованными, несуетными друзьями предаваться высоким идеям, интеллектуальным наслаждениям, заниматься самосовершенствованием. Но кроме моды здесь было и извечное стремление человека выскочить из беличьего колеса суетной, быстротекущей жизни, исчезнуть в живописном имении или уютной гостиной. Можно верить Шувалову, что пустая светская жизнь ему приелась, придворные интриги и ложь на дипломатических переговорах утомляли его, довольно уже вкусившего власти. Шувалов действительно стремился к другой жизни, в мир гармонии и тишины, спокойного чтения, нелицемерных бесед с друзьями о прекрасном.

Как и у большинства людей, эта мечта осталась бы мечтой, если бы в Рождество 1761 года вся жизнь Шувалова, вопреки его воле, круто и безвозвратно не переменилась – со смертью Елизаветы он потерял власть, утратил влияние, но обрел такой желанный покой и волю. Произошло это не сразу. Еще до смерти императрицы он пытался сблизиться с «молодым двором», но, встретив непонимание у Петра Федоровича и Екатерины Алексеевны, интриговал и даже пытался изменить завещание в пользу семилетнего цесаревича Павла Петровича. В день смерти Елизаветы его видели с щекой, разодранной ногтями. По-видимому, Шувалов сильно переживал смерть императрицы и свое крушение. Иван Чернышев в начале 1762 года писал из-за границы: «Любезный и обожаемый друг! Я разделяю все ваши горести, клянусь вам и очень сожалею, что в эту минуту я не в России. Я был бы с вами, может быть и нашел бы средство развеселить вас. Пожалуйста, не предавайтесь горести. Знаете, что первый мой курьер, возвратясь ко мне, сказал мне, что вы очень постарели и что, глядя на вас, можно подумать, что вы пятью годами старше меня, это мало меня радует» (Письма к Шувалову, с.1818). Чернышев родился в 1728 году и был на год старше Шувалова, которому в год смерти государыни исполнилось 34 года. Тогда он не знал, что это еще не конец жизни, а ее зенит, и судьбою ему отпущено еще 36 лет.

Со смертью Елизаветы началась вторая половина жизни Шувалова. Ему можно позавидовать: он был знаком с гениями, гостил в Фернее у своего друга Вольтера, посещал салоны в Париже, пользуясь там всеобщим почетом и уважением и являя собой «русского посла при европейской литературной державе» (Голицын, с.262). Он долго жил в благословенной Италии, коллекционируя шедевры живописи и скульптуры. Он познал власть, увидел еще при жизни свою славу. Необременительные обязанности попечителя Московского университета и камергера не мешали ему жить в свое удовольствие. Шувалов создал свой литературный салон. Это был первый литературный салон в России. «Светлая угловая комната… там налево в больших креслах у столика, окруженный лицами, сидел маститый, белый старик, сухощавый, средне-большого росту в светло-сером кафтане и белом камзоле… В разговорах и рассказах он имел речь светлую, быструю, без всяких приголосков. Русский язык его с красивою обделкою в тонкостях и тонах. Французский он употреблял где его вводили и когда, по предмету, хотел что сильнее выразить. Лицо его всегда было спокойно поднятое, обращение со всеми упредительное, веселовидное, добродушное». Таким увидел Шувалова на склоне лет мемуарист Тимковский. В тот день за обеденный стол Шувалова сели поэты Гаврила Державин, Иван Дмитриев, Дмитрий Хвостов, Осип Козодавлев, адмирал и филолог Александр Шишков, выдающийся педагог Федор Янкович, будущий директор Публичной библиотеки Александр Оленин. В салоне Шувалова бывали княгиня Дашкова, переводчик Гомера Ермил Костров, Ипполит Богданович – автор «Душеньки» – знаменитой при Екатерине II поэмы о русских Психее и Купидоне и другие литераторы (Тимковский, с.1458, 1140; Пыляев, 1990, с.171– 173; подр. см. Канторович).

Шувалов не слыл мизантропом, вроде Ивана Бецкого или князя Михаила Щербатова, и всегда нуждался в человеческом сочувствии и в друзьях. В 1757 году – в эпоху своего могущества – он писал о своих горестях и плохом настроении Михаилу Воронцову и добавлял: «Простите, милостивый государь, в оном меня, когда откроешь мысли к кому поверенность есть, то кажется, будто полегче» (АВ, 6, с.140). Однако он не был наивен и простодушен и понимал, что многие ищут его дружбы и подчас дружат с ним как с «сильным человеком». Как показало время, такой и была его дружба с Воронцовым. За месяц до смерти Елизаветы, 29 ноября 1761 года, он писал Воронцову: «Вижу хитрости, которые не понимаю, и вред от людей, преисполненных моими благодеяниями. Невозможность их продолжать прекратила их ко мне уважение, чего, конечно, всегда ожидать был должен и не был столь прост, чтоб думать, что меня, а не пользу свою во мне любят». Это был прямой упрек «верному другу» Михаилу Илларионовичу, который, подобно всем другим царедворцам, предвидя скорую смерть императрицы, уже начал вертеться возле ее наследника – великого князя Петра Федоровича. С тех же пор, как фаворит утратил власть, он приобрел настоящих друзей и мог с полным основанием писать сестре, что, наконец, сумел «приобресть знакомство достойных людей – утешение мне до сего времени неизвестное, все друзья мои, или большею частию, были (друзьями) только моего благополучия, теперь – собственно мои». По-видимому, так и было.

К концу жизни Шувалов все больше сидел дома – у него болели ноги, он редко появлялся на людях, еще реже посещал двор. Осенью 1797 года после долгого перерыва он выехал в свет – его хотела видеть императрица Мария Федоровна. Дорога в Павловск и обратно оказалась тяжелой для старика, он заболел и вскоре умер. «При всем неистовстве северной осени, петербургской погоды, холода и грязи, – писал Тимковский, – умилительно было видеть на похоронах, кроме великого церемониала, съезда и многолюдства, стечение всего, что было тогда в Петербурге из Московского университета, всех времен, чинов и возрастов, и все то были, как он почитал, его дети. Все его проводили. Памятник Ломоносова видел провозимый гроб Мецената. Его похоронили в Александро-Невском монастыре, в Малой Благовещенской церкви. Служил митрополит Гавриил, надгробное слово сказал известный тогда вития, архимандрит Анастасий: «Жизнь Шувалова достойна пера Плутархова» (Тимковский, с.1462). Шувалов был счастливым человеком и сподобился того, о чем мечтает каждый Меценат: имя его, вплетя в свои стихи, обессмертил Поэт, который сам будет жить, пока живет русское слово:

 
Начало моего великого труда
Прими, Предстатель муз, как принимал всегда
Сложения мои, любя Российско слово,
И тем стремление к стихам давал мне ново.
Тобою поощрен в сей путь пустился я:
Ты будешь оного споспешник и судья.
 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю