Текст книги "Неизвестная война (СИ)"
Автор книги: Евгений Шалашов
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 12 страниц) [доступный отрывок для чтения: 5 страниц]
– Падучая у него! – крикнул кто-то из наших.
– Сбрендил парень! – проорал другой. – Вон, землю жрать начал!
Теперь я раскинул руки и ноги, приняв позу распятого раба, и завопил:
– Ай-ай-ай!
И тут в мой живот уперся долгожданный ствол винтовки. Если берданка без штыка, то лучше бы так не делать!
– Вставай, не то прямо в кишки пальну!
– Ай-ай-ай! – снова проорал я, хватаясь за ствол и отводя его в сторону, а потом резко дернув вниз. Бабахнул выстрел, пуля выбила фонтанчик земли, но берданка уже поменяла хозяина, а я, вскочив на ноги, вбил приклад между глаз конвоира.
– Даешь, Соломбала! – раздался боевой клич Серафима Корсакова, следом за ним крики боли, вопли и еще два выстрела.
Но мне сейчас не до криков, я лихорадочно шарил на поясе конвоира, открывая подсумок с патронами. Эх, плохо, что это не «мосинка», времени на перезарядку больше уйдет.
Затвор отведен назад, гильза улетела, теперь вставить свежий патрон! Так, в кого?!
Но все конвоиры уже лежали на земле, а каторжники добивали их ножами и камнями, а то и просто ногами и руками. Ах ты, черт! Тут же еще и вышка, как же я забыл?! А вон, скотина такая, уже целится в кого-то из нас!
Я не великий стрелок и в прежней жизни, наверняка, не попал бы в человека с расстояния в добрых пятьдесят метров да еще из тяжеленной винтовки. А тут, поди же ты! Есть! Может, не наповал, но караульный на вышке завопил и выронил оружие.
Сняв с убитого охранника ремень с подсумком (а где второй?), опоясал им свой полушубок. Надо бы посчитать, сколько патронов. В подсумке для «мосинки», сколь помню, должно быть шесть обойм. Судя по весу, в моем «берданочном» патронов немного. Ну, и лентяй ты дядя!
Стихия – великая вещь! Глядя на нас, наши соседи тоже начали восстание. Слышались крики, выстрелы.
– Серафим, командуй! – крикнул я.
Мы с Виктором единогласно избрали Корсакова командиром. А кого же еще? Мы здесь еще новички, за нами народ может и не пойти. И голос у Серафима зычный, командирский. К тому же, если речь пойдет о воде, лучше с ней дело иметь морякам. А мы так, сухопутчики.
– К баркасам, товарищи! – прорычал Серафим, устремляя руку с берданкой в сторону берега.
Если вы думаете, что все заключенные дружно ринулись захватывать крестьянские посудины, вы ошибаетесь. Добрая половина арестантов вместо этого устремилась обратно в бараки! Впрочем, этого и следовало ожидать. Я-то вообще предлагал захватить весь остров, обезоружив охрану, а уже потом забирать плавсредства. Увы, товарищи меня не поддержали. Мол, набежит охрана, всех постреляют. Сомневаюсь, что на Мудьюге много тюремщиков, но против общего решения не попрешь.
Мы бежали, нам вслед стреляли. Хорошо, что на вышки еще не додумались ставить пулеметы. А может, пулеметы нужнее на фронте, а не на охране концлагеря. К баркасам нас добежало человек шестьдесят, а может, и меньше. Кого-то убили, а кто-то отстал, испугавшись пойти до конца.
На руках несли Виктора, получившего пулю в грудь. Еще одного товарища, раненого в ногу, но не сильно, вели под руки.
– Товарищи, занимаем большие карбасы, шестивесельные! – опять скомандовал Корсаков.
Как мне объясняли, эти карбасы принадлежали крестьянам, ставившим сети на противоположной стороне острова, где мелководье, а за судами присматривала охрана, получавшая некую толику улова. Вот коли тюремщики проглядели, нехай они теперь и отвечают перед мужиками!
Шестивесельных на всех не хватило, пришлось брать и мелкие. Слава богу, нашлись толковые люди, умевшие ставить паруса. Впрочем, тут почти все из поморов, хаживавших, если не на Грумант, так в Белое море.
Грести против течения та еще работа! И грести предстояло немало. Руки сотрешь до кровавых мозолей, так и черт с ними, с руками и мозолями, главное, что мы покинули этот остров. Впереди замаячила надежда, но от ее одной проку не будет, если не налегать на весло!
Глава 3. Мы будем идти вперёд!
Северная Двина только на глобусе напрямую впадает в Белое море, минуя Двинскую губу. На самом-то деле река имеет столько рукавов, что черт ногу сломит, вторую вывернет. Незнающий и Архангельск-то не отыщет, если придет со стороны моря. К счастью, на карбасах сыскались люди, хаживавшие по всем притокам, знавшие Двину если не как собственные пальцы, но достаточно хорошо.
От Мудьюга отчаливало восемь карбасов, но по мере плавания кое-кто решил отделиться, и идти, так сказать, своим путем. Может, посчитали, что у маленьких отрядов больше шансов пробиться к своим? Вот я в этом сильно сомневался. Возможно, прокормиться и проще, но пробиваться лучше всем скопом. Всё по законам больших чисел. Чем больше народа, тем больше шансов, что кто-нибудь выживет.
В конечном итоге у нас оказалось всего три карбаса, на которых я насчитал тридцать один человек. Но скоро стало немного меньше.
Пока добирались до материка, умер товарищ Стрелков. Перед смертью он очень переживал, что мы забрали карбасы у крестьян, не выписав им квитанции, лишив людей средства к существованию. Как они теперь жить-то станут? И мы не бандиты. Да, у нас возникла насущная необходимость в изъятии плавательных средств, но после гражданской войны Советская власть должна вернуть владельцам суденышки в целости и сохранности или компенсировать утрату денежными знаками, или чем-то иным. М-да, человек ты хороший, Петр Петрович, коммунист настоящий! Вот только, сколько мы подобных квитанций уже выписали? И на коней, и на другой скот, что реквизировали. Что, у моих земляков из Череповецкой губернии, лошадь не была средством к существованию? Или кто-то всерьез считает, что после войны что-то кому-то компенсируют? Скорее всего, если придет мужик в волисполком, там его пошлют в уезд, где очередной советский чиновник скажет с ухмылочкой – мол, мил-человек, я у тебя коня не забирал, обращайся к тому, кто тебе бумажку выписывал.
Товарища Стрелкова мы схоронили на берегу одного из притоков. Могилу копать нечем, отыскали углубление в земле, тело обложили камнями, чтобы не добрались дикие звери, вот и все. Может, кто-то запомнит место, а после освобождения края от белых вернется сюда и перенесет прах Петра Петровича в город Архангельск? Возможно, но это будет потом.
Я даже не заморачивался, в каком закоулке водного лабиринта мы оказались – не то Большая Двинка, не то Кузнечиха, а есть еще какая-то Лодья или Ладья. Коли есть такие специальные люди, способные вывести нас на сушу, пусть и выводят.
Тридцать голодных мужиков – это не шутка. И вроде бы, река, рыба кругом. Одно только плохо – ловить ее нечем, а приставать к берегу, чтобы тратить время на изготовление каких-нибудь вершей или сетей, мы не рискнули. И так потратили несколько часов на похороны.
Первый день опасались погони, потом успокоились. Какая погоня? Что, у тюремщиков на Мудьюге где-то стоит паровой катер или припрятана канонерка? Пока они в Архангельск доложат о побеге, пока, то сё, пятое-десятое, мы уже далеко уплывем.
После двух дней скитаний карбасы вошли в какую-то мелкую речку, где днища заскрежетали по дну. Пришлось оставлять суда, высаживаться на сушу. Что ж, дальше пешком. Но вначале нужно немного отдохнуть и придумать хотя бы какую-нибудь еду.
Нашлись умельцы, соорудившие из веток нечто похожее на помесь сети и зонтика. Закинули в речку, наловили немного рыбы. Есть пришлось в сыром виде, но все лопали, не жаловались. Когда все было съедено, до кого-то дошло, что огонь могли развести, выстрелив из берданки! Как говорят, хорошая мысля приходит опосля. С другой стороны, сэкономили патрон, они нам еще понадобятся.
Немного насытив брюхо, собрались на совещание.
– Куда пойдем? – поинтересовался я, мысленно представляя карту Архангельской губернии.
Идти в Архангельск или Холмогоры нельзя, там белые. Остается Пинега, там уже наши. Главное, чтобы не уйти вправо, к Мезени. Уже не припомню – кто там сейчас, красные или белые, но шлепать далековато. А промахнешься, можно уйти куда-нибудь в Туруханск, или еще подальше.
– К Пинеге надо идти, – сказал командир, подтвердив мои мысли. – Дней за пять дойдем.
– За пять не дойдем, – покачал головой один из наших. – Хорошо, если за восемь.
Мы прошли путь не за пять, и даже не за восемь, а за пятнадцать. Не стану рассказывать, как шли по чащам и бурелому, как «форсировали» болотные реки. К концу пути даже мой полушубок превратился в лохмотья, а некогда крепкие сапоги принялись просить каши. И рыба, на которую все рассчитывали, ловилась в таком ничтожном количестве, что ее едва хватало, чтобы раздразнить голод, но не насытиться. Куда-то подевались грибы и ягоды, а съедобные корни, на которые уповают специалисты по выживанию, напрочь пропали. Попадалась заячья капуста, мухоморы лезли в большом количестве, но съедобного мало.
У нас было три берданки и пятнадцать патронов, но подстрелить хотя бы зайца не стоило и думать. Верно, на нашем пути все звери разбегались. Однажды пальнули в белку, но только напрасно извели патрон.
Хорошо, что мы бежали в июле, днем тепло, даже жарко, но по ночам довольно прохладно. А когда полил дождь, стало очень грустно и сыро. Прекрасная идея развести огонь с помощью выстрела оказалась невыполнимой. Тот товарищ, что ратовал за нее, сам никогда так не делал, но от кого-то слышал. Приготовили сухой мох, надрали бересты и выстрелили обычным патроном. Без толку. Вытащили пулю, загнали вместо нее мха, снова пальнули. От выстрела наша растопка и дрова разлетелись по сторонам. Решили, что пороха многовато, уменьшили.
Словом, когда напрасно потратили пятый патрон, я сказал – баста! У нас теперь осталось по три патрона на ствол, маловато.
По дороге потеряли еще четверых. Первым ушел легкораненый товарищ. Лекарств кроме мха и грязных тряпок у нас нет, в лечебных травах никто не разбирался, а если и разбирался, это мало бы помогло. Рана воспалилась, нога начала чернеть. Наш товарищ ночью кричал, а днем только плакал от боли. В конце концов, пришлось бросить жребий – кому придется облегчить боль. К счастью, это оказался не я.
Еще один из беглецов просто упал в траву и уже не поднялся. Может, сердце отказало, может еще что.
Как-то ночью застрелился один из красноармейцев. Вставил в рот ствол и даже сапог с ноги не снимал – пальцы и так торчали. Парня не жаль – каждый свой выбор делает сам, а жаль израсходованного патрона. Его можно было истратить с большей пользой. Могилу рыть не стали. Авось звери да птицы позаботятся о дезертире.
Кроме Серафима Корсакова, ставшим командиром отряда, по молчаливому уговору комиссаром стал Виктор. Теперь он уже не скрывал ни фамилию, ни должность. Виктор Спешилов, комиссар 158-го стрелкового полка, попал в плен, занимаясь агитацией белогвардейцев. Когда я спросил – отчего это птица такого полета, как комиссар полка, сам ходит по вражеским тылам, Спешилов только пожал плечами. Мол, кем же он будет, коли станет посылать на такое дело подчиненных, а сам отсидится в тылу?
– Две роты распропагандировал, – похвалился Спешилов. – Считай, сто с лишним человек на нашу сторону перешли. Даже если бы меня и убили, все равно смысл был!
Две роты ушли, но Виктору захотелось «распропагандировать» и третью. Не смог, попался белым. Скрыл, что комиссар, и его никто не выдал. Но за отказ встать в строй, отправили в концентрационный лагерь.
– Меня переживешь, сообщи нашему комдиву Уборевичу, что Спешилов не зря погиб, – попросил меня полковой комиссар, что старше меня года на два, не больше.
– Сообщу, – пообещал я, а потом тоже попросил: – Ты тоже, если я раньше тебя умру, передай в особый отдел шестой армии, – мол, Аксенов погиб, но поставленную задачу выполнил. Пусть Кедрову сообщат.
– Володь, так ты что, чекист? – удивился Виктор.
– Чекист, – кивнул я. Чего уж теперь таиться?
– Странно, – покачал головой полковой комиссар. – Чекист, а парень хороший, такого и за друга считать честь великая. А я, по правде сказать, вашего брат недолюбливал.
– А за что нас любить? – усмехнулся я. – Мы, Вить, как собаки.
– Волкодавы, что ли?
– Если понадобится – волкодавы, понадобится – хоть гончими, хоть бульдогами станем. Страшны мы, но и без нас никак нельзя. Так что, товарищ комиссар, есть у вас особист без особого отдела, – пошутил я.
Будь у нас народу побольше, так и меня можно сделать каким-нибудь небольшим начальником. Скажем, начштаба, заместителем командира по оперативной работе. Но численность отряда едва-едва доходила до взвода, и потому командных должностей я не искал, довольствуясь ролью рядового бойца. Правда у меня теперь берданка и весь оставшийся запас патронов, которые я теперь хранил при себе, аки Кощей свое злато, опасаясь, как бы они не промокли.
Потом мы уже не ставили караул, не оставалось сил, да и смысла не видели. Нас можно было взять голыми руками, так вымотались. И вот, когда в очередной раз – не то на десятый, не то на одиннадцатый день странствий, мы с Виктором и Серафимом встали, чтобы расталкивать остальных, то увидели, что на лиственнице висит Ермолай Степанович Сазонов. Сазонов – бывший председатель волисполкома, не пожелавший переименовывать орган советской власти в старорежимное земство, как это сделали иные и прочие, за что и отправился на Мудьюг. Ермолай Степанович, как и товарищ Стрелков, был одним из «первопроходцев», вынесший и голодную осень восемнадцатого, и холодную зиму. Но испытание неопределенностью и голодом преодолеть не сумел, а соорудив удавку из собственного нижнего белья, разодранного на узенькие полоски и связанные маленькими узелочками, ушел в мир иной.
Поначалу хотели так его в петле и оставить, но, вздохнув, принялись вынимать. Вытащив, оттащили в сторонку, прикрыли ветками. Что ж, спи спокойно, дорогой товарищ, будем надеяться, что там тебе станет легче.
А еще мы дружно решили, что не станем рассказывать о подробностях смерти товарищей. Скажем: погибли в пути, и этого вполне достаточно. Иначе начнут осуждать, рассуждать о проявленной слабости, и все такое прочее. Хорошо осуждать тому, кто сидит в тепле, на мягком диване, имея под рукой какую-нибудь вкуснятину. Побудьте хотя бы денек в нашей шкуре – в сырости, голодными, да еще искусанными комарами до кровавых волдырей, сразу же перестанете.
Однажды, день этак на четырнадцатый, когда мы, сбившись в кучу, уже ничего не хотели– ни спать, ни есть, мне вдруг вспомнились слова замечательной песни, которую любил в детстве. И пусть в этом мире ее еще нет, но у меня она есть.
Я знаю, что кто-то, прочитав эти строчки, примется брызгать слюной и кричать, что опять «попаданец» песни ворует. Мол, мало им, гадам, Владимира Семеновича, так за Ошанина принялись. Знаете, а мне все равно, если вы так подумали. Эта песня из моей юности, а может из моего детства, и я имею на нее право. А еще – и мне, и всем нам эта песня сейчас нужнее, чем тем, кто станет ее распевать со сцены лет через пятьдесят или семьдесят.
Собрав в кулак все оставшиеся силы, я негромко запел:
Забота у нас простая,
Забота наша такая:
Жила бы страна родная,
И нету других забот!
И снег, и ветер,
И звёзд ночной полёт.
Меня мое сердце
В тревожную даль зовёт.
Пускай нам с тобой обоим
Беда грозит за бедою,
Но дружба моя с тобою
Лишь вместе со мной умрёт.
До Кобзона мне далеко, да и до других исполнителей не близко, пел, как умел. А парни, улавливали ритм, уже начали подпевать припев.
Я думал, что не сумею допеть, не хватит сил или за давностью лет позабыл слова, но не забыл и допел. А когда затих, Серафим Корсаков, стряхивая предательскую слезу, спросил:
– Сам сочинил?
– Не умею, – вздохнул я. – Парень незнакомый написал, мальчишка совсем, а я услышал как-то, и запала.
– Хорошая песня, – поддержал Виктор, а следом и остальные.
А ведь я даже не знал, родился ли Лев Ошанин, автор стихов, или еще нет[1]. Но вряд ли эту песню впишут в антологию песен гражданской войны, потому что слишком велик шанс, что мы уже не выйдем из этого леса, так что никто ее кроме нас не услышит, не подхватит, сделав народной. И Ошанин через четыре десятка лет напишет слова, а композитор подберет музыку.
Мы шли по лесу, пели, и песня словно бы придавала сил.
Не знаю, на который день мы вышли из леса – на пятнадцатый, а может и на двадцатый. Подозреваю, что без карты и компаса сделали такой крюк, как тот матрос Железняк, шедший на Одессу и вышедший к Херсону. Правда, это был не реальный человек, а герой из песни, и путь ему прокладывал автор слов, а поэты могут и преувеличить.
Я сказал, вышли? Преувеличил, выдавая желаемое за действительное. Нет, на самом-то деле мы выползли из леса. Если бы кто-нибудь глянул на нас со стороны, либо испугался бы до колик, либо хохотал до икоты. Группа оборванцев, тащивших себя, а еще помогавших тащить друг друга. В последний день вышел из строя и наш командир, Серафим Корсаков, его мы с комиссаром тащили на себе, радуясь, что парень изрядно сбавил в весе, но нам и это казалось неимоверной тяжестью. А мы еще волокли винтовки!
Опушка, а здесь уже поскотина, там огороды, неподалеку виднеются крыши высоких домов, крытых не соломой, как у нас, а дранкой, как принято на севере. Нам навстречу бегут вездесущие мальчишки, но рассмотрев, удирают обратно. А мы потихонечку бредем, не зная, что ожидает в деревне. Может, радушный прием с хлебом и солью, а может, мужики с кольями и обрезами.
И вот, дождались. Доносится тревожный сигнал трубы, и теперь уже на нас бегут не детишки, а во весь опор мчатся всадники, размахивающие обнаженными клинками. Папахи, черкески и что-то яркое на груди, блестящее на солнце. У нас таких нет. Белые!
– Задержим? – спросил я у комиссара, осторожно снимая с себя руку Серафима.
– Ага, – кивнул тот, высвобождая вторую руку командира.
Мы уложили Корсакова на траву, сняли с плеч берданки и, как в бараке, встали плечом к плечу. Может, хотя бы по одному беляку снимем, прежде чем нас зарубят?
– Мужики, к лесу бегите! – крикнул я. – Мы вас прикроем!
Эх, не добегут наши доходяги, кони быстрее. А добегут, так что дальше? Достанут и в лесу, перерубят по одиночке.
– Володь, запевай! – приказал комиссар, и я затянул:
Пока я ходить умею,
Пока глядеть я умею,
Пока я дышать умею,
Я буду идти вперёд!
А всадники все ближе и ближе, уже можно рассмотреть не только черкески, но и газыри. Они-то и блестели!
И чего наши-то не бегут? Ну может, хоть кто-нибудь да спасется! Хотя бы расскажут о моей геройской гибели. Прости, Витька, не расскажу я комдиву Уборевичу о тебе!
Но наши и не думали убегать. Непонятно, с чего и силы взялись. Откуда-то «вынырнула» третья берданка, о которой я успел позабыть, мужики принялись снимать с себя пояса, чтобы хоть чем-нибудь встретить смертоносные клинки, поднимать с земли палки, а то и просто выковыривать комки земли.
Нет, вы нас не перерубите, как покорное стадо овец! И смерть встретим не на коленях, а по-людски, стоя. А не узнают в Особом отделе ВЧК о героической гибели сотрудника Аксенова, так и хрен с ним, невелика потеря. Главное, чтобы сам Володя Аксенов знал, что умер достойно, не посрамив ни себя, ни ВЧК. А это, дорогие мои, не так и мало.
– Вить, не стреляй! – выкрикнул я. – Поближе подпустим, чтобы в упор.
– Ага, мы еще споем!
И мы пели, в две дюжины голодных осипших глоток.
А всадники уже совсем рядом...
[1] Родился. И ему в 1919 году уже было целых семь лет.
Глава 4. Сыпнотифозный барак
Хорошая новость – нас не порубали на месте, и вообще, те, кого мы изначально посчитали белыми, оказались красными партизанами, действующими в тылу противника. Вернее, официально они входили в состав бригады, считались красноармейцами, но фронт прорван, недавно мы потеряли Пинегу, а кавалерийский отряд, отрезанный от основных сил, вновь начал считать себя партизанским. В принципе, на гражданской войне это нормальная вещь, а Пинега уже несколько раз переходила из рук в руки. А мы вышли, очень удачно, в село Красная горка, что отстоит от города верст на десять.
Экзотические наряды на всадниках объяснялись просто – костяк отряда состоял из кавалеристов Дикой дивизии, перешедших на сторону большевиков еще в июле семнадцатого. На Северный фронт в восемнадцатом году отправили семьдесят пять джигитов, за год жестоких боев их осталось десять. Но остальные кавалеристы – сплошь русские по примеру кавказцев пошили себе черкески и носили папахи. Они бы и бурки на себя нацепили, но вот беда, в Архангельском крае овец почти не имелось. Командовал отрядом невысокий осетин с пышными усами и бакенбардами, увешенный оружием и с орденом Красного знамени на груди. Говорили, что за германскую у него три Георгиевских креста, но царские награды Хаджи-Мурат – да-да, именно так! – не носил.
Иных подробностей мне узнать не удалось, потому что нас сразу же отделили и от отряда, и от селян.
Плохая новость – мы принесли с собой сыпной тиф. Пока блуждали по лесу, бродили по болотам, уже начинали болеть – озноб, лихорадка, не проходящие головные боли, но все списывали на голод и усталость, а красно-розовые пятнышки, превращающиеся в пятна, считали последствиями укусов. Подозреваю, что мысли о тифе зарождались, но их старались отогнать в сторону, иначе бы не дошли.
Командование отряда оказалось мудрым, и всю нашу команду сразу же определили на карантин в пустовавший дом на краю деревни. У крыльца выставили часового с карабином, приказав стрелять в каждого, кто вылезет и станет распространять заразу в отряде. Приказ правильный, но никто из наших выползти не смог бы при всем желание – не осталось сил. Нам приносили еду и воду, оставляли на входе, а те, кто еще оставался на ногах, пытались кормить и поить заболевших. Словом, получился сыпнотифозный госпиталь, но если учесть, что ни врача, ни даже фельдшера и близко не было, то, скорее, сыпнотифозный барак, где больные предоставлялись собственной участи – если повезет, выживешь, а нет, так судьба такая.
Народ уже не хотел есть, а только пить, бредил, метался то в ознобе, то в горячечной лихорадке.
Я до сих пор как-то умудрялся избегать этой еще одной напасти гражданской войны, о которой вспоминают не часто, но от нее погибло больше народа, нежели от пуль интервентов и белогвардейцев. Как-то умудрился не подхватить «испанку» осенью восемнадцатого, избежал оспы и скарлатины, дизентерии. И даже переносчики сыпного тифа – платяные вши, хотя и кусали мою тушку, но отчего-то не заносили заразы.
На молодом теле я не обнаружил даже следа прививки от оспы, а ведь вакцинацию начали делать давно, еще при императоре Николае Павловиче. Сильно подозреваю, что родители Вовки из староверов, сопротивлявшихся оспопрививанию до полной победы Советской власти, а медику, получавшему от властей пятьдесят копеек «с руки», отваливали рубль, лишь бы тот не оставлял на плече «метку дьявола».
Может, помогало, что срабатывали инстинкты человека двадцать первого века – мыть руки перед едой, пить только кипяченую воду, избегать, по мере возможности, митингов и прочих массовых скоплений, от которых вреда больше, чем пользы, и не стаскивать с умерших от инфекционных болезней обувь и одежду.
Вот и теперь, когда с тифом слегли почти все беглецы, на ногах остались лишь трое – мы с комиссаром, да Серега Слесарев, музыкант из Архангельского полка, угодивший в лагерь за то, что обучал оркестрантов «Интернационалу». Виктор с Сергеем уже переболели тифом, так что у них имелся иммунитет, хотя в девятнадцатом году этим словом еще не пользовались.
Мы втроем как могли ухаживали за больными, хотя вся наша помощь сводилась к накладыванию на лоб пышущих жаром больных мокрых тряпок, да попыткам напоить умирающих.
Еды хватало, тем более что нам доставались и порции больных товарищей, но мы боялись на нее налегать, хотя это и требовало изрядного мужества. Еще ужасно хотелось помыться в бане, сменить пропотевшее и истончавшее белье заполненное насекомыми, выстирать и заштопать прохудившуюся одежду, но об этом пока приходилось только мечтать. Потом, когда народ выздоровеет, устроим баню себе, выжарим вшей. Покамест, нам дел и без того хватало.
Отчего-то люди умирали лишь по ночам, а поутру мы брали остывшие тела и выносили их за порог, где уже стояла телега, запряженная лошадью, а хмурый мужик из числа местных крестьян увозил тела на погост.
Судя по всему, местные не шибко довольны тем, что в селе появился сыпнотифозный госпиталь, откуда ежедневно вывозились мертвяки. Им же приходилось еще и могилы копать и ежедневно боятся за собственную жизнь.
Ночью я проснулся от запаха дыма. Вскочил, метнулся к двери, но та оказалась закрытой снаружи, а попытка открыть ни к чему не привела.
– Сжечь нас хотят, сволочи! – крикнул Виктор, высаживавший рамы вместе со стеклами.
Мы уже собрались вытаскивать оставшихся в живых товарищей через окна, как услышали снаружи крики и ругань на русском и на других языках, которых мы не знали.
Высунувшись из окна, увидели, как Хаджи-Мурат в одном нижнем белье, но на коне, хлещет нагайкой мужиков, а те пытаются что-то возражать. Скоро на помощь командиру примчались и другие бойцы, принявшиеся наводить порядок.
Дверь освободили, но огонь вовсю полыхал, и тушить дом уже бесполезно. Виктор помогал выходить тем, кто мог двигаться самостоятельно, а мы с Серегой вытаскивали лежачих, и передавали их красноармейцам, относивших людей в безопасное место. Дыма наглотались, но ничего себе не подпалили, не обожгли, уже хорошо.
Спасти удалось не всех. Когда вытаскивали не то пятого, не то шестого, начала обваливаться крыша, и мы едва успели выскочить сами.
Дом догорал, а спешившийся Хаджи-Мурат уже охаживал нагайкой нашего часового – хлестал того по спине, ниже, но не бил ни по лицу, ни по голове. Парень лишь мужественно терпел удары и бормотал:
– Виноват, товарищ командир, сморило. Больше такое не повторится.
Похоже, часовой заснул на посту, а теперь командир проводил с ним воспитательную работу. Надо бы пожалеть парня, но не стал. И так по его милости погибли наши товарищи. Я бы на месте Хаджи-Мурата расстрелял раззяву. Но если подходить чисто формально – караульным приказывали следить, чтобы больные не выходили из дома, а не за их целостью и сохранностью.
Ладно, будем считать, что оставшиеся в доме люди уже скончались от тифа, либо отравились угарным газом и приняли быструю смерть.
Тем временем, командир отряда уже проводил суд и расправу над поджигателем – тем самым мужичком, что ежедневно отвозил трупы на погост.
– Знаэшь, что с табой дэлать нужно? – спросил Хаджи-Мурат у крестьянина.
– Да что хошь со мной делай! – психанул тот. – Они кажый день дохнут, а как все сдохнут, так и нас за собой потянут. А я дохнуть не желаю, у меня семья, дети.
Командир отряда задумался, окидывая взглядом нас, уцелевших беглецов, перевел взгляд на крестьянина, потом сказал:
– Мой голова так думает, что ты свой дом асвободит должен.
– Что? – переспросил крестьянин. – Как это, свой дом освободить? А я куда?
– А куда хош, – равнодушно сказал командир отряда, поигрывая нагайкой. – К садэдям пайдешь, или в хлэву станеш жить, мне все равно. Думат был должен, кагда жывых людей поджигал. Ты их дома лышил, теперь свой дом отдаш. Не отдаш – расстреляю. Понал? И в банэ их вымыт надо, понал?
– Понял, – угрюмо ответил мужик, понимавший, что с кавказцем лучше не пререкаться, а выполнять все его приказы.
Итак, нас осталось тринадцать человек. Число плохое, но мы в приметы не верим. Пока крестьянин и его плачущая семья переселялись в сарай – у соседей квартировали бойцы отряда, так что свободных мест нет, мы переезжали на новую квартиру. Ну, или в очередной сыпнотифозный барак, как пойдет. По приказу Хаджи-Мурата нам привезли нательное белье. Не новое, но хотя бы чистое. Не знаю, где его каптенармус сумел раздобыть тринадцать комплектов, но как-то сумел. Возможно, провел дополнительную ревизию у крестьян, но я этим отчего-то не поинтересовался. Привез – и ладно, и молодец.
Теперь можно вымыть товарищей теплой водой – тащить их в парилку, как посоветовал кто-то, мы не решились, потом переодеть во все чистое, а старое завшивевшее белье лучше сжечь.
Зато с каким удовольствием я парился в бане, выгоняя из отощавшего тела всю грязь и мерзость, скопившуюся со времени пребывания в английской контрразведке. Это, получается, я не мылся и не менял белье больше двух месяцев? М-да... сказал бы мне кто такое раньше, прибил бы на месте.
Для полного счастья мы с парнями еще и побрились, убрав все лишнее не только с подбородков и щек, но и с головы. Посмотреть бы, на что стал похож некогда пышущий силой и здоровьем Володька Аксенов, но зеркал поблизости не наблюдалось. Так, ладно, руки и ноги на месте, ребра торчат, не смертельно.
Потихонечку болезнь сходила на «нет», и наши товарищи принялись выздоравливать. Из тех, кто пережил пожар, не умер никто.
В числе первых встал на ноги командир Серафим Корсаков, чему мы особенно обрадовались. Нет, конечно же, мы были рады выздоровлению и других, но этот человек особенный. Зато теперь нам стало полегче. И вдруг, когда почти все уже начали подниматься на ноги, мне вдруг стало плохо. Голова налилась тяжестью, руки и ноги превратились в вату, а что было дальше, помню плохо.
Меня бросало то в жар, то в холод. Почему-то казалось, что я лежу раненый в земской больнице Череповца, а Полина снова меняет мое белье, пытается поить, а еще время от времени ругается, но отчего-то мужскими голосами.
Когда впервые пришел в себя, то понял, что лежу на полу, а неподалеку сидит на табурете какой-то грустный человек. Присмотревшись, понял, что это Серега Слесарев. Увидев, что я открыл глаза, Сергей оживился:
– Ну, наконец-то, а я уж думал – кирдык тебе.
Я попытался спросить, долго ли валялся без сознания, но Слесарев меня опередил.
– Вовка, ты две недели пластом лежал, не ел и не пил. Я тебе тряпочку мокрую в рот совал, так ты ее сосал, как титьку младенец.
Две недели?! Интересно, дистрофия уже началась или еще нет? И чего внутривенно меня никто не догадался покормить? М-да, опять забыл, куда я попал, какие уж тут внутривенные, если из всех лекарств только холодная вода.
Кажется, Серега ужасно скучал без собеседника и теперь спешил вывалить на меня все новости.
– К Хаджи-Мурату гонец прискакал с приказом: велено к Пинеге выдвигаться, ее от белых отбивать станут. Все наши вместе с ним и ушли, а меня здесь оставили с тобой. Витька, наш комиссар, приказал – мол, Слесарев, ты у нас музыкант, в бою от тебя проку мало, так ты за Володькой Аксеновым присматривай. Берданку мне оставили, патронов. Правда, – вздохнул Серега, – я из ружья все равно стрелять не умею.
Услышать такое от военного музыканта несколько странно, и я даже приподнялся на локте, желая узнать подробности.