Текст книги "Рассказ о говорящей собаке"
Автор книги: Евгений Петров
Соавторы: Илья Ильф,Фазиль Искандер,Лев Кассиль,Виктор Драгунский,Михаил Зощенко,Григорий Горин,Юрий Сотник,Феликс Кривин,Борис Ласкин,Леонид Ленч
Жанры:
Детская проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 12 страниц)
Леонид Ленч
Сеанс гипнотизера
Гипнотизер Фердинандо Жаколио, пожилой мужчина с длинным лошадиным лицом, на котором многие пороки оставили свои печальные следы, гастролировал в городе Н. уже вторую неделю.
Объяснялась эта задержка тем, что в городе Н. гипнотизеру было довольно уютно. Никто его не притеснял, и неизбалованная публика хорошо посещала представления, которые Фердинандо устраивал в летнем помещении городского клуба.
На одном таком представлении и встретились директор местной конторы «Домашняя птица» товарищ Верепетуев и его заместитель по индюкам из той же конторы Дрожжинский.
Места их оказались рядом. Усевшись поудобнее, Верепетуев и Дрожжинский стали созерцать представление.
Для начала Фердинандо, облаченный в старый, лоснящийся фрак с сатиновой хризантемой в петлице, лениво, привычным жестом воткнул себе в язык три шляпные дамские булавки образца 1913 года и обошел ряды, демонстрируя отсутствие крови.
Зрители с невольным уважением рассматривали толстое фиолетовое орудие речи, проткнутое насквозь. Девочка в пионерском галстуке даже потрогала удивительный язык руками и при этом вскрикнула:
– Ой, какой шершавый!
– Здорово! – сказал товарищ Верепетуев.
– Чисто работает! – откликнулся тощий Дрожжинский.
А гипнотизер уже готовился к сеансу гипноза.
– Желающих прошу на сцену, – галантно сказал он.
Тотчас из заднего ряда поднялась бледная девица, с которой гипнотизер обычно после представления сиживал в пивной «Дружба». Фердинандо записал ее фамилию и имя в толстую книгу.
– Это для медицинского контроля, – пояснил он публике.
Через пять минут бледная девица сидела на сцене с раскрытым ртом и деловито, как бы во сне, выполняла неприхотливые желания гипнотизера: расстегивала верхние пуговицы блузки, готовясь купаться в невидимой реке, декламировала стихи и объяснялась в любви неведомому Васе.
Потом девица ушла, и гипнотизер снова пригласил на сцену желающих подвергнуться гипнозу. И вот из боковой ложи на сцену вышел старичок в байковой куртке и рыжих сапогах.
– Мы желаем подвергнуться, – сказал он. – Действуй на нас. Валяй!
– Смотрите, это наш Никита! – сказал Дрожжинский директору «Домашней птицы». – Ядовитый старик, я его знаю.
– Должность моя мелкая, – между тем объяснил гипнотизеру старик в байковой куртке, – сторожем я тружусь на птичьей ферме. А зовут меня Никита Борцов, так и пиши.
Фердинандо Жаколио усадил Никиту в кресло и стал делать пассы. Вскоре Никита громко вздохнул и с явным удовольствием закрыл глаза.
– Вы засыпаете, засыпаете, засыпаете, – твердил гипнотизер. – Вы уже спите. Вы уже не сторож птицефермы Борцов, а новый директор всей вашей конторы. Вот вы приехали на работу. Вы сидите в кабинете директора. Говорите! Вы новый директор! Говорите!
Помолчав, спящий Никита проникновенно заговорил:
– Это же форменная безобразия! Десять часов, а в конторе никого. Эх, и запустил службу товарищ Верепетуев!
Товарищ Верепетуев, сидевший в третьем ряду, густо покраснел и сердито пожал плечами. Дрожжинский слабо хихикнул.
– Ну, я-то уж порядочек наведу, – продолжал Никита. – Я вам не Верепетуев, я в кабинетах не стану штаны просиживать. Ведь он, Верепетуев, что? Он птицы-то не понимает вовсе. Он, свободное дело, утку с вороной перепутает. Ему бы только бумажки писать да по командировкам раскатывать. Он на фермах раз в году бывает.
– Это ложь! – крикнул Верепетуев с места.
В публике засмеялись.
– Не мешайте оратору, – бросил кто-то громким шепотом.
– Нет, не ложь! – не открывая глаз, сказал загипнотизированный Никита. – Это чистая правда, ежели хотите знать!.. Сколько раз мы Верепетуеву про этого гусака Дрожжннского говорили? Он и в ус не дует. А Дрожжинский корму индюкам не запас, они и подохли, сердечные!
– Это неправильно! – завизжал Дрожжинский. – Я писал в трест! У меня есть бумажка! Гипнотизер, разбудите же его!
– Не будить! – заговорили в зале. – Пусть выскажется. Крой, Никита! Отойдите, товарищ Жаколио, не мешайте человеку!
– Не надо меня будить, не надо! – гремел Никита Борцов, по-прежнему с закрытыми глазами, – Когда надо будет, я сам проснусь. Я еще не все сказал. Почему сторожам, я вас спрашиваю, полушубки доселе не выданы?..
Верепетуев и Дрожжинский, растерянные, красные, протискивались к выходу, а вслед им все еще несся могучий бас загипнотизированного Никиты:
– А кому намедни двух пекинских уток отнесли? Товарищу Дрожжинскому! А кто в прошлом году утят поморозил? Товарищ Верепетуев!
И какая-то женщина в цветистом платке из первого ряда тянула к Жаколио руку и настойчиво требовала:
– Дай-ка после Никиты мне слово, гражданин гипнотизер. Я за курей скажу. Все выложу, что на сердце накипело. Все!
Цирк бушевал.
1935
Борис Егоров
Любке везет…
Люба Мотылькова сидела за своим рабочим столом и листала журналы.
– Ой, девочки! – вдруг воскликнула она. – Ужасно чудно: в Новой Зеландии здороваются совсем не как у нас. Встречаются и трутся носами…
«Девочками» были коллеги Мотыльковой – сотрудницы справочной научной библиотеки.
Старший референт Капитолина Капитоновна повернулась к Любе и строго посмотрела на нее поверх очков: она не терпела, когда ее отвлекали.
Но дисциплинирующий взгляд Капитолины Капитоновны на Мотылькову никакого действия не произвел, и через несколько минут она снова нарушила сосредоточенную тишину референтского зала:
– Вот это да! Никогда не подозревала. Оказывается, стрекоза имеет на каждой ноге по три уха. У нее пять глаз и два сердца. Последнее схоже со мной…
Капитолина Капитоновна сдернула очки и раздраженно сказала:
– Ну знаете!..
Может быть, и дальше продолжала бы удивлять Мотылькова своих товарищей новостями, но вошла курьерша и объявила:
– Младшего референта Мотылькову к директору!
Люба скрылась за стеклянной перегородкой, отделявшей референтский зал от кабинета директора. Вернулась она только через полчаса.
Первым ее увидел молодой сотрудник, которого все звали Валерием или Лерой. Он был очень юн, и отчество не приклеивалось к его имени, не говоря уже о фамилии, которую знали, видимо, только в отделе кадров.
– Ну, что там было? – спросил Лера.
– Молодым везде у нас дорога, – ироническим тоном произнесла Мотылькова. – Как обычно, Юрий Карпович давал интервью…
Лера погрустнел: на образном языке Мотыльковой «давать интервью» значило то же самое, что «устраивать разнос», «давать нагоняй».
Молодой референт был явно неравнодушен к Любе. Впрочем, каждый мужчина в его возрасте и холостяцком положении испытывал бы то же самое. Нежный овал лица, васильковые глаза и обаятельная улыбка, в которой воплощались наивность, невинность и кокетство, не могли не ввергнуть его в лирику и задумчивость.
Застенчивый и несмелый Лера чувство свое пытался скрывать. Но кое-что все-таки ускользало от его контроля.
Мотылькова делала вид, что ничего не замечает. Впрочем, не замечать ей приходилось многих.
Пожалуй, единственным человеком, избавленным от гипнотического влияния Любиных глаз, был директор Юрий Карпович, мужчина средних лет, с маленькой бородкой и очень толстой нижней губой.
Когда Юрий Карпович начинал давать Мотыльковой очередное «интервью», он старался держаться спокойно, называл ее Любой, даже Любочкой, терпеливо объяснял, в чем и где она ошиблась.
Видя, что над нею сгущаются тучи, Люба пускала в ход свою улыбку. На какое-то мгновение лицо Юрия Карповича добрело, светлело. Но директор быстро ловил себя на этом и спохватывался.
– Довольно очарования! – кричал он истошным голосом человека, отпугивающего от себя черта. – Любовь Петровна, давайте будем серьезны.
Если директор обращался по имени-отчеству, значит, он рассердился. При этом губа его несколько отвисала. На следующем этапе разговора она отвисала еще больше, и Юрий Карпович, хрипя от волнения, выговаривал по слогам:
– То-ва-рищ Мо-тыль-кова…
Это бывало тогда, когда Люба начинала защищаться:
– Ну конечно, вы вообще не любите молодых.
«Такое нежное, изящное существо, – думал Юрий Карпович, – но сколько же в нем нахальства! И главное, знает, как обороняться: „Молодых не любите“. Или еще: „Не чувствую помощи коллектива“».
– Ну какая же вам, товарищ Мотылькова, помощь, если вы пишете «метлахская шкатулка»! – кипятился Юрий Карпович. – Шкатулки бывают палехские. А метлахские – знаете, что такое?
Люба смотрела на директора широко открытыми глазами. В них, как в майском небе, были синева и пустота.
– Метлахские – плитки, которыми выстилают пол в туалетах.
– Хорошо, буду знать…
– Ну, вы хоть бы в энциклопедию посмотрели…
– А там разве есть? – искренне удивлялась Мотылькова. – Почему же Капитолина Капитоновна мне не подсказала?
Люба всегда была права. По ее мнению, кто-то постоянно должен был ей помогать. В чью-то обязанность входило подсказывать, напоминать, наталкивать, советовать, предупреждать.
Это имело корни исторические. Когда Мотылькова училась в школе, к ней прикрепляли сильных учеников. Она шагала из класса в класс «на буксире у пятерочников». Дома к Любе была прикреплена бабушка.
Не осталась Мотылькова без опеки и в институте. Над ней шефствовали два студента. Один – по линии иностранных языков, другой – по социально-экономическим дисциплинам. И если Люба не блистала знаниями, шефов упрекали: что же, мол, вы не втолковали ей, успеваемость в группе снижаете.
Правда, такое случалось не часто. Экзамены Мотылькова «проскакивала» с удивительной легкостью, хотя и не очень надрывалась над учебниками.
Подруги разводили руками и говорили:
– Любке везет.
После института она хотела поступить в аспирантуру, но здесь фортуна ей не улыбнулась.
Узнав об этом, бабушка, которая в семье была наиболее реалистически мыслящим человеком, сказала Любе:
– Эх ты, аспирандура! Куда уж тебе!
На вопрос «куда» помог ответить папа. Он устроил дочь младшим референтом справочной научной библиотеки.
И вот Люба сидит за столом, шлифует пилкой ногти, листает журналы и время от времени делится с сотрудниками впечатлениями от прочитанного:
– Ой, девочки, кто бы мог подумать: самая ценная «слоновая кость» добывается из клыка бегемота!..
– Любопытно! В сто десять лет фараон Рамзес Второй одержал свои самые выдающиеся победы. Вот это был мужчина!
Капитолина Капитоновна со временем привыкла к ее болтовне, и если Мотылькова молчала, это старшему референту казалось подозрительным. Однажды, пораженная долгой тишиной, Капитолина Капитоновна посмотрела в сторону Мотыльковой и увидела нечто необыкновенное: Люба наклонилась над стаканом с водой и держит в нем высунутый язык.
– Что это за процедура? Объясните!
Люба чистосердечно поведала:
– Крыжовнику наелась. Щиплет ужасно. А в воде – ничего.
«Капкан», как неофициально называла Мотылькова старшего референта, сообщила об этом Юрию Карповичу. И снова было «интервью». И опять поначалу Юрий Карпович называл молодую сотрудницу Любочкой, потом Любовью Петровной, а позже, видя, что никакие речи до нее не доходят, уже хрипел:
– То-ва-рищ Мо-тыль-ко-ва, нельзя же так! Вы же ничего не делаете!
– Пусть мне дают серьезные поручения.
– Ох, сколько их вам давали! А потом кто-то все должен был переделывать заново. Вы хоть со своей обычной работой справляйтесь. Вырезки по папкам разложите…
Люба парировала привычным приемом:
– Вы, конечно, не любите молодым доверять…
Когда она снова появилась в референтском зале, Лера, как обычно, спросил:
– Ну, что там было?
– Юрий Карпович полез на принципиальную высоту, но сорвался.
Взбираться «на принципиальную высоту» директору в конце концов надоело и, когда представился случай освободиться от Мотыльковой, он не пропустил его.
– Вот есть предложение послать одного человека на курсы повышения квалификации, – сказал он Капитолине Капитоновне. – Хочу посоветоваться. Предлагаю Мотылькову.
– Что вы, Юрий Карпович! – возразила старший референт. – У нас есть действительно достойные люди. Возьмите, например, Леру, Валерия… Молодой, способный, старательный, дело понимает. Если еще курсы окончит, то меня заменит, когда на пенсию уйду.
Юрий Карпович поморщился:
– Верно, конечно. Но этот самый Лера-Валерий и так хорошо работает. И потом, неизвестно, возвратят ли его к нам после курсов… А вот Мотылькову пусть лучше не возвращают. Иначе от нее не избавишься.
Капитолина Капитоновна продолжала возражать:
– Хорошо. Но представьте такой вариант: Мотылькова оканчивает курсы, и ей поручают серьезную, самостоятельную работу. Ведь она ее провалит! А кто ее послал учиться? Мы. Не будет ли это…
– Не будет, – прервал ее Юрий Карпович. – Пусть там смотрят сами. А мы уже обожглись. Верно?
– Верно.
– Тогда о чем говорить?
Мотылькова была опять «взята на буксир», и через месяц она позвонила своим знакомым из справочной библиотеки:
– Ой, девочки, мне эти курсы ужасно правятся! Лекции разные читают, а потом будут экзамены. Это, конечно, для меня не проблема. Я сказала профессору Вифлеемскому, что в группе я самая молодая и опыта у меня, конечно, меньше, чем у других. А он говорит: «Не беда, мы над вами шефство возьмем, будете заниматься с теми, кто посильнее». В общем, живу неплохо. Подружилась тут на курсах с одной женщиной. Она стенографию знает и лекции записывает. А потом расшифровывает и на машинке перепечатывает. Я говорю: «Заложи лишний экземпляр для меня». А она: «Пожалуйста». Так что, когда мне не хочется, я на лекции не хожу.
Девочки положили трубку и вздохнули:
– И везет же Любке!
1960
Веселые мемуары
Михаил Андраша
Скарлатина и другие детские болезни
Из правдивых воспоминаний бывшего ребенка
В этой истории я хочу вспомнить, как болел в детстве мой друг врач Виль Булочников, известный в дворовых кругах под именем Булочной, как болела скарлатиной Софья Белоногова, в прошлом Белоножка, и как мы – Толик Январев, Костя Субботин и я – переживали за них.
«Давайте поговорим о микробах и бациллах. Перестаньте бояться их. В этом все дело. Да, это основное; если вы раз и навсегда усвоите это, больше вам не о чем тревожиться. Увидев бациллу, подойдите к ней и посмотрите ей в глаза. Если она влетит к вам в комнату, бейте ее шляпой или полотенцем. Ударьте ее как следует в солнечное сплетение. Ей быстро надоест все это».
(Одна очень интересная книга.)
Светило солнышко. Пели птички. Голубое небо начиналось у самой травы. Как белый снег в холод, на траву опускались бабочки.
Тихо текла река. Из ее глубины выскакивали подышать свежим воздухом маленькие, блестевшие на солнце рыбы.
Слышался всплеск весла, скрипело немазаное колесо, стучало копыто о подвернувшийся камень. Пахло деревьями.
С каким удовольствием начинаю я новый рассказ с этого спокойного и доисторического пейзажа.
Так было всегда. И в тот знаменательный период, когда сотворился мир, тоже светило солнышко, пели птички – совсем-совсем новенькие, – тихо текла река, и из нее выбрасывались только что сделанные серебряные рыбы.
Потом было: история древнего мира, пунические войны, восстание рабов, афинская демократия, выколотая на руке буква «С» (начальная буква существительного Соня), флора, фауна.
Флора начиналась сразу за чугунными воротами Юсуповского сада, делала небольшой круг по берегу пруда и возвращалась к воротам. При малейшем ветерке флора шумела и роняла листья для гербария. Пустыни Средней Азии были представлены здесь голым песочным местом, накалявшимся жарким летом, американские прерии и пампасы Рио-Колорадо были представлены ковылем и пыреем.
Фауна, запряженная в телегу с бочками пива, понуро проходила по набережной в направлении вывески «Воды и соки». За ней, по горячим следам, скакали пернатые с голосами охрипших милицейских свистков.
Вместо леса с голубикой, вместо речки с песком, вместо утренней росы и ключевой воды в нашей жизни был старый доктор Марк Соломонович, являвшийся с чемоданчиком на телефонный звонок.
Диагноз?
– Каменный двор, сквозняки в переулке, вонючая Фонтанка, и никаким рыбьим жиром вы это не исправите, – ворчал Марк Соломонович, выписывая по осени рецепт.
Я говорил где-то, что Белоножка готова была поехать в Сибирь за Булочной.
Судьбе было угодно, чтобы она отправилась за ним в детскую больницу, расположенную, как это может случиться лишь в Ленинграде, на самом Пулковском меридиане.
В очередной раз – это происходило дважды в неделю – наша компашка (Январь, Суббота и я) появилась перед окнами «Первой инфекции». Булочная показал в окно свою записку, в которой было несколько просьб насчет книг и цветных карандашей и между прочим сообщалось:
«В Африке скарлатиной не болеют».
То, что в Африке лучше, чем где бы то ни было, нам было известно с пяти лет.
Январь весело переписал эту новость и показал Белоножке, торчавшей в другом окне.
«Нам доктор сказал, что скарлатина почти не встречается на Аляске и в Гренландии», – написала в ответ Соня Белоногова.
Я сидел на скамейке, одна ножка которой стояла на Пулковском меридиане, смотрел, прищурясь, на солнце и думал о том, что Белоножка все-таки любит Булочную.
Мне почти нечего добавить к тому, что уже написано о первой любви. Роясь в своих книгах, я недавно нашел одно очень правдивое описание первого чувства и не могу не привести его здесь полностью. [2]2
Это была первая любовь Бранислава Нушича.
[Закрыть]
«Я терпеть не могу математику, – рассказывает автор, – тем более удивительно, что моей первой любовью оказалась дочь учителя математики. Мне было тогда двенадцать лет, а ей десять, и она училась в третьем классе начальной школы. Как-то во время игры в прятки мы вместе залезли в пустую бочку, в которой моя мать квасила капусту на зиму. Здесь я признался ей в любви. До сих пор, проходя мимо пустых бочек, я вспоминаю этот случай и испытываю неизъяснимое волнение.
Однажды мы встретились после уроков и вместе пошли домой. Я дал ей крендель, который покупал каждую пятницу на деньги, выигранные в четверг в „орлянку“, и серьезно спросил:
– Как ты думаешь, отдаст тебя отец за меня замуж, если я посватаюсь?
Она покраснела, опустила глаза и от волнения разломала крендель на три части».
– Не думаю, – ответила она вполголоса.
– А почему? – спросил я, и от огорчения у меня на глаза навернулись слезы.
– Потому что ты плохой ученик.
Тогда я поклялся ей, что день и ночь буду зубрить таблицу умножения, только бы исправить отметку. И я учил. Учил так, как только может учить таблицу умножения влюбленный, и, разумеется, ничего не выучил. Двойка у меня стояла и раньше, и теперь, после усиленной зубрежки, я получил единицу.
В следующий четверг я ничего не выиграл в «орлянку», но зато в пятницу утром забрался в платяной шкаф и срезал с отцовской одежды двадцать пуговиц, продал их и купил крендель, а в полдень уже ждал у школы, когда она выйдет. Я признался, что дела обстоят еще хуже, так как по арифметике я получил единицу. С болью в голосе она ответила:
– Значит, я никогда не буду твоей!
– Ты должна быть моей если не на этом, так на том свете.
– Что же нам делать? – спросила она с любопытством.
– Давай, если хочешь, отравимся.
– Как же мы отравимся?
– Выпьем яд! – предложил я решительно.
– Ладно, я согласна, а когда?
– Завтра после полудня!
– Э, нет, завтра после полудня у нас уроки, – сказала она.
– Да, – вспомнил и я. – Я тоже не могу завтра, потому что мне запишут прогул, а у меня их и так двадцать четыре. Давай лучше в четверг после полудня, когда нет уроков.
Она согласилась.
В следующий четверг после полудня я утащил из дома коробку спичек и пошел на свидание, чтобы вместе с ней отправиться на тот свет. Мы сели у них в саду на траву, и я вытащил спичечный коробок.
– Что мы будем делать? – спрашивает она.
– Будем есть спички!
– Как – есть спички!
– Да вот так, – сказал я, отломал головку, бросил ее на землю и принялся жевать палочку.
– А зачем ты бросил это?
– Да это противно.
Она решилась, и мы стали есть палочки. Съев три штуки, она заплакала.
– Я больше не могу, я никогда в жизни не ела спичек, больше не могу.
– Ты, наверное, уже отравилась.
– Может быть, – ответила она.
А я съел еще девять палочек и потерял аппетит.
– Что же теперь будем делать? – спросила она.
– Теперь разойдемся по домам и умрем. Сама понимаешь, стыдно, если мы умрем в саду. Ведь мы из хороших семей, и нам нельзя умирать, как каким-то бродягам.
– Да! – согласилась она.
И мы разошлись.
Если вычесть из этой взаимной любви пустую бочку для капусты, пуговицы, двадцать четыре прогула и коробку спичек, останется то, что я испытывал к Белоножке, никогда не сказав ей об этом ни слова.
Я жил на втором этаже, она – на шестом. Но я пробовал сократить разделявшую нас дистанцию, развивая бешеную скорость на самокате. Она возвращалась из школы, помахивала кожаным портфелем с двумя замками и не замечала меня. В то время мы еще ходили во второй класс. Я старался привлечь ее внимание, околачиваясь возле парадного, где она играла с подружками в «классики», стоял у своего окна, ожидая, когда появится знакомый портфель с голубым бантиком. У меня не было необходимой храбрости, чтобы заговорить с ней. Ведь она к тому же была девочкой, о которой в доме рассказывали легенды.
Спустя два года нас познакомил Булочная. Он привел меня к ним домой, показал на большой письменный стол и с гордостью сказал:
– Вот тут мы делаем с Белоножкой наши уроки.
Потом в моей жизни появились Суббота и Январь. Я увидел, что она совершенно не отличает меня от Января, а нас с Январем от Субботы.
Но судьбе было угодно, чтобы именно Булочная, а не я, разделил с Белоножкой скарлатину.
«Что ж, – думал я в припадке великодушия, – если она его любит, пусть болеют вместе».
Ни один из взрослых, по-моему, не обратил внимания на географическое положение детской больницы. С возрастом и мне стало безразлично, на какой широте валяться в гриппе. Бывают дни, когда собственное сердце – с кулак – заслоняет всю физическую географию.
А тогда, в те солнечные дни, мы жили на свете, словно внутри нас ничего нет. Так оно, вероятно, и было, ибо мы не слышали свои печенки и селезенки.
Мы, конечно, сразу смекнули, где находится детская больница. Булочную потом спрашивали, где он лечился от скарлатины.
«На Пулковском меридиане», – отвечал он с достоинством человека, вокруг которого Земля делает полный оборот.
Приятно было ходить на Пулковский меридиан, сидеть на нем, развалясь и вытянув ноги, вытаптывать снег на меридиане. И это не очень-то далеко от нашего дома.
В букете больничных запахов, где валерьянка со спиртом особенно пахнут днем, а камфара – ночью, я раньше других отличаю камфару. Камфара напоминает мне растерянный взгляд Белоножки, остриженной «под нулек» и стоящей в окне больничной палаты за двумя стеклами.
На Булочной не осталось живого места. Его первый этаж при помощи шприца превратили в мелкое сито, сквозь которое то уходило, то снова возвращалось мужество. Массивный подбородок Булочной, изредка заменявший нам грушу для отработки точности удара, осунулся, похудел. Из-под завернувшейся штанины выглядывала тощая, какая-то серая нога. Суетливые руки показывали нам крестики и нолики, пальцы Булочникова крутились у виска, рот открывался и закрывался, а мы пожимали плечами: двойное стекло мешало нам.
Зайдя в «Справочную» погреться, мы тихонько вскрывали чужие письма, сложенные треугольниками, и читали их из чистого любопытства.
«Папа, принеси мне конфеты пососать. Писать больше нечего…»
«Мама, мне очень хочется домой. Мама, мне тут скучно».
«Бабушка, когда меня будут резать, постойте под окном операционной комнаты».
Переписка с «Первой инфекцией» не разрешалась. Болели без права переписки.
Письма принимали только туда, а оттуда – листок, прижатый лбом к стеклу.
Без Булочной было тоскливо, недоставало нам и осуждающих взглядов высокомерной Белоножки.
А время шло, на больничном дворе появлялись родители с узлами одежды, увозили домой своих детей.
На исходе месяца Белоножка написала нам, что ее не отпускают, может быть, пройдет еще долгая неделя в больнице.
«А Булочная выписывается», – с грустью добавляла она.
«Ребята, меня хотят выбросить отсюда через два дня, – читали мы в записке, которую Булочная приклеил слюнями к стеклу. – Мне здесь здорово понравилось, и я хочу здесь полежать еще недельку. Сходите ко мне домой, скажите бате, что ищете в моих тетрадках контрольные задачки, а сами найдите в батиных книгах в шкафу симптомы какой-нибудь новой болезни и срочно принесите мне в больницу. Век вам этого не забуду».
– Вот еще дело, – буркнул Суббота. (Мы шли к выходу из больницы.) – Понравилось! Знаем!
– Ты тоже вообще… – сказал я Субботе.
– И вообще тоже, – ответил он.
Январь хранил молчание, обдумывая наши дальнейшие действия. Не так-то это просто – проникнуть в чужой дом под лживым предлогом и копаться в чужом шкафу. Ясно, что причина, предложенная Булочной, никуда не годилась.
– Андраша, ты мог бы сделать в классе доклад про скарлатину? – спросил Январь, когда мы поднялись на шестой этаж и остановились перед дверями квартиры Булочниковых.
Я немного подумал.
– Для Петра. Ефимовича?
Январь кивнул.
– Запросто сделаю, – подмигнул я.
Отец Булочной встретил нас, не скрывая своей радости:
– Булочная послезавтра будет дома, поехали, ребята, за ним на машине!
Мы сказали, что не может быть разговоров, конечно, мы поедем, если Булочную там не задержат.
– Петр Ефимович, – обратился я. – Вы не дадите мне какую-нибудь книгу про скарлатину и другие болезни? Мне нужно в классе доклад сделать.
– А тема?
– Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний.
– Доклад на тему «Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний»? – повторил Петр Ефимович.
– Ага.
– Миша… – сказал Петр Ефимович и сделал паузу. – Миша, я всегда высоко ценил твои способности, я не знаю в нашем доме никого, кроме тебя, Субботы и Января, кто был бы более сообразительным человеком. Мой Булочная уступает тебе по многим своим качествам. Я всегда восхищаюсь мастерством, с которым сделана табуретка, которую ты подарил Булочной на день рождения. Такую табуретку надо было сообразить. Я знаю, что ты не отличник, но твои четверки – это отметки человека, который знает, чего он хочет от жизни, не так ли, Миша?
– Да, – сказал я.
– Что говорить! У меня нет и сомнений, что ты великолепно делаешь доклады в своем классе.
– У-у-у! – поддержал Суббота это убеждение Петра Ефимовича.
– Я уверен, что доклады твои проходят на «ура».
Мне вовсе не становилось стыдно за вранье.
– Но, дорогой коллега, я несколько удивлен, почему такую тему поручили тебе? Согласись, что еще остались в науке некоторые вещи, до конца не познанные тобой? «Ну, как уберечь себя от инфекционных заболеваний…» Гм-гм-м… Разберешься ли ты?
– Он разборчивый, – махнул рукой Суббота. – Доклад надо делать – вот беда.
Для Субботы бедой были доклады, выступления на собраниях, заметки в стенгазету и домашние сочинения.
– Нет, Суббота, я не вижу в этом беды, – сказал Петр Ефимович, снимая очки, – это даже хорошо, что тебе, Миша, поручили доклад. Любой доклад развивает воображение, приучает говорить, мыслить логическими категориями. Может быть, мне сделать доклад в вашем классе? Я немного учился на врача… У меня высшее медицинское образование.
– А вас не будут слушать, – резко сказал Суббота.
– Правда, Петр Ефимович, правда, у нас такие змеи в классе.
Отец Булочной открыл книжный шкаф. Вручая мне огромный том «Курса острых инфекционных болезней» Г. А. Ивашенцова, он сказал:
– Миша, я с удовольствием даю тебе книгу, но с одним легким для тебя условием: если ты встретишь затруднение, знаешь, тут много латинских слов, если ты почему-либо не поймешь латынь или медицинский термин, ты подымешься ко мне, чтобы спросить. Хорошо?
– Он все поймет! – вскричали мои друзья, выхватив у меня книгу.
Впервые Петр Ефимович пожал мне руку.
Ну действительно, что могло быть непонятного в книге, которую мы не собирались читать?..
Тиф начинался сильным ознобом, головной болью, рвотой, болями в боку. Малярия начиналась тоже с озноба. Корь высыпала пятнами на лице. Сибирская язва Булочной не подходила, потому что ею болеет в основном крупный рогатый скот.
Мы уступили настояниям Января и выбрали вполне детскую болезнь. Вот что мы советовали:
«Булочная, набей высокую температуру на градуснике. Все время жалуйся на голову, у тебя болит живот и горло. Тебе должно быть трудно глотать. Запомни: у тебя начинается дифтерия».
Дифтерия ему понравилась, он показал большой палец, присыпал его сверху солью. Мы распрощались, и Булочная захромал от окна в глубь коридора.
В тот день, которым закончится это повествование о скарлатине и других детских болезнях, над Пулковским меридианом небо было голубым и чистым. Я сбежал с двух уроков ради прогулки на седьмое небо. Ради этой прогулки я не задумываясь пожертвовал шипящими гласными и континентальным климатом казахских степей.
На Пулковском слышно было, как хлопают где-то двери приемного покоя и скрипит под ногами родителей снежный покров земли. Беспощадное солнце, ударившись о снег, застревало осколками в моих глазах, и я, прищурясь, смотрел в сторону, откуда должны были появиться родители Белоножки с узлом в руках. Накануне я узнал в Справочной, что врачи все же решили отпустить Белоногову Соню.
Я сидел на цоколе здания, положив под себя портфель замком вниз, и ждал.
Булочную к окну не подзывали, большеротый стриженый мальчик объяснил мне знаками, что Булочная лежит.
Так вот я сидел и ждал.
Около двенадцати во дворе послышалось знакомое тарахтение мотора ДКВ, и в подтверждение моей догадки, что это машина марки ДКВ, из-за сугроба выскочило такси и затихло возле дверей «Первой инфекции».
Из ДКВ вылезла высокая красивая женщина в каракулевой шубе, скользнула по мне безразличным взглядом и наклонилась к шоферу:
– Я забираю из больницы девочку. Это продлится не очень долго. Вам нужно оставить залог?
Таксист усмехнулся, оглядел дорогую шубу и отказался от залога.
– Но вы все же не уезжайте, – настаивала женщина.
– Куда я денусь?
Белоножкина мать не узнала меня. Я не собирался узнавать ее. Когда Анна Федоровна вытащила из машины узлы с одеждой и пошла к дверям, я не пошевелился, чтобы открыть ей дверь.
Я обошел машину кругом, постучал портфелем по кузову.
– Ты мне машину разобьешь, – погрозил незлобно шофер.
Мне нравились эти юркие, напоминавшие черных жуков автомобили, сконструированные немцами, видимо, к концу войны и, видимо, на голодный желудок. Тонкая жесть и два громких цилиндра говорили о бензиновой нужде, о супе из куриных перьев и близком крахе. ДКВ достались нам в уплату за руины Невского и за трупы на льду Фонтанки в блокадную зиму. Они прибывали из Германии вместе с комбинированными полуботинками, клетчатыми пиджаками и фетровыми шляпами. Война была вчера, со стен еще не стерлись надписи: «Эта сторона улицы наиболее опасна при артобстреле».