355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Лебедев » Ломоносов » Текст книги (страница 17)
Ломоносов
  • Текст добавлен: 10 сентября 2016, 03:27

Текст книги "Ломоносов"


Автор книги: Евгений Лебедев



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 54 страниц)

Поэзию Ломоносова (уже самые ранние его произведения) трудно понять в полной мере, опираясь на данные одной только историко-литературной науки. По типу личности Ломоносов весьма далек от своих европейских современников. Не с Вольтером и Поупом его следовало б сопоставлять, а с великими деятелями Возрождения – Леонардо да Винчи, Френсисом Бэконом и т. п. И если уж дело идет о ломоносовской поэзии, то фигура, скажем, Джордано Бруно, в пламенных стихах выражавшего свое ощущение «героического энтузиазма» перед лицом неисследованной Вселенной, дерзкой мечтой устремившегося к иным мирам, по духу стоит гораздо ближе к нашему поэту.

«Героический энтузиазм» – вот, пожалуй, наиболее верное определение той эмоциональной приподнятости, которую ощутил в себе Ломоносов, когда по возвращении из Германии писал: «Сколь трудно полагать основания!.. Я, однако, отваживаюсь на это...» Это ощущение героического энтузиазма не покинуло Ломоносова в течение всей его жизни, чем бы он ни занимался. Точно так же, как никогда не покидало его понимание самобытности, уникальности того дела, которое он отстаивал и претворял в жизнь как представитель русской культуры. То же самое можно сказать и о единстве, органичности его необъятных творческих устремлений – личность его всегда была цельной.

Есть непреложный закон в поэзии. Если поэт как человек достаточно глубок и содержателен, если он прочно связан со своим временем, если он в раздумьях над коренными вопросами бытия умеет прийти к своим выводам, это рано или поздно воплощается в его творчестве в каком-то излюбленном образе, который с различными видоизменениями переходит из стихотворения в стихотворение, – в некий сквозной символ его поэзии, в котором самобытность художника выражается предельно последовательно и полно.

Когда заходит разговор о поэзии Ломоносова, то чаще всего как пример такого излюбленного образа приводят «парение», «взлет», стремление ввысь. Обычно это наблюдение подкрепляют цитатами из похвальных од Ломоносова (вспомним начало «хотинской» оды: «Восторг внезапный ум пленил, Ведет на верьх горы высокой...»). Это в принципе верно. Однако же все подобные примеры не отражают полностью ломоносовского представления о мире. И «парение», и «взлет», и стремление ввысь выполняют у Ломоносова, как правило, строго определенную роль: это прежде всего выражение духовного подъема, вдохновения, восторга. Парение души – это одно из главнейших нравственных состояний человека в поэтическом мире Ломоносова, когда человек становится свидетелем и соучастником космических событий, когда его внутреннему взору открываются величайшие мировые тайны и т. д. Чаще всего метафора «парения» употребляется Ломоносовым сознательно, с намеренной целью выразить этот духовный подъем. Но, повторяем, все это не отражает исчерпывающе поэтических воззрений Ломоносова на мир.

Если привлечь к рассмотрению не только похвальные оды Ломоносова, но всю поэзию в совокупности, то мы увидим, что ее сквозным символом является огонь. Образы, построенные на ассоциациях с огнем – начиная с «Оды на взятие Хотина» (1739) и кончая последней миниатюрой «На Сарское село» (1764), – присутствуют в подавляющем большинстве поэтических произведений Ломоносова. Сейчас перед нами – начальные стихотворения Ломоносова. Тем знаменательнее тот факт, что уже на заре своей поэтической деятельности Ломоносов отвел огню совершенно выдающуюся роль в своем художественном мире. Огонь – это центр Вселенной, податель жизни, главнейшее и единственное условие существования мира (достаточно вспомнить «Утреннее размышление»). Через посредство огня человек у Ломоносова выполняет и свою великую миссию познания природы вещей («озарение» у него всегда предшествует «парению»).

 
Уже прекрасное светило
Простерло блеск свой по земли
И Божия дела открыло:
Мой дух, с веселием внемли;
Чудяся ясным толь лучам,
Представь, каков Зиждитель сам!
 

(Только после этого следует: «Когда бы смертным толь высоко Возможно было возлететь...»)

Еще в глубокой древности люди пришли к убеждению: увидеть – значит познать. Во времена античности Гераклит Эфесский учил, что мировой порядок «всегда был, есть и будет вечно живым огнем, мерами вспыхивающим, мерами угасающим», и залогом достоверного знания о мире считал зрение, «ибо глаза более точные свидетели, чем уши». В эпоху Возрождения об этом же писал Леонардо да Винчи: «Глаз, называемый окном души, – это главный путь, которым общее чувство может в наибольшем богатстве и великолепии рассматривать бесконечные творения природы». Ломоносовский мир освещен из конца в конец, у Ломоносова даже ночь – светла («Вечернее размышление»). Мир этот – познаваем, оттого и радостен. От «героического энтузиазма» перед непознанным до «веселия духа» перед открытым, постигнутым – таков эмоциональный диапазон переживания человеком этого необъятного мира.

Можно смело утверждать, что до появления Пушкина не было на Руси поэта более светлого, более солнечного, чем Ломоносов. Именно в поэзии Ломоносова русская мысль на «стыке» двух великих эпох – средневековья и нового времени – пережила свой момент озарения. Именно в поэзии Ломоносова Россия, выходившая на всеевропейский простор, прочувствовала все величие своего будущего. И конечно же, не случайно то, что это ощущение благоприятности грядущих судеб вольно или невольно выражалось Ломоносовыми «огненных» образах, как, например, в следующих стихах из «Краткого руководства к риторике» (1743):

 
Светящий солнцев конь
Уже не в дальний юг
Из рта пустил огонь,
Но в наш полночный круг.
 
Глава III

Другой погрешил чем-то против меня? Пусть сам смотрит свой душевный склад, свои действия. А я сейчас при том, чего хочет от меня общая природа, и делаю я то, чего хочет от меня моя природа.

Марк Аврелий

1

Вступление Ломоносова в пору строгой творческой зрелости совпало по времени с важным событием в его личной жизни. В ноябре 1743 года, когда он еще находился под стражей, к нему в Петербург переехала его жена Елизавета-Христина с дочерью Екатериной-Елизаветой и со своим братом Иоганном Цильхом.

Трудными были первые годы ее замужества. Конфликт «Михеля» с бергратом Генкелем не мог не смутить тревогой за будущее едва возникшей семьи. Ведь с октября 1740 года по май 1741 года ее 29-летний муж проживал в доме ее матери инкогнито. Когда он отправился в свой Петербург, прочное, обеспеченное будущее рисовалось ему только в желаниях его, в мечте. На самом же деле он ехал в полную неизвестность. Эта же неизвестность, да еще непредвидимо долгая разлука с ее «Михелем» легла тяжким грузом на ее плечи. Да еще естественная тревога матери за дитя: двухлетнюю Екатерину-Елизавету. К тому же она ждала еще одного ребенка, которого отец так и не увидел: родившийся 22 декабря 1741 года сын, названный при крещении Иваном, умер в январе 1742 года. Двусмысленное положение то ли брошенной жены, то ли вдовы, конечно, тяготило дочь покойного пивовара Генриха Цильха. Эта полная неизвестность о муже, тяжелая сама по себе, была просто невыносимой в бюргерском окружении. Ломоносов, со своей стороны, не мог сразу же выписать семью к себе: ведь первые семь месяцев по приезде в Петербург он оставался студентом, а потом следствие по делу Шумахера, собственный арест и при всем том неимоверная внешняя загруженность академической работой, равно как и доходящая до самозабвения внутренняя увлеченность великими идеями в науке и в поэзии, всецело подчинили его себе. Быть может, прав был Даниил Бернулли, человек равного творческого темперамента и увлеченности, не позволивший себе обзавестись семьей и целиком посвятивший свою долгую жизнь науке.

Так или иначе, Елизавета-Христина решила действовать. В феврале 1743 года она обратилась к русскому посланнику в Гааге графу А. Г. Головкину (тому самому, который в свое время отказался заниматься ломоносовским делом) с просьбой переслать ее письмо к мужу. А. Г. Головкин отправил письмо канцлеру А. П. Бестужеву-Рюмину. Тот передал его профессору Штелину (который, будучи наставником в науках великого князя Петра Федоровича, часто находился при дворе).

В начале марта Ломоносов получил письмо жены. Штелин, поведавший нам всю историю с письмом, свидетельствует, что Ломоносов при этом воскликнул: «Боже мой! Я никогда не покидал ее и никогда не покину!» Ломоносов всегда помнил жену, то есть действительно «никогда не покидал ее» в своих мыслях – просто обстоятельства были таковы, что он скорее всего не решался написать ей. А если бы и решился, то, рассуждая чисто по-мужски, – чем бы он мог ее обрадовать? Теперь же, когда дело сдвинулось с места, он тут же пишет письмо Елизавете-Христине в Марбург с настоятельной просьбой приехать к нему в Петербург, приложив к письму 100 рублей. Ломоносовское послание благополучно проделало тот же путь, что и письмо жены, но в обратном порядке: Петербург, Гаага, Марбург.

Переезд Елизаветы-Христины в Петербург (теперь она стала Елизаветой Андреевной, а ее брат Иоганн – Иваном Андреевичем) вполне прояснил для нее положение, в котором находился ее муж. О материальном благополучии семьи можно было только мечтать. Первые недели после приезда жены Ломоносов был под домашним арестом. Последовавшее в январе 1744 года освобождение сопровождалось, как мы помним, финансовым взысканием – усекновением наполовину его адъюнктского жалованья в течение года. И хотя эта мера была приостановлена через шесть месяцев, до благополучия все еще было далеко. Так, если до приезда жены Ломоносова за занимаемые им две «каморки» платила Академия, то, по распоряжению Канцелярии от 4 июля 1744 года, с него стали удерживать за них 2 рубля ежемесячно, начиная как раз с ноября 1743 года.

В ту пору Ломоносов постоянно нуждался в деньгах. Буквально накануне приезда семейства, 24 октября, он подает в Канцелярию прошение о выдаче 30 рублей в счет жалованья: «Имею я, нижайший, необходимую нужду в деньгах как на мое содержание, так и для платежу долгов приезжим людям, которые на сих днях отсюда отъехать намерены и от меня платежу по вся дни требуют неотступно». И без того бедственное положение Ломоносова усугублялось еще тем, что Канцелярия постоянно задерживала выплату жалованья профессорам и адъюнктам. Часто при расчете вместо денег использовались книги, которые стоили дорого и которые можно было продать. 29 ноября того же, 1743 года (то есть уже по приезде жены) Ломоносов вновь обращается в Канцелярию с просьбой выдать для «пропитания» и «для расплаты долгов» задержанное жалованье «из Книжной палаты книгами, какими мне потребно будет, по цене на восемьдесят рублев». Трудности, связанные с «пропитанием» и «расплатой» долгов, еще не один год будут преследовать Ломоносова.

Словом, начало новой жизни на родине мужа было для Елизаветы Андреевны, по существу, безотрадным. Дочь их Екатерина-Елизавета скорее всего умерла сразу же по приезде, ибо никаких упоминаний о ее дальнейшей судьбе не сохранилось. Да и о самой Елизавете Андреевне, об их супружеских отношениях с Ломоносовым известно очень и очень мало. Впрочем, несмотря на то, что тогдашние материальные трудности были мало вдохновляющим обстоятельством, Елизавета Андреевна, надо думать, не испытывала разочарования в связи с переездом к мужу. Он все еще был молод, энергичен и полон надежд, многие из которых вскоре начали сбываться. Что же касается устройства своего быта, то, судя по имеющимся данным, Михайло Васильевич и Елизавета Андреевна были одинаково непривередливы: было б самое необходимое. Пушкин, основываясь на устном предании, сохранил для нас такое вот свидетельство: «В отношении к самому себе он был очень беспечен, и, кажется, жена его хоть была и немка, но мало смыслила в хозяйстве. Вдова старого профессора, услыша, что речь идет о Ломоносове, спросила: «О каком Ломоносове говорите вы? Не о Михайле ли Васильевиче? То-то был пустой человек! бывало, от него всегда бегали к нам за кофейником. Вот Тредиаковский, Василий Кириллович, – вот этот был почтенный и порядочный человек».

Мы уже говорили о более существенных различиях между Тредиаковским и Ломоносовым. Если бы все питали к Василию Кирилловичу хотя бы крупицу того уважения, каким его отметила старая профессорша! Но в то суровое время завоевывать себе уважение, отстаивать свое достоинство надо было иначе, надо было ни на вершок не поступаться своими убеждениями, надо было обладать твердостью духа, а подчас и почти атлетической силой.

Штелин приводит в своих записках эпизод, относящийся к началу 1740-х годов и показывающий, что Ломоносова никогда не покидало присутствие духа, что он был готов к любым капризам судьбы, – и суровому веку ни разу не удалось застать его врасплох. «Однажды, – пишет Штелин, – в прекрасный осенний вечер пошел он один-одинехонек гулять к морю по большому проспекту Васильевского острова. На возвратном пути, когда стало уже смеркаться и он проходил лесом по прорубленному проспекту, выскочили вдруг из кустов три матроса и напали на него. Ни души не было видно кругом. Он с величайшею храбростию оборонялся от этих трех разбойников. Так ударил одного из них, что он не только не мог встать, но даже долго не мог опомниться; другого так ударил в лицо, что он весь в крови изо всех сил побежал в кусты; а третьего ему уж не трудно было одолеть; он повалил его (между тем как первый, очнувшись, убежал в лес) и, держа его под ногами, грозил, что тотчас же убьет его, если он не откроет ему, как зовут двух других разбойников и что хотели они с ним сделать. Этот сознался, что они хотели только его ограбить и потом отпустить. «А! Каналья! – сказал Ломоносов, – так я же тебя ограблю». И вор должен был тотчас снять свою куртку, холстинный камзол и штаны и связать все это в узел своим собственным поясом. Тут Ломоносов ударил еще полунагого матроса по ногам, так что он упал и едва мог сдвинуться с места, а сам, положив на плечо узел, пошел домой со своими трофеями, как с завоеванною добычею...» Читаешь эти строки и ловишь себя на мысли о том, что, окажись в свое время Ломоносов на месте Тредиаковского, Волынский никогда не посмел бы избить его. Казнить мог бы, но избить и после этого заставить писать стихи к «дурацкой свадьбе» – никогда.

На иной взгляд может показаться, что Ломоносов потому и умел жить в суровом веке, что сам был не в меру суров. Однако же это не так, и мы еще будем иметь возможность не однажды убедиться в том, что он был способен на самое искреннее и действенное сострадание к людям. Просто он был сильным человеком во всеобъемлющем смысле слова: и телом, и волей, и духом. Сильным от природы и вдвойне сильным от того, что во всем поступал по правде, отличался какою-то особой щепетильностью в соблюдении справедливости. Сила, которая зиждется на таком основании, не нуждается в поддержке суровости, жестокости и т. п., союзников весьма сомнительных.

Вот почему, испытывая в первые годы работы острейший недостаток в деньгах, он ни разу не поступился совестью или профессиональным кредо, ни разу не продал ни того, ни другого. Он просил о деньгах. Просил, правда, «нижайше», но того требовала условность той поры. Он, однако, просил не чужое за свои «приватные» услуги, а свое – то, что принадлежало ему по праву. Это были чаще всего просьбы о выдаче разных сумм вперед, в счет будущего жалованья, или о выплате задержанного.

Постоянные задержки жалованья понудили ого 13 января 1746 года (вместе с Тредиаковским и Винсгеймом: как видим, когда дело шло о деньгах, противники Ломоносова могли принять его сторону) сделать предложение Академическому собранию обратиться с письмом в Статс-контору, чтобы она причитающееся ученым жалованье не пересылала в Канцелярию (где распорядителем всей суммы становился Шумахер, который и задерживал выплату), а оставляла бы его у себя. Присутствующие одобрили это предложение. С 7 апреля по 17 июня Ломоносов и другие академики свои денежные дела вели непосредственно в Статс-конторе, а потом все опять пошло по-прежнему. Впрочем, были здесь и свои отрадные просветы в тучах. 13 февраля 1746 года он подал в Канцелярию строго обоснованное прошение о выдаче 290 рублей 39 с половиной копеек, недоплаченных ему во время обучения в Германии. О радость! – 25 февраля Канцелярия распорядилась выдать ему 380 рублей 10 с половиной копеек «германских» денег книгами. Он даже просчитался, подавая прошение! На следующий день он получил в академической книжной лавке разных книг на 229 рублей 99 с половиной копеек. Остальные же 150 рублей 11 копеек пошли на погашение его долгов Академии. Однако же и этот подарок судьбы по закрыл, должно быть, брешь в семейном бюджете, ибо 1 октября того же года Ломоносов одолжил у некоего купца Серебренникова 100 рублей. Да и этой суммы, видно, хватило ненадолго: в августе 1747 года он вновь просит у Канцелярии выдать «для его крайних нужд» жалованье за июль и август досрочно. Получив просимое 2 сентября, он возвращает в октябре долг Серебренникову, а 2 ноября подает новое прошение в Канцелярию о досрочной выдаче жалованья за сентябрь и октябрь, указывая, что жена его больна, «а медикаментов купить не на что».

Ломоносов и сам в эту пору за болезнью не однажды пропускал заседания Академического собрания. Это могли быть и обычные недомогания вроде простуды. Но вот 30 сентября 1748 года, прочитав в Академическом собрании свою диссертацию «Опыт теории упругости воздуха», он сообщил коллегам, что Канцелярия разрешила ему впредь не посещать заседания Академического собрания, пока у него не утихнут боли в ногах. Это первое документальное упоминание о болезни, которая спустя 17 лет сведет его в могилу. Что это за болезнь и с чем она связана, ответ могут дать только медики, хотя из-за недостатка точных свидетельств даже специалистам трудно здесь разобраться. Возможно, это была какая-то сосудистая патология: из писем Ломоносова явствует, что он одно время был завзятым курильщиком, но к началу 1750-х годов резко и бесповоротно бросил курить. Возможно, еще что-то... Но так или иначе, начиная с 37 лет, Ломоносов постоянно жалуется на «лом в ногах».

В августе 1747 года Ломоносову разрешено было временно занять по тем временам скромную – всего-навсего пятикомнатную квартиру бывшего профессора ботаники Сигизбека. Это жилье досталось Ломоносову от прежнего владельца в печальном состоянии: «В тех покоях от печи скрозь кровли потолки и от мокроты гзымзы (кирпичи. – Е. Л.), також и двери и в некоторых местах полы, – ветхие. Да идучи со двора в сенях потолки ветхие ж. Також и трубы растрескались». Тем не менее «в тех покоях» было намного просторнее, чем в двух каморках, которые Ломоносов получил по возвращении из Германии. К тому же вскоре его семейство увеличилось.

21 февраля 1749 года Елизавета Андреевна родила Ломоносову дочь, получившую при крещении имя Елены. Он показал себя заботливым отцом. 1 ноября 1761 года в записке «О сохранении и размножении российского народа» он вспоминал о трудах «великого медика» Фридриха Гофмана (1660–1742), о его наставлениях для излечения младенческих болезней, «по которым, – писал Ломоносов, – я дочь свою дважды от смерти избавил». Пройдет время, Елена Михайловна Ломоносова (1749–1772) выйдет замуж за Алексея Алексеевича Константинова (1728–1808), бывшего студента Академического университета, библиотекаря Екатерины II. Одна из их дочерей, Софья Алексеевна, станет женою знаменитого генерала Н. Н. Раевского. Их дочь Мария Николаевна (правнучка Ломоносова) последует за своим мужем декабристом Сергеем Волконским в Сибирь. Пушкин, который, как известно, был в молодости увлечен Марией Волконской, посвятит ей поэму «Полтава» (1828), намеренно позаимствовав у Ломоносова краски для описания скачущего перед войсками Петра I и вообще батальных сцен; кроме того, по стечению обстоятельств (случайному ли?) датой начала работы Пушкина над «Полтавой» станет 4 апреля (день памяти Ломоносова).

Первые годы совместной семейной жизни Ломоносова с Елизаветой Андреевной были, повторим, трудны: постоянный недостаток в средствах, смерть первой дочери, рождение и болезни второй, недомогания Елизаветы Андреевны, собственная болезнь. Причем болезнь эта уже тогда была достаточно серьезна. После разрешения от 30 сентября 1748 года пропускать заседания Академического собрания можно привести здесь и такой пример: 31 мая 1750 года Ломоносов получил президентское указание посещать Ботанический сад Академии наук. Дело в том, что Ботанический сад примыкал к дому, в котором вместе с другими академическими служащими жил Ломоносов. Ходить в присутствие и обратно через Ботанический сад было короче, но входить на его территорию не работающим там не разрешалось. Вот Ломоносов и обратился за соответствующим разрешением и получил его. Не исключено, что здесь свою роль сыграли боли в ногах, время от времени обострявшиеся: сделать лишний «крюк» 38-летнему мужчине, если он абсолютно здоров, едва ли было бы обременительно.

Впрочем, все эти житейские трудности не были безысходными. Их скорее можно назвать трудностями подъема. Семейная жизнь, быт семейный, который хотя с трудом, по налаживался, обеспечивали Ломоносову «тылы» в его академической и литературной борьбе, в середине и второй половине 1740-х годов вступающей в новую, плодотворную для него полосу. К тому же в эту пору в деятельности самой Академии происходят важные перемены, заявляют о себе новые люди.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю