Текст книги "Юность"
Автор книги: Евгений Чириков
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 15 страниц)
– Еннадий!
– А!
– Темно. Надо кончать…
Шумный всплеск воды, засеребрившейся под скользящим ботником.
– У меня, брат, караси есть… Уху сварим, да пожрем с устатку-то…
– Это хорошо. Я голоден, как волк…
– Вон летят!..
Бог с ними, – пусть летят: не хочется снимать ружья с плеч…
– Идем, Джальма!..
Медленно ухожу и мурлыкаю грустную песенку… А полная луна прислушивается и грустит вместе со мной… И звезды грустят… Впереди рыщет белая Джальма… Остановится, подождет, понюхает убитых уток и снова скроется в темноте тальников…
– Фу, чорт, как жрать хочется…
– Пойдем ко мне в землянку… Там и поедим…
– Можно у тебя в землянке сегодня ночевать?..
– А что в избе-то? Неужели один-то боишься?..
– Скучно одному…
– Э, брат, обабился… Спи!.. Четверо будет: я, ты, еж да заяц…
Пришли в землянку. Старик запалил огонек, стал возиться около печки. А я растянулся на лавке и почувствовал неимоверную усталость. Приятная слабость переливалась в теле и не хотелось ни шевельнуться, ни думать… Словно – начало тифа, когда плаваешь в каком-то безразличии. Даже улыбка, безвольная и беспричинная, скользит по губам… Тяжелые ноги, словно в железных сапогах, и руки, как чужие, ненужные…
– Еннадий! Ты что же… Никак спишь уж?..
– Я капельку подремлю…
– А ты хоть кулак под голову-то положи… Как утопленник… На тулуп!.. А я буду уху варить…
Дедушка возился около печки, колол лучину, чистил карасей, поварчивал на кого-то и покашливал, а мне было так хорошо и спокойно, словно я сделался опять маленьким внучком, а дед – моей покойной бабушкой… Будто я натворил каких-то бед и спрятался под защиту бабушки…
– Вишь как, сердечный, намаялся: ни рукой, ни ногой… Молодое дело…
Чего ты там ворчишь, старенький!.. Ворчи, ворчи!.. Так уютно и хорошо слушать, как потрескивают на шестке горящие щепки, бурлит в котелке уха и как ворчишь ты, старенький…
– Тощая, а зацепистая… С ней, брат, построже надо: она сама с усами.
– Ах, это ты – про Калерию!.. Калерия… Странное имя… Что это за человек, такой далекий и близкий?.. Пришла ночь и, как огненный вихрь, закружила в себе и сожгла сердце в пламени грозовых зарниц… И ушла куда-то вместе с грозовой тучей… Нет ее – почему же я не плачу, и не страдаю, и не томлюсь тоской?.. Ведь я же люблю ее!.. Не знаю, ничего не знаю… Казалось, что без нее я не могу жить, а вот живу и душа моя делается всё спокойнее и спокойнее… Гроза пронеслась, погасли огненные змии молний и смолкли громовые раскаты. Опять тишина… А как красиво и страшно было окно, завешанное красным шарфом: казалось, что вся земля пылает в пламени и что всё должно погибнуть… Может быть, и мы, и наша любовь сгорели в этом огне… и остался один пепел… Не знаю… Всё равно… Устал… Невыносимо устал… Я могу уснуть и спать день, два, три… Так хорошо спать и ни о чем не думать!.. Даже о Калерии…
– Ну, вставай да поешь! Уха поспела…
– Не хочу…
– А ты поешь да и спи с Богом… Иди, иди, нечего… Ночь долгая, а теперь некому мешать: один, без молодухи… Выспишься…
Как в бреду сижу и ем уху, не понимаю, о чем говорит дедушка, и не интересуюсь ничем на свете. И кажется, что это не я ем уху, а кто-то другой, и что всё, что было в старом бору, было тоже не со мной, а с кем-то другим…
– Ну вот, теперь и ложись…
Я, никогда не молившийся, помолился, бросил сапоги и куртку и, как внезапно убитый, брякнулся на скамью и уснул глубоким сном, без грез и сновидений…
Проснулся поздно и сразу захотел домой… Торопливо собрался, выпил чаю и, вскинув ружье за спину и взяв гитару подмышку, простился с дедушкой.
– Ну, с Богом!.. Приходи за утками-то, только уж один, без бабы: с бабой какая охота!.. Я тебя провожу…
– Джальма! Идем!
– Заколотить надо окошко-то, – сказал дедушка, проходя мимо избушки…
И когда я шел в соснах и избушки не было уже видно, в тихом бору гулко застучал топор, заколачивающий окно и дверь моего «Края света»… Я приостановился и послушал: точно заколачивают крышку Вовочкина гробика… На мгновение у меня сжалось сердце…
– Идем, Джальма!
Я громко, на весь бор, запел и быстро зашагал вперед, углубляясь в молчаливый бор, полный величавого спокойствия…
«Эх, ты, но-о-ченька-а, а ночка те-о-о-мная,
Ночка темна-а-я, а ночь о-о-се-е-нняя…»
И тихий бор подпевал мне своим эхо…
«С кем я э-э-эту ночь да ночевать бу-у-ду-у?..»
XVIII
Было уже темно, когда я подходил к нашей усадьбе… В розовом тумане погасал вечер и резко рисовались на потемневшей синеве неба старые липы нашего сада… Вон мигнул через листву дерев слабенький огонек… Собаки почуяли мое приближение: залились в два голоса… Стыдно как-то и немного страшно… Остановился около прясла, положил на траву гитару и ружье, сел на бревна подумать… В сущности, какое кому дело, где я был и что делал? Охотился и конец!.. Вот она, дичь: три утки… Еще огонек… У мамы… Воображаю, как она встретит меня… особенно, если ямщик рассказал про лесную сторожку… Неужели рассказал? ну и отлично. Я не мальчик, чтобы…
– Ну-с… Идем, Джальма!.. Вперед!
Громко запел и направился через двор прямо в свою беседку. Пусть знают, что я возвратился…
– Кто это идет?
– Я, тетушка.
– А-а… Хорошо ли поохотился?
– Прекрасно…
– А мать тут с ума сходит…
– Почему?
– Ей кто-то наболтал, что ты с этой… особой уехал…
– А хотя бы и с этой особой…
– Об этом я считаю неприличным разговаривать…
– Тем приятнее!..
– Мы хотели заявить о твоей пропаже. Если бы завтра не вернулся, мать поехала бы к становому приставу…
– Вы без пристава жить не можете… Это уж конечно…
Пошел в сад. В беседке сумрачно и печально. Пусто как-то и одиноко… Зажег лампу и огляделся: всё на своем месте и всё не так, как было раньше. И письменный стол, и окно с сиренью, и турецкий диван, и качалка – всё словно умерло… Кто шевырялся у меня на столе? Где портрет?.. Ах, да… забыл!.. Я его спрятал: вот он!.. Взглянул на портрет и испуганно вздрогнуло сердце: словно живые, ласково и укоризненно взглянули на меня чистые глаза девушки… Это ощущение было до такой степени реально, что я испугался и покраснел… Снова спрятал портрет в ящик и вышел на крыльцо… Кто-то идет…
– Барин, вас мамашенька требуют к себе…
– Требуют?.. Скажи – сейчас приду… Вот возьми уток… Три утки.
Переоделся во всё чистенькое, причесался и отправился, с некоторым волнением, в старый дом. В столовой приготовляются к ужину… Вкруг стола ходит тетка помоложе.
– А где мама?
– Там! – тетка показала на комнату, где помещалась Калерия с ребенком, и ухмыльнулась. – Уехала и побросала все свои секреты…
Подали ужин, позвали маму. Выходит.
– А, Геннадий!..
– Здравствуй, мама!..
– Гм… Возвращение блудного сына… Господи, на что он похож!
– Кто: я или «Господи»?
– Словно на тебе воду возили… или не кормили с прошлого года…
Тетки переглянулись и фыркнули.
– Охота пуще неволи, – прошептала помоложе, а постарше – заметила:
– Он с гитарой ходил… Вроде шарманщика… Должно быть, утки любят музыку… Сядет на болоте и поигрывает, а утки, дуры, плывут послушать…
– Ты до какого места проводил прекрасную Калерию?
– Не всё ли это равно, мама!
Опять – пристальный взгляд матери и шепот теток.
Чувствую, что краснею, и злюсь на самого себя. Надо кончить это одним ударом:
– Мама и почтенные тетушки!.. Я люблю Калерию и потому прошу вас при мне не затрагивать наших отношений…
– Вот как!.. Тогда извольте вам всё наследство после предмета вашей любви… Перешли ей. Я не знаю ее адреса, да, признаться, и не желаю входить с ней в переписку…
Мать бросила к моему прибору на стол сверток трубочкой:
– Разные документы… Вся душа на распашку… «Милости просим»!..
– А вы, конечно, произвели расследование этих документов?
– Да, произвели… Да и тебе советуем: тебе надо знать, кого ты любишь…
– Это – мое дело…
Я сунул в карман сверток и уткнулся в тарелку. Мать молчала, изредка вздыхая и посматривая в мою сторону. Тетки сидели с торжественно-непобедимым видом.
– Мерси!
– Не стоит…
Ушел в беседку и долго думал: развернуть сверток или, не трогая, отослать Калерии «в Ниццу до востребования», как она просила писать ей, «если придет охота». Подло читать чужое… Бросил сверток на стол и, ходя по комнате, разговаривал с собою:
– Но я имею право знать, любит она меня или нет? Да, имею… Она говорит, что любит, как умеет, но я должен знать, как она умеет…
– Всё равно: подло, братец!..
– Если бы я прочитал с целью повредить ей – другое дело, но ведь я хочу одного: выяснить свое положение… Только! Это умрет со мной…
С краской в лице развернул я сверток: клочки, начатые и брошенные письма, черновик какой-то телеграммы… Ничего особенного…
«Вовочка скончался, последняя связь порвалась, прощай, всё кончилось».
«Облетели цветы… Догор…».
«Калерия». «Твоя» – зачеркнуто.
«Что это: неужели новая прихоть любви, или просто эхо юности и желание изведать красоту и чистоту непосредственного чувства? Геннадий. Геня. Генек. Не красней и не упрямься… Всё равно… всё равно… всё…».
– Вот она, разгадка!
Я перечитывал эти строки и злорадно хохотал. Так вот в чем дело! А я, дурак, вообразил, что тебе была нужна только моя чистота!
– Взяла ты ее, мою чистоту, красивая развратница. Если бы я знал!
В исступленной злобе, с клокочущим оскорблением, как зверь в клетке, метался я по комнате и бессильно рылся в хаосе спутанных мыслей и ощущений… Мстить? Как?.. и за что? Разве она клялась и обещала что-нибудь?.. Она повторяла несколько раз, что может отдать только красоту, одну красоту… Почему же этот клочек бумаги так поразил и оскорбил меня… Э, не всё ли равно!.. Чистота. Ну, и бери ее, только оставь душу!.. Душа – птица, и, побившись в твоих дьявольских сетях, она вылетела на свободу… Черный дьявол. Пришла и всё, всё разрушила!.. Даже красивую любовь к себе сожгла в своих неистовствах…
– Убить тебя, проклятая… отшвырнуть ногой!.. Я плакал и пресмыкался около тебя, как собака… Я тебе напишу… всё напишу…. Я вылью на тебя всё презрение, которым наполнена теперь душа моя к тебе и к твоей грязной любви…
«Калерия… Ты добивалась украсть мою чистоту и добилась этого… Так знай же, что… я…»
Ну, что же «знай»? Не знаю… что писать и как высказать вихрь своего оскорбленного самолюбия… Бросил перо и снова стал, как зверь в клетке, бегать из угла в угол… Что я скажу, что она – скверная? Но она и не выдавала себя за добродетельную… Что я ее презираю? Но она может сказать мне, что ей это уже неинтересно… Она предложила отдать друг другу «кусочек жизни», и я согласился, а теперь кричу: «караул, ограбили!» – как мальчик, который поменялся с товарищем игрушками, а потом передумал и обвиняет его в краже…
– Дурак!.. Брось все эти «документы» к чорту!.. Стыдно.
И всё-таки она безумно красива в своих греховных порывах… Не виновата она, что Бог не дал ей ничего другого…
Долго я не мог заснуть и всё судил прекрасную женщину… Она сидела на скамье обвиняемых в моей памяти и, с лукавством в прищуренных глазах, с разлившимися по плечам черными волнами непослушных волос, пристально смотрела на судью, потом украдкой спрашивала его:
– Разве так преступна сказка, которую я рассказала тебе ночью под грохот громов и зарево пламеневших зарниц и молний? Ну, а если бы я сейчас вот заглянула в окно твоей беседки и попросилась войти к тебе – неужели ты не отпер бы двери?
– Не знаю, ничего не знаю… Бог тебе судья… Не мучай: уйди из моей памяти и дай мне забыться!.. Не пробуждай твоими бесстыдными глазами того, что прошло, ушло и никогда не повторится… «Вовочка скончался, последняя связь порвалась»… С кем порвалась?.. Кто этот несчастный человек, с которым, как и со мной, всё кончено?.. Ведь с мужем давно уже было кончено… Ах, да не всё ли мне равно, кто он!..
На другой день, когда мы пили утренний чай, зазвенели колокольчики и на двор въехал всё тот же мужик Степан, который привез меня домой, потом отвез нас с Калерией в бор к дедушке и, затем, увез Калерию «в Ниццу, до востребования»… При виде этого мужика я испуганно соскочил с места и почему-то страшно обрадовался.
– А, Степан!
Но Степан приехал не один: из тарантаса вышел и направился к нашему балкону господин средних лет, изысканно одетый, хотя и покрытый с головы до пят пылью, высокий и красивый брюнет в пенснэ, словно ветром принесенный сюда с тротуаров какого-то большого города. Приподняв шляпу, он приблизился к балкону и спросил, озирая меня, мать и теток:
– Pardon!.. Скажите, пожалуйста, здесь живет Калерия Владимировна и могу я ее видеть?..
Мать встала и молча ушла в комнаты, тетки не отвечали. Пришлось говорить мне. Я попросил его к столу и предложил чаю. Но узнав, что Калерия уже уехала, он страшно заволновался, стал извиняться и торопиться ехать.
– На одну минуточку… – тихо сказал он мне, подхватив меня под-руку и сводя с крыльца…
– К вашим услугам!..
– Мне хотелось бы побывать на могиле ребенка Калерии Владимировны. Она поручила мне посмотреть и написать ей…
Ах, так это ты, который… Я с иронической улыбочкой посматривал на господина, а где-то там, в самых сокровенных уголках моей души, шевелилась змея жгучей ревности… И ты целовал ее, и она целовала тебя… всё так же, как было со мной…
– Ямщик! Отвези этого господина на кладбище… Впрочем… ребенок ваш схоронен в церковной ограде, – пристально, в упор глядя на смутившегося господина, произнес я и холодно раскланялся с отцом бедного Вовочки…
Господин уехал. Вышла мама и сказала:
– Должно быть, это – твой предместник… Приятное знакомство…
Тетки прыснули со смеху и подавились чаем…
– Кукушка… Разбрасывает своих деток по чужим могилкам…
– Поди, Генечка, помоги ему молиться…
– Эх, вы… галки!.. Чуть провинится ваша сестра, сейчас же все на нее!., заклюете!..
– Он обиделся за своего нового родственника… Как он тебе приходится?..
– Свояк…
Оплевали, опоганили всё, что случилось. Не пощадили даже Вовочкиной могилы. А сам я… Тоже! Ах, зачем мы так жестоки даже к самим себе?!. Зачем мы сами так спешим потопить в грязи всё, что дает нам яркого и радостного наша убогая жизнь… Прости, Калерия!.. Я хочу, я должен всё простить тебе и «за то, что я любил», и «за то, что счастлив был»… Я не хочу быть с твоими галками…
XIX
…Новая жизнь. Приветствую тебя!..
Опять грохот пролеток по камням мостовой, опять городская суета и торопливость… Люди, лошади, конки, велосипеды, вывески, вывески, вывески… телеграфные столбы, телефонные сетки на крышах. Крики, говор, звонки… Знакомый гул большого города… Словно я долго стоял с заткнутыми ушами и с закрытыми глазами – и вдруг раскрыл глаза и ототкнул уши…
Всё знакомо, всё это по-старому. Но теперь сам я – другой, и новая жизнь начинается для меня в городе… Теперь я – студент!..
Много хлопот, веселых, интересных, совершенно новых и значительных. Во-первых, надо найти комнату поближе к университету; во-вторых, побывать в канцелярии университета и переменить свой гимназический временный билет на студенческий; в-третьих, потолкаться в университетских коридорах и лабораториях и повидаться с товарищами и однокурсниками; затем, надо купить новый плед, кое-какие лекции; наконец, надо… Одним словом – только повертывайся!..
Вот он, университет!.. С чувством гордой радости вхожу я в твои заветные двери… Сколько раз я, торопясь, с ранцем за спиною, в гимназию, завидовал студентам, без страха и ненависти, без торопливости и оглядки, входящим в двери своего храма науки… И вот, теперь и я вхожу в этот храм, свободный и независимый человек, с папиросой в зубах и с пледом на плече. Высокий и огромный вестибюль с лестницами вверх и с коридорами во все стороны… Мудрецы и философы древности смотрят на меня с каменных пьедесталов из стенных ниш и, глядя на них, уже начинаешь чувствовать себя серьезным и умным, совершенно взрослым человеком… Да, покончено с мальчишеством. Довольно этих глупых романов с любовной канителью, сентиментальностью, слезами и клятвами!.. Не такое время… Родина ждет честных работников, требует жертв и отречения от благ личной жизни… Вот только устроюсь и примусь за дело.
– Эта комната отдается?
– Эта самая, только я студентов не пускаю.
– Почему так?
– Беспокойные. В прошлом году замучили обысками да допросами…
– Жаль, комната подходящая…
– А вы – смирный?
– Хм… ручаться за себя не могу: студент.
– Ну, так уж извините.
– Извиняю.
Чорт бы вас подрал! Боятся студентов, как зачумленных: уже в третьем месте не пускают студентов. Все ноги измотал, бегая в поисках комнаты. Только под вечер напал, наконец, на порядочных людей: старушка с сыном; сын тоже студент, хмурый и, по-видимому, дельный парнюга… на третьем уже курсе, медик. Медики симпатичнее, – напрасно я подал на юридический… Наплевать; не понравится, так перейду на медицинский.
– Когда переезжаете?
– Сейчас.
– А где живете?
– Покуда не живу: вещи – на пристани. Поеду за ними.
Ну, слава Богу, наконец, водворился. Славная комнатка: располагает к одиночеству и работе; два окна в сад, ход отдельный, хозяева далеко, кухня – тоже… Старушка заботливая: и графин с водой, и коврик у постели, и даже зеркало. Допотопная этажерка, пузатый комод, два стула, умывальник с тазом и два стола: один для хозяйства, другой – письменный… Отлично. Больше и желать нечего. Развесил по стене портреты Чернышевского, Некрасова, Добролюбова и Дарвина. Великолепно: комната сразу приняла внушительный и молчаливо-говорящий вид. Когда Николай Иванович – так звали студента, сына хозяйки – зашел, чтобы узнать, всем ли я доволен и не надо ли мне еще чего-нибудь, – он сразу понял, с кем имеет дело. Прощаясь, он крепко пожал мне руку и тихо сказал:
– Не желаете ли до утра иметь одну редкую книжечку?
– Какую?
– «Письма» Миртова. Только до завтрашнего утра!..
– Конечно, коллега!.. Очень рад. Я уже в гимназии слышал об этой книге, но не удавалось…
Всю ночь напролет я читал «Письма» Миртова, напечатанные на скверном гектографе, и вздрагивал и прислушивался всякий раз, когда тишина ночи нарушалась каким-нибудь звуком на дворе или в соседних комнатах. «Обыск!» мелькало в сознании – и тревожно стучало сердце и звенело в висках. И всё-таки кончил… Да, вот она, вся суть нашей жизни!.. Сразу на девяносто градусов поумнеешь после такой книжечки. Точно глаза раскрылись, слепые раньше глаза… И так ничтожна и пуста показалась мне теперь моя прежняя жизнь, что захотелось искупить, наверстать потерянное время, забыть и не вспоминать своего прошлого «бессознательного прозябания»…
– Удивительная книга! – сказал я на другой день, возвращая с глубокой благодарностью «Письма» Миртова, и при встречах с товарищами прежде всего осведомлялся:
– «Письма» Миртова читал?
– Нет. А ты?
– Читал, конечно.
– Это… нелегальное?
– А ты думал – «одобренное» начальством?
– Как же ты добыл?
– Ну, брат, на такие вопросы не отвечают…
С каждым днем университет становился шумнее, многолюднее. Как птицы разных пород и разных стран, слетались в одно место молодые костромичи, самарцы, саратовцы, астраханцы, вятчане, пермяки, сибиряки – и площадка и коридоры университета напоминали смешанный птичий разговор… Молодые умные лица, веселые глаза, здоровый смех, приподнятое настроение. Кипит жизнь, торопливая, жадная, ищущая… Хорошо чувствовать себя членом этой шумной жизнерадостной молодой толпы… То растает она по аудиториям и стихнет, то вновь вырастет и загудит, как улей…
В свободный час между лекциями приятно посидеть в библиотеке-читальне: тихо, напряженно тихо, только один шелест газет, книжных страниц, шаги на цыпочках и шопот. Словно в храме – священнодействие. Серьезные углубившиеся лица, склоненные головы с упавшими прядями волос и словно вся комната пропитана какой-то невидимой мозговой энергией…
Кончились лекции. Шумными компаниями расходимся по кухмистерским и «домашним обедам». Кормят «дешево и сердито». Приятно после такого обеда заказать дома самоварчик, посидеть за чайком и побренчать на гитаре.
– Николай Иванович, хотите стакан чаю?
– Спасибо, я не за этим… Вот что, товарищ: не разрешите ли воспользоваться вашей комнатой, сегодня вечером, для кое-какого дела? У меня тесно, а на собрании будет человек двадцать…
– Могу… В восемь я ухожу и вернусь не раньше десяти.
– Вполне достаточно. Спасибо! Дело общественное, надо помогать друг другу…
Николай Иванович крепко пожал мне руку и ушел, а мне было хорошо и приятно, потому что я, хотя и косвенно, могу оказать услугу «общественному делу». Да, теперь ясно, что Николай Иванович стоит близко к тем людям, которые страшно меня интересуют и притягивают к себе своими героизмом и страданиями… Я их еще не знаю, но чем больше читаю их страстную, словно кровью и слезами облитую «нелегальную литературу», тем сильнее чувствую, что я с ними. Пока я хочу приблизиться к ним хотя бы небрежностью в костюме, пренебрежением к разным глупым приличиям, к воротничкам, галстукам, прилизанным прическам… Волосы – как у Чернышевского, шляпа – как у беспечного итальянца, ворот рубашки – как у молодого Байрона, а в руках – толстая суковатая палка, как эмблема силы и прав «грядущего нового»… Я уже спорю с товарищами о «народниках» и «народовольцах» и в спорах стою на стороне последних: у них – гнев и огонь страстей, так близкий моей натуре… Не о них ли скорбит поэт этими красивыми стихами:
«О, сколько, сколько пало их в борьбе за край родной,
Отважных, гордых, молодых, с открытою душой!..»
Когда я прочитал биографию одной из павших в борьбе и последнее письмо ее к матери, я долго плакал в подушку, словно вернулся с кладбища, где оставил свою невесту…
– Милая, бедная… молодая, прекрасная! – шептал я, обливаясь слезами, и огонь мести сжигал мое сердце.
Я непрестанно думал о ней, воскрешал ее в своем воображении и был бесконечно счастлив, когда Николай Иванович достал мне ее портрет. Нет нужды, что потрет – туманная копия, может быть, с копии же… В этой туманности, словно из неведомой загробной страны с нежной грустью и немым упреком нам, живущим, смотрят такие умные, проникновенные глаза… В поздний час ночи, когда кругом всё затихало, я вынимал из потайного места портрет этой девушки и впивался в него взором, стараясь разгадать кротко светящуюся в глазах мысль… Какая ты была?.. Как ты улыбалась? Как звучал твой голос?.. О чем ты больше всего скорбела, уходя с земли молодою и прекрасною?.. О, как я любил бы тебя, если бы ты не ушла!.. Я отдал бы тебе свою жизнь и сказал бы:
– На, делай с ней, что хочешь!
И снова и снова я перечитывал ее прощальное письмо к матери, начинающееся так странно просто и нежно, словно это пишет маленькая детка, страшно соскучившаяся по мамочке:
«Милая мама!..»
Нет теперь тебя на земле, нет, быть может, и твоей мамы… А твой призыв к маме остался на земле и не дает мне спать, рождая слезы и скорбь, тоску и мстительность… Не могу спать! Твой образ стоит перед сомкнутыми глазами и шепчет: «Милая мама!», но светает на земле, пора тебе уходить в твое потайное убежище…
– Прощай, милая, бедная… прекрасная…
И я прятал портрет в потайное место… А сам долго еще не расставался с туманным образом оставившей землю девушки… Не знаю, может быть, я любил ее… Часто она приходила ко мне во сне и, склонившись над моим изголовьем, шептала:
– Не грусти!.. Когда-нибудь мы с тобой встретимся…
И когда я вскакивал в постели, пробужденный этим шопотом, мне чудилось, что кто-то мягко и плавно уходит в дверь…
– Милая, милая, если бы ты вернулась на землю!.. Если бы я мог верить, что с нашей жизнью не кончается наша любовь!..
XX
Уже осень. Желтые, красные, оранжевые листья и голые прутья; дожди, ветер, жидкая грязь. Мутное небо. Бегут, бегут куда-то тучи, клубятся, как дым, и нет звезд ночью. Жалобно поет дождевая вода в водосточных трубах и тускло мерцают фонари в лужах по панелям… Поднятые верхи извозчичьих пролеток, раскрытые зонты, грязные ноги в несуразных калошах, непромокаемые плащи… Хорошо в теплой уютной комнате, при лампе под зеленым абажуром, около грустно поющего остывающего самовара, с интересной книгой! Не хочется на улицу…
Утром трудно вылезать из-под одеяла и особенно вкусен сон. Лениво бьют хозяйские часы девять. Надо вставать: в десять – лекция. Кухарка Палаша уже подала самовар и обычную французскую булку.
– А ты встанешь или нет? Наказывал в восемь, а теперь – десятый…
– Завари чай, Палаша!..
– Ну-ка, какой неженка!..
– Долго вчера читал.
– Николай Иванович давно в навирстет ушел, а ты… Околоточный приходил.
– Околоточный? Зачем?
– Небойсь, сразу проснулся… Спрашивал, почему вчера много народу было.
– Ну!
– Ну, сказала, как велел: именинник был…
– Ну и дура: рождение, а не именинник. Посмотрит в святцы и увидит, что врешь. Ну!
– Часто, говорит, у вас именинники очень.
– А ты ему?
– Не я, говорю, их крестила.
– Гм… Николай Иванович знает про это?
– А как же! Встал рано и забеспокоился. А вот ты прохлаждаешься… Он тебе записку оставил. На-ка вот!
«Коллега! Если имеете что-нибудь предосудительное, сейчас же сплавьте в надежное место: есть основание ждать гостей».
Вскочил, как ошпаренный: в печке – еще сырой гектограф, а руки – в синих гектографских чернилах.
– Вот так штука!.. Палаша! Дай дров и растопки!
– Озяб? Я затоплю, дай управиться…
– Я – сам. Где дрова? Живо!
Ну, слава Богу: печка пылает огненными языками и огонь-союзник быстро пожирает следы преступления. Жаль, да что поделаешь… Мою и скоблю руки, сержусь: не отмываются.
– Ты что, ровно белье подсинивал?
– Картины, Палаша, красил…
Наскоро хлебнул чаю и побежал к товарищу, с которым вчера работал, чтобы подальше спрятал нашу свежую брошюру – «Хитрую механику»: пятьдесят экземпляров наваляли с оповещением: «Издание партии Народной Воли»…
– Тревога, брат!
Задыхаясь, сообщаю о предупреждении Николая Ивановича.
– Как быть?
– На подволоку! Спустим на веревках между стен дома и обшивкой.
– Это – мысль!
Весь день прошел в тревоге. Ночь – тоже. Каждый стук, шум на улице, говор на дворе заставляли вскакивать и, подкравшись на цыпочках к выходной двери прислушиваться и ждать звона шпор…
– Уф! Никого нет… Померещилось… А впрочем, милости прошу: у меня чисто, а потому в сущности глупо так волноваться. Спи, баба!
Так и не пришли, напрасно прождал… И всегда так: когда ждешь – ни за что не придут, а когда и в мыслях нет – как снег на голову.
Скоро обычный студенческий бал в пользу недостаточных товарищей. Первый бал в моей студенческой жизни. Это – целое событие, на неделю оторвавшее меня от занятий наукой и политикой… Попал в распорядители: почетно, приятно, но очень хлопотно. Выбрал благую часть: оборудование «Мертвецкой». Долго не разрешали «Мертвецкой»; однако мы добились своего под условием некоторых ограничений в правах. Уж какой бал без «Мертвецкой»: мы скорей согласились бы на бал без музыки!..
– Только без речей, господа!
– Я говорю о речах возбуждающего характера. Можете петь, выпивать, но прошу воздержаться от грома и молний. Иначе дворяне не дадут больше вам зал своего Собрания.
– Мертвецкая без речей…
– Всё, господа, можно, но… должны быть границы. При закрытых дверях, конечно, как в семье, но трудно, господа, уберечься от посторонних наблюдателей…
– За это ручаемся!.. Ни один прохвост не пройдет…
Отлично. Теперь закупки для буфетов: чайного и выпивального… Чайный всецело отдаем женщинам, курсисткам: им и книги в руки, а мы займемся только напитками. Подороже надо цены на хмельное, а то очень быстро «Мертвецкая» принимает хаотический характер: ссорятся и орут – не дают поговорить… Не все с этим согласны.
– Господа, я протестую. Дерите с буржуазной публики, а не с пролетария. У нас два буфета: верхний и нижний, один буржуазный, другой – демократический…
– Верно! Как же это не выпить в такой день? К чорту аристократов!
– Пиво должно быть изъято от всякой пошлины.
– Тише, господа! Слова! И петь будем, и пить будем, а смерть придет – умирать будем…
– Браво, Касьянов!
– Пускай на верхах пляшут вальсы, пьют токайское и пробавляются адюльтерами, а нам – пиво, «барыня», «дубинушка» да речи!..
– Браво, Касьянов!
Демократы победили: налог оставлен только на благородные напитки, то есть коньяк, ликер, вина. Пиво и водка – по заготовительной цене…
– Брраво-оо!..
Бал. Дворянское Собрание блещет огнями. К подъезду бесконечной вереницей подкатываются кареты и санки, из которых выпархивают, при помощи швейцаров, лакеев и кавалеров, полные грации и кокетства – закутанные в мантильи, капоры и пуховые шали девицы, за ними – полновесные мамаши… Опережая их со всех сторон, бежит молодая, «безлошадная» публика: студенты, курсистки, гимназисты, реалисты…
Широкие лестницы вверх убраны взятыми на подержание лаврами, олеандрами, пальмами. Благообразные студенты с цветными бантами на груди встречают и разводят гостей по местам. Белые туалеты, огни драгоценных камней, цветы, веера, прически, перчатки, фраки, голые плечи и руки, одуряющий запах духов и бесперывный радостный шум смеха и говора, шелковых шлейфов, стекляруса… И улыбки, улыбки, улыбки…
В «Мертвецкой» еще малолюдно и благообразно. Молодые лица, оживленные разговоры, скромные платья, звон чайной посуды, остроты. Работает только чайный стол с пирожными и фруктами, а Касьянов с помощниками лениво толкутся за стойкой и безрезультатно дразнят бутылками…
– Плохо, Касьянов?
– Не пришел еще час наш.
– Игнатович! Вы обещали мне третью кадриль…
– Неправда!.. Почему третью?
– По любви…
– Не говорите, Касьянов, глупостей…
– До умного слова еще много осталось…
– Началось!..
Сверху доносится загремевший рояль… Сразу все притихло на лестнице и в «Мертвецкой»…
После первого отделения концерта – наплыв в «Мертвецкую» чистой публики: разряженные барышни, под прикрытием кавалеров, с затаенным любопытством и некоторым страхом, прохаживаются по «Мертвецкой» и разочаровываются:
– Чего же тут неприличного?.. Мама пугала, что тут Бог знает что!
– Ложные слухи! – произносит из-за стойки Касьянов и вздыхает.
Курсистки делают друг другу большие глаза. Потом дружный веселый хохот и остроты на счет Касьянова:
– Касьянова-то и не заметили!..
– Я, кажется, вполне приличен, медам распорядительницы…
Наверху хор студентов пропел три раза «Гаудеамус», и гром апплодисментов, грохот передвигаемых стульев и хаос отдаленного говора сотен голосов возвестил об окончании концерта… Скоро сверху полился плавный и задорный вальс. Начались танцы.
«Мертвецкая» ожила: сюда схлынула вся демократическая публика и заняла все столы, стулья, подоконники… Зазвонили стаканы, захлопали пробки, и к чорту полетел всякий порядок… Говор, смех, споры… Кто-то уже затягивает «Дубинушку»:
«Много песен слыхал я в родной стороне,
Не про радость, а горе там пели,
Но из песен из тех в память врезалась мне
Одна песнь про родную дубину-у…»
И все, умеющие петь и неумеющие петь, грянули: