Текст книги "Искатель. 1975. Выпуск №1"
Автор книги: Евгений Войскунский
Соавторы: Исай Лукодьянов,Николай Коротеев,Димитр Пеев
Жанры:
Научная фантастика
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)
Глава вторая
На солонцовой поляне искрилась грязь, а серебристые в свете луны листья, словно чеканка, очерчивали силуэты кустов.
Тягуче пахла черемуха. Ее заросли маячили впереди, на той стороне распадка. Место, где росла черемуха, Антон Комолов помнил точно, как и то, что слева от поляны поднимался стройный кедр. Лунные лучи, если присмотреться, обозначали каждую отдельную хвоинку, сизую как сталь. Только нельзя приглядываться. Надо беречь глаза, надо лежать тихо и лучше смежить веки. Да не уснуть ненароком, поддавшись омутной тишине.
«Зенки устают скорее, чем уши, – еще прошлой осенью поучал Антона человек, знающий охотничье дело – Гришуня. – И еще – когда смотришь, голову надо держать. Так шея задубеет. Тут уж терпежу не хватит – хоть как-никак шевельнуться надо. Отдых шее дать. А нельзя! Так ты по-собачьи лежи, будто растаял весь. Чтоб всякая жилка в тебе свободной себя чуяла. А умом ты на взводе. Чтоб раз – и готов: стреляй, бей!»
Лежать вот так, по-собачьи, было действительно очень покойно, даже на деревянной платформе, прочно поставленной меж ветвей крепкого маньчжурского ореха, метрах в пяти над землей. И лабаз, как говорят охотники, построил и подарил ему Гришуня. Так и сказал: дарю. Было у него несколько дней, свободных от научных занятий в промхозовском заказнике.
Если открыть глаза, то не сразу разберешься, где поблескивающие листья кустов и где посверкивает грязь. Вроде бы земля и небо поменялись местами. Странно, но оно так.
Четвертая ночь настала. И придет ли сегодня сюда, на этот солонец, изюбр? Первой ночью в самую полночь, поди, явилась полакомиться солью телка с теленком. Раз, ну два хрупнули ветки у нее под копытами. А вторая ночь пришла темной, словно ватой заткнула уши, такой глухой была тьма и теплой, влажной. В третью тоже не пофартило.
Под ветровым потягом чуть слышно забились листья над головой Антона. Он не спеша разомкнул веки и увидел переливчатые очертания кустов и легкую рябь на солонцовых лужах. Защемило от холода кончики ушей.
Резко вскрикнула козуля. Совсем неподалеку. Ей откликнулась откуда-то снизу другая, столь же нежданно, будто кто кольнул животное. «Идет?» – Антон задержал дыхание. Но солонец, будто проклятое место, пуст. Истошно, по-кошачьи прокричал филин.
Еж, топоча лапами по слежавшейся прошлогодней листве, пробирался куда-то.
«От не спится полуночнику…» – вздохнул Антон. Он прикрыл веки и снова начал напряженно вслушиваться. Молодой охотник уже обтерпелся за недельное пребывание в тайге. Сердце его не замирало при любом шорохе, и он уже мог различить: трется ли однообразно ветка о ветку, или зверь пробирается в непролазной чаще. Чавкнуло вроде…
Открыв глаза и поведя головой, Антон приметил: что-то изменилось на солонце. Очертания кустов выглядели по-иному, сдвинулись. Особенно густая тень в левой стороне от солонца, там, где заросли высоки, передвинулась правее. И поблек свет на листьях, они уже не походили на чеканку. А в то же время вроде бы развиднелось. Плоская стена тьмы обрела глубину. Взгляд стал различать пространство меж кустами и деревьями. Черемуха поодаль засветилась. Ее пронизал лунный свет. Антон покосился в небо и понял – луна передвинулась. – И не только передвинулась – опустилась к гольцам, сопочным вершинам. Часа два назад она сияла в чистом небе, теперь же светилась мягче. И лучи ее разливались по склону неба, скрадывая звезды. «Пожалуй, не придет изюбр при луне, – подумал Комолов. – Подождем. Дольше ждали». Снова послышался слабый чавк. Тут же несколько мелких, торопливых, помягче. И около куста слева от Антона на грани света и тени обозначился силуэт косули.
«Ну, ну, лакомись… – подбодрил ее про себя Антон. – Стоит удобно. Ничего не стоит пулю под лопатку кинуть. Так и просится на выстрел… Ух ты…»
Комолов замер. Он перестал дышать, потому что косуля вдруг насторожилась и обернулась в сторону черемухи, куста, росшего как раз перед ним, метрах в пятидесяти. Сияние заходящей луны стало совсем слабым, и цветущие кисти чубушника, казалось, сами теперь светились. И около этого куста стоял изюбр-пантач. Он возник там будто по волшебству, сразу вырисовавшись из тьмы, и обозначился четкими, но плавными линиями. Серебрились чеканно панты о восьми сойках-отростках на изящной, гордо посаженной голове. Крепкая шея словно вырастала из купины куста.
«Пройди, пройди еще немножко… – молил в душе изюбра Антон. – Пройди ну два шага… Открой лопатку. Мне выстрелить нельзя… Раню тебя только…»
Но, словно услыхав немое моление охотника, зверь подался назад. Серебристые панты слились с кустом. Чувства охотника предельно обострились, и он словно перевоплотился в зверя-жертву. Он сам в незаметных и непроизвольных, ощущаемых, но не производимых собою движеньях знал, куда идет осторожный изюбр. Охотник будто чувствовал, как раздвигаются под напором статных плеч самца упругие ветви и остро пахучие гроздья соцветий трогают нервные ноздри пантача, мешая уловить ему запах тревоги, запах человека. И в то же время Комолов так же осторожно изготовился к выстрелу, прижал к плечу карабин, отчетливо различил на мушке у конца ствола тонкую свежевыструганную щепочку, которая облегчила прицеливание. Мушки-то в темноте и не различить. «Не учуешь, не учуешь… ты ловишь дух мой у земли, я выше… Выше… Ты иди, иди, изюбр, иди осторожно. Ты, пожалуй, обойдешь солонец кругом. И ты удостоверишься, изюбр, что человека или другого твоего смертного врага нет здесь. Иди, иди, изюбр, – заклинал охотник, предугадывая движения пантача. – Только не будь слишком осторожным. Скоро утро, вон и заросли стали глубокими, и можно различить совсем дальние кусты в легкой дымке…»
Мысленно не расставаясь со зверем ни на мгновение, охотник как бы вместе с ним обошел солонец, и, судя по поведению пантача, тот не уловил ничего подозрительного. А время тянулось долго и было долгим. И тогда в рассеянной обманчивой и густой после захода луны тьме изюбр вышел на солонец. Сначала охотник не увидел, а именно почувствовал присутствие зверя на полянке внизу под ним.
Но охотник ждал, ждал и был готов к этому. Карабин оказался у плеча, а привязанная к мушке свежевыструганная щепочка хорошо виделась в вырезе прицела. Когда изюбр ступил на полянку и стал боком к охотнику, нагнув голову со светлеющими от росы пантами, охотник совместил на прямой вырез прицела светлую щепочку мушки карабина и убойное место на силуэте быка, чуть ниже лопатки. Оно было невидимо на тени зверя, но охотник хорошо знал, где бьется изюбриное сердце.
И тогда занемевший от ожидания и напряжения палец охотника повел спусковой крючок, а дыхание оставалось ровным, и сердце билось мерно.
Приклад тупо толкнулся в плечо. Тишь тайги сменилась оглушенностью после выстрела. В крохотной вспышке зверь будто обозначился весь, взметнулся, бросился в сторону.
«Нет! Он убит! Он убит!» – ликовал охотник. Он был уверен в себе так, словно не пулей, а своей рукой пробил сердце изюбра.
Антон закинул карабин за плечо, юркнул в лаз на помосте и с ловкостью молодого медведя соскользнул на землю по гладкому стволу. Не разбирая дороги, Комолов бросился по грязи солонца в ту сторону, где была добыча. Антон не чувствовал брызг соленой грязи во рту, а сердце вроде захолонуло от бега, мешало дышать.
Добытый изюбр темным валуном лежал неподалеку от куста черемухи, потому так хорошо и разглядел его Антон. Не слышалось ни храпа, ни дыхания зверя.
Тогда, вынимая топорик из-за пояса, Комолов уже без настороженности подошел к изюбру. Прежде всего потянулся к пантам: целы ли? Падая, изюбр мог ненароком обломить отросток. И прощай, цена!
Руки Антона чуточку дрожали, сказывалось напряжение четырех ночей. Он дотронулся до бархатистых и теплых, наполненных кровью пант. Целы все сойки, все восемь. Антон пощупал их – мягкие, упругие, добротные. Потом охотник вырубил панты вместе с лобной костью. Держа тяжелые панты в одной руке, Антон наломал другой веток, чтобы не класть драгоценную добычу на землю, и, кстати, поругал себя за недогадливость – раньше нужно было подумать, куда положить панты. Правда, ни Гришуня, ни другие охотники не говорили, что панты нельзя просто положить на траву, да слишком долго добывал их Антон и очень хороши и дороги были они даже на вид, чтоб бросить их в небрежении. А затем Комолов принялся разделывать тушу. Волокна тумана меж кустов поплотнели, налитые светом зари. Белые парящие полосы как бы разделили надвое деревья, а глядя ниже по распадку, казалось, будто молодая зелень вершин лежит на голубом и розовом снегу. Шлепала тяжелая роса, скатываясь с листа на лист. Влажный дух земли и зелени был ошеломляюще крепок.
Каркнула ворона, раскатисто и радостно, будто над ухом. Откликнулась другая издали и еще в иной стороне. И прилетели вскоре. Покружились и расселись на сучьях, чистя носы, а время от времени голосисто орали и перелетали с ветви на ветвь от голодного нетерпенья, кружились над поляной, переступали с ноги на ногу, косились вниз на даровое угощенье.
Затараторила, защелкала крыльями, перелетая распадок по прямой, голубая сорока.
Кто-то вломился в кусты, и Антон поднял взгляд. Кряжистый малый с городской аккуратной бородкой вышел из зарослей. Ушанка на голове сидела чертом, и Гришуня широко улыбался:
– Привет, охотничек!
Гришуня, помахав приветственно ручкой, прошелся к пантам и довольно цокнул:
– Ладные!
Держался Гришуня в тайге как в своей комнате, уверенно, непринужденно, не в пример иным знакомым охотникам, словно чувствовавшим чей-то взгляд из-за куста, но этим-то и нравился он Комолову больше других.
– Вишь, к завтраку поспел, – сказал Гришуня. – Забирай печенку да иди к балагану. Я тоже проголодался.
– Тихо тут в этом году.
– Ушли подале. Берегут заказник. Мне только и разрешили около пострелять.
– Начальство тебя любит. Али навестить придет? – Гришуня поддел изюброву печень на солидный сук, попробовал, не сломится ли он под ее тяжестью. – Ждешь гостей-то, а?
– Некого. Да и некогда, поди, им.
– Окотилась охотоведица? – хохотнул Гришуня.
– Мальчика родила, – осуждающе заметил Комолов.
– Способная… – словно не слыша укоризны в голосе. Антона, продолжил Гришуня, но добавил примирительно: – Вот видишь, еще один сторож в тайге прибавился.
– А твои дела?
– Прижились выдрочки, перезимовали. Еще неделю-другую погляжу да можно и докладывать начальству…
– А Зимогоров про тебя не спрашивал.
– Так должно и быть. Скажи Зимогорову – все узнают про то, что выдры выпущены. И пойдут зимой стрелять. Велено начальством подождать с оповещеньем. Да и Зимогоров участок здесь. Чего ему беспокоиться?
– Ну он-то по-другому думает. Царем и богом здешних мест держится. «У меня под началом целая Голландия по площади».
– Думать – не грешить, как мой папаня говорит. Хотел, да не съел.
– Жаль, что нет у тебя времени с ним потолковать. Вот бы причесал его.
– Всех причесывать для себя в гребешке зубьев не останется, – довольный собой, Гришуня цокнул языком. – Не нравится, выходит, тебе егерь.
– Егерь как егерь. Я уж говорил тебе. Только вот у тебя находится для меня время, а у других – нет. Я, сам знаешь, с четырнадцати лет охочусь. Походил с промысловиками. «Присматривайся, – говорят, – думай». Ну, присмотрелся, а чего обдумывать – не знаю. «Делай, как мы», – а сами каждый раз по-иному поступают. Охота не математика, в ней дважды два нулем может обернуться.
– Точно, – кивнул Гришуня, пристально присматриваясь к тому, как работал ножом Комолов. Действовал он быстро и ловко, и было совсем непонятно: чего приспичило Антону жаловаться на наставников-промысловиков? Делом они заняты – верно. «А будь ты мне не надобен, стал бы я с тобой трепаться, – подумал Гришуня. – Ну, а за сведения, что не собирается сюда никто, спасибо. Надо бы тебя по шерстке погладить». И Гришуня сказал:
– Что человек, что скотина, тыкается в бок матери, пока в вымени молоко есть. А с тебя чего промысловики возьмут? Шерсти клок? И ее нет, одна есть на голове, без подшерстка.
– Я к тому и говорю: ты, Гришуня, другой человек! У всех спрашивать да клянчить надо, а ты сам сколько для меня сделал. Видишь, надобно мне что-то, сам догадываешься. Я каждый твой совет помню.
Резковатый в движениях, Антон выпрямился, с лаской посмотрел на своего друга – рубаху-парня, и увидел крепко разбитые олочи на ногах Гришуни, мягкая трава ула высовывалась из разъехавшихся швов. – Ты уже давно здесь? Чего же не сказал?
– Олочи разбиты? – Гришуня рассмеялся, но глаза его оставались серьезными. – Нитки, хоть и капрон, да не сохатины жилы. Кожу рвут, проклятые. В городе олочи тачали. А сам и месяца не шастаю. Мне, сам понимаешь, панты совсем не нужны. Случайно время совпало. Тайный зверь выдра. Не знают толком, когда она спаривается, по скольку щенят приносит. Потому и решили понаблюдать в это время. А в какой ключик мясо снесешь? День жаркий будет.
– Внизу. Вон там, в зарослях лещины.
Гришуня подумал было, что есть родник и поближе к балагану Комолова, да решил помолчать. Многознайство требует объяснения, а выставляться Гришуне совсем не хотелось. Главное – парень привязался к нему крепко.
– Я олочи с собой в запас взял. Подарю тебе. Я сам шил, без капрона. Не разойдутся по швам. Для милого дружка и сережка из ушка, – стараясь подделываться под манеру Гришуни говорить присловьями, добавил Комолов.
Глава третья
Удэгеец ласково смотрел на Семена.
– Здравствуй, Дисанги. Откуда ты… – проговорил инспектор и запнулся: очень уж хотелось спросить «взялся», да неловко. Семен почувствовал себя скверно – просмотрел человека в пяти шагах, а еще минуту назад старший лейтенант искренне считал себя достаточно опытным таежником.
Старик чуть развел руками, отвечая на недосказанный вопрос, мол, тут и стоял, давно стоял, на тебя смотрел, ты подошел – «здравствуй» сказал. Но спросил Дисанги о другом.
– Почему так задумался, инспектор? – Дисанги задал спасительный вопрос. Невежливо интересоваться, почему же, идучи по тайге, человек не заметил другого. Так запросто можно и в когти хищника угодить.
– Я немного и к тебе шел… – коверкая русский, ответил инспектор. Это получалось ненароком. Казалось, если говорить, подделываясь под строй чужой речи, то тебя легче и правильней поймут.
– Вот и нашел. Рад тебе, инспектор. Идем к табору. Кушать будем, чай пить будем.
Они направились через лиственничный бор в сторону болота. Летом лиственницы не нравились Семену. Мочковатые сучья выглядели уродливее, а венчики хвои, торчащие из мочек, казались редкими, бледными, худосочными. Редкий подлесок меж стволов выглядел куда ярче, пышнее, приятнее.
– Плох я охотник стал. Руки, ноги совсем не охотники, а головой охотник – плохая охота, – бормотал Дисанги, вроде бы и не обращаясь к спутнику.
– Как это «головой охотник»? – из вежливости переспросил старший лейтенант, глубоко переживая свою оплошность.
– Молодых учи. Только говори, пальцем тыкай. Охота – не ходи. Рука – не та, глаз – не та. Однако голова еще та. Голова не та – пропал человек.
В нежный дух лиственничного бора стал вплетаться резкий запах костра.
«Ну здесь-то я определенно почуял бы присутствие человека, – попробовал успокоить себя инспектор. – Конечно, не мне соревноваться с «лесными людьми». Однако и отчаиваться не стоит». Словно отвечая на мысли Семена, Дисанги проговорил:
– Я тебя в распадке увидел. Ты травой шел – одни верхушки шевелились.
– А говоришь, Дисанги, глаза не те! – рассмеялся над самим собой Семен. – Ведь распадок, пожалуй, в полукилометре от табора и просматривается плохо.
– Нет, инспектор, не те. Не те. Нос и тот плохо чует. Раньше сильно лиственница пахла, а теперь нет.
– Может, лиственница и виновата? – мягко улыбнулся Семен, пытаясь подбодрить старика, крохотного рядом с ним, в круглой цветной шапочке, в накидке, спускающейся из-под нее на сухонькие плечи, с бело-черными, как бы тигровыми, разводами. Летом она спасает шею и плечи от гнуса, а зимой – от снега.
Они подошли к тлеющему костру, который обильно курился, распугивая мошку, сели около.
– Лиственница осталась прежней… Ты добрый человек, милиция… Когда ворон голову стрижет – кета идет… Когда кета идет – ворон голову стрижет – осень садится на гольцы… А?
Дисанги замолчал, тихо кивая головой то пи от старости, то ли от раздумий. И Семену нечего было сказать. Действительно, одно дело – совпадение: ворон роняет перья с головы, и тогда же начинается ход кеты, другое – время, которое обусловливает и первое и второе… И не лиственничный аромат изменился, а Дисанги в старости чувствует его иначе. Нет, видимо, не сочувствия искал Дисанги в разговоре с Шуховым. Шел доверительный мужской разговор, и Семену следовало признать неизбежность подобных перемен.
– Осень идет… – проговорил Семен. – Тогда и кета идет, и ворон теряет перья на голове…
– Тихо-тихо старость крадется, как куты-мафа крадется…
Глаза старика, скрытые в морщинах лица, совсем сузились, и Семен не мог уловить взгляда Дисанги. Удэгеец смотрел искоса, и морщины его лица, которые, казалось, излучали добродушие, теперь как бы одеревенели. Дисанги сказал неожиданно:
– Не видел чужака в тайге. Если шел – не от Горного шел. Другой дорогой… Через гольцы переходит тогда. Однако…
Третий рез виделся инспектор с Дисанги, но если бы встреча оказалась сотой, то и тогда Шухов не перестал бы поражаться наблюдательности старика. Семен чувствовал себя мальчишкой рядом с ним, учеником у таежного ведуна. Но теперь, когда Дисанги сказал зачем инспектор здесь, Шухов мог проследить за ходом мыслей удэгейца. Раз котомка у инспектора за плечами, то по величине ее несложно определить, сколько времени собирался пробыть он в тайге. Инспектор один, и при нем карабин. Карабин у инспектора – значит, он идет в определенное место, с пистолетом в тайге много не сделаешь. Один идет инспектор – либо не знает точно, где браконьер, либо нет дома егеря Зимогорова.
– Плохо, Дисанги, – сказал инспектор. – Плохо, что он пришел с другой стороны сопочной гряды. Выходит, знает место.
– Плохо тебе, ему хорошо… Хорошо ему – плохо нам. Он высоко ходит, ему далеко кругом видно.
Семен Васильевич понимал: если хозяин костра говорит охотно, за гостем остается право, открыться ли ему в своих намерениях, промолчать ли, считая, что большего не требовалось. После того как голос старика раздался нежданно-негаданно в пяти шагах, Семен Васильевич не собирался надеяться только на себя. Даже возьми он с собой Федора или Шаповалова на худой конец, его поход не стал бы удачнее. Да вот беда, Семен по опыту знал: упросить или заставить охотника бросить пантовку – штука бесполезная, бессмысленная даже. Он не согласится уйти ни по какому поводу, ни за какие коврижки. Одна надежда – посвятить в дела старика Дисанги и все-таки убедить его пойти с ним.
– Что задумался, инспектор? – тихо спросил удэгеец.
– Трудно мне, Дисанги.
– Насельнику трудно? – от волнения еще больше ошибаясь в русской речи, спросил удэгеец.
«Может быть, Дисанги не так уж дорожит охотой, в которой участвует одна его «голова»? – подумал Семен Васильевич. – Наверное, в тягость самому себе бывает учить молодых, когда чувствуешь: они все равно так хорошо не справятся, как ты, а у самого нет сил сделать дело? Ведь у меня всего один случай был, что удэгейский охотник отказался помочь мне… Возможно, и в обычаях и традициях сказывается характер человека. А каков Дисанги, я не знаю…»
– Трудно, Дисанги…
– Где твои товариси?
– Сначала я решил – один справлюсь. Теперь думаю – и товарищи не помогли бы.
– Так много злых людей?
– Не много. Но они очень хитры.
– Хитрее мафа? – Дисанги подался к инспектору, и блеклые глазки его округлились в складках кожи. – Кто же хитрее мафа в тайге?
– Хитрее медведя бывает зло. Сам говоришь – пришел человек с другой стороны хребта. Подойти к нему незаметно нельзя.
– Ты со мной говоришь, Семен, как с маленьким. Я знаю тебя. Ты знаешь – против обычаев спрашивать, что случилось. Я спрошу, однако. Скажи, если можешь.
Никогда еще Семену не доводилось видеть, чтобы за считанные секунды человек мог так преобразиться. Теперь перед инспектором сидел на барсучьей шкурке совсем другой Дисанги. Согбенный годами стан выпрямился, разгладились морщины, и помолодело лицо, даже глаза, старческие, слезящиеся глаза смотрели ясно и открыто. Он был очень рад хоть чем-либо помочь инспектору. Наверное, Дисанги стосковался по серьезному делу, когда нужна не только его голова, но и он сам.
– Можно ли пройти к Хребтовой скрытно? Чтоб человек, который там находится, не заметил тебя?
– Есть запретная тропа. Старая тропа. По ней давно не ходят.
– Разве племена Кялундзюга или Кимонко не живут в тех же местах, не охотятся там же?
– Живут, где жили. Охотятся, где охотились. Раньше куда пойдешь из тайги? Городов не было. Потом город страшен и дик лесному человеку. Потом лесной человек стал учиться, узнал о большом мире. Лесные боги не могли объяснить большого мира… Боги-игрушки. Я слышал, их поставили около музея. Прошлое надо любить сильно, чтоб никогда туда не возвращаться.
– Странно ты говоришь, Дисанги…
– Люди хитрят, Семен. Они хотят прыгнуть во вчера с сегодняшней головой, – по-детски рассмеялся старик. – И в завтра тоже.
– Скажи, Дисанги… – Семен непроизвольно опустил глаза. – Ты знаешь эту тропу, идущую по болотистой долине?
– Ты мне верь – знаю. Шаманы запретили ходить по ней еще моему отцу. Это тропа хунхузов.
– Разбойников? Они подкарауливали таежных людей на выходе из самых дальних дебрей, убивали и захватывали добычу?
– Ты хотел еще спросить… Откуда я знаю про тропу? Когда-то я шаманил… Анана-анана…
– Мало ли что было давным-давно, Дисанги…
– Да… Теперь лесные люди вышли из тайги. Не нужны им лесные божества. Предания остались. Все живое вокруг – и травы, и деревья. Только они не бегают.
– Да, я знаю – кедр, пихта, лиственница, ильм – каждое выбирает место на всю жизнь. Ошибся – умер. Земля их пища. Они не растут где попало, – Семен был терпелив и выдержан и не спешил обратиться к Дисанги с просьбой хотя бы рассказать о тропе.
– Знаешь, – закивал Дисанги, глядя, как инспектор мнет в пальцах веточку, мнет сосредоточенно, стараясь сохранить на лице спокойствие.
– Слышал, конечно… Растительные сообщества, их приуроченность к почвам… – глядя в костер, проговорил Семен.
– Про Хребтовую кто-то старый-старый вспомнил. Сам пришел, другого прислал. Но старый. Как я. Он знает, хорошо знает – на Хребтовой старые солонцы. Много зверя. Ты, Семен, хочешь сказать: «Пойдем со мной, Дисанги!»
– Ты, право, шаман! Наперед угадываешь, – повеселел инспектор.
– У тебя лицо, у меня глаза. Редкий человек, дурной человек – немое лицо. Лицо все говорит, все скажет. Доброму прятаться зачем? – Минута душевного подъема у старика прошла. Он снова ссутулился, померк взгляд. – Добрый, он солнце. Его тепло и за тучами греет.
– Не добрый я, Дисанги, – сказал старший лейтенант. – Злой. Ух, какой злой.
– Знаю. Потому что добрый. Солнце тоже злое. Ух, какое злое! Не знаешь?
Семен от души расхохотался, отвалился на спину:
– Побойся лесных богов, Дисанги! С кем меня сравниваешь?
Удэгеец поднялся с барсучьей шкурки и совсем старчески прошамкал:
– Про добро говорю. Не про тебя. Фу, глупый.
– Ну вот! – Семен сел, сконфузился. – Обругал.
– Не ругал. Думал – сказал, – взяв чайник, ответил старик. – Ругал – нарошно говорил, агей.
– Прости, агей, – Семен так же назвал Дисанги братом. – Не всегда двоим, говорящим по-русски, в пору понять друг друга.
– Эле… Эле…
– Хватит так хватит, Дисанги. А за водой схожу я. Ладно?
– Иди, иди, – сказал Дисанги, отдавая чайник. Он поправил барсучью непромокаемую шкурку и снова уселся. Глядя на прихотливые извивы дыма, старик бормотал сам для себя: «Ты, Семен, злой к злу, значит, добрый. Настоящие злые любят зло. Для них оно – добро. А ты, Семен? – Удэгеец посмотрел на инспектора, отошедшего уже далеко, и продолжал: – Ты месяц мерз вон на том болоте, ворочал камень, работал как медведь, устраивая берлогу. Почему? Со злости. К кому? К лесничему, злому человеку. Он наврал на Федора. Потом от жадности погиб. Боялся – ты, Семен, соболей найдешь… Надо с тобой идти, Семен. Надо идти, надо очень осторожно идти к Хребтовой. Хитрее тигра быть. Там, однако, человек злее лесничего».
А Семен, насвистывая какую-то свою мелодию, похожую на попурри из всех песен сразу, шел, помахивая чайником, к ручью. Вода в чем прозрачной полоской скатывалась с одного камня на другой.
Подставив ладонь, Семен вдоволь напился ледяной хрустальной воды, потом набрал чайник. Отправившись обратно к табору, Семен невольно залюбовался лиственничным бором, полным яркого света. И впервые с удивлением для себя заметил, что, когда нет ни тумана, ни дымка, свет в тайге не врывается в чащу снопами, а льется как бы отовсюду, сияет на подлеске, будто именно там он и возник. Открытие чего-то нового для себя происходило всякий раз, когда он уходил в однообразно зеленые дебри, какой выглядела тайга из окон дома в поселке. Семен словно драгоценность берег подобные прозрения и, вернувшись, рассказывал о них Слеше. Жена удивлялась и радовалась вместе с ним, но по-прежнему, по-сибирски называла тайгу сердитым словом «урмач» и, будучи наполовину горожанкой, относилась к ней словно к чему-то дальнему, куда надо добираться, а у нее времени не хватало. Семен и сам себе не хотел признаться, что его жена, учительница математики, охотно интересовалась природой, однако не любила ее. Вернее, обожала тайгу, как море, с берега.
Вздохнув, Семен огляделся на ходу и опять, как и до неожиданной встречи с Дисанги, увидел вдалеке злополучное болото, где на свой страх и риск целый месяц они «проишачили» с Федором Зимогоровым. Затея, на которую пошел тогда участковый инспектор, не очень обрадовала районное начальство. Еще бы! И сейчас попытка добыть труп и ружье для экспертизы из непромерзающей даже зимой сфагновой топи кое-кому покажется безумной, если не смешной. А ведь ни Федор, ни он не знали глубины заболоченного водоема. И все-таки решились. Шухова в этом необыкновенном деле поддержал комиссар второго ранга Зубов, к которому он обратился с рапортом.
Они с Федором разбили табор на закраине болота около поваленной Зимогоровым лиственницы в начале декабря, когда холода установились прочно. Красный столбик в термометре не осиливал отметки минус двадцать пять. Но все равно, лед над трясиной будто дышал, местами вспучивался, трескался, и по снегу растекались рыжие, дымно парящие потеки, нараставшие подобно струпьям. Скованная ледовым панцирем теплая вода не желала сдаваться и рвала оковы.
Они уточнили место, где утонул лесничий, и очертили трехметровый круг, в центре которого поставили треногу из бревен и ворот. Целых два дня они пилили сухостой для большого костра на берегу болота. По скромным подсчетам, дров хватило бы на две зимы для сельского клуба.
Федор смастерил длинные и прочные сани. Они отправились к распадку и выбрали довольно округлый камень весом центнера в два. Семен предлагал взять побольше, но Зимогоров запротивился:
– Эту же дуру нам опускать да выволакивать придется. Нет. И так камушек велик. Вы поймите, Семен Васильевич, работка-то с глыбушкой у нас с вами ювелирная предстоит.
– Пока, Федор Фаддеевич, я ничего толком не понимаю. Попробуем – увидим.
– Увидите!
Кряхтя, преодолевая высокий наст, они привезли камень к берегу замерзшей топи. Запалили большой продолговатый костер. Когда он хорошо разгорелся, закатили в огонь камень и полдня ждали, пока нагреется. Потом жердями-вагами, используя их словно рычаг, переложили раскаленный каменный обломок на сани и отволокли к отмеченному кругу. Там горячий камень подвесили на петли из стального троса, воспользовавшись треногой, как блоком.
Каменюка дышал сухим жаром, а Федор принялся водить его по кругу. Камень шипел, из-под него вырывались клубы перегретого пара. Смешавшись с морозным воздухом, пар, попадая в гортань и легкие, драл их, что наждак. Сначала они терпели, но потом приступ бурного кашля доводил до удушья то одного, то другого. Особенно когда они растопили первые сантиметры болотного льда с вмерзшей в него травой. Растения обгорали, соприкасаясь с раскаленной глыбой, и дух перехватило от такого воскурения. Едкий дым, пар, прелый болотный газ доводили до одури, стоило проработать в этом пекле несколько минут. Когда камень остыл, его переложили на сани, а Федор вычерпал воду, скопившуюся во вмятине. В первый день они протаяли круг сантиметров на десять.
– Хватит, – сказал Федор.
– Почему? – спросил Семен, бодрясь.
– Лед-то был под снегом. Наст – он вроде одеяла. Не давал топи промерзать глубоко.
– Ну… – допытывался Семен.
– Пропорем камнем лед – вода в котлованчик хлынет, и работа насмарку. Начинай все снова, – ответил Федор. – Отдохнешь – поймешь.
– Говори… – Семен попробовал закурить, но табачный дым железным скребком продрал гортань, удушье сковало грудь. Припав на бок у костра, Семен зашелся в кашле и едва не четверть часа бился в судорогах.
Кое-как отдышавшись, он швырнул в огонь пачку с сигаретами и, утирая слезы, хватая широко открытым ртом шпарящий горло морозный воздух, выдавил:
– Про-гу-лочка!
– Сам напросился.
– А-т… ты… не ерепенься.
– Мне что? Не мне доказательства нужны. Я-то знаю – не убивал.
– Брось болтать!
– Чайку давай прими. Полегчает. Дальше хуже будет.
– Почему?
– Пока поверху идем. В день сантиметров на двадцать углубляться в болото будем. За ночь мороз прохватит стенки, мы еще подтаим. Вроде колодца ямка станет. Вот уж оттуда пар пойдет фуговать, что из вулкана.
– Сколько же нам растопить надо? Яму?
– Метра на два, на три… Говорил я тебе. Там и должен быть труп лесничего.
– Мы и его подпалим!
– Нет. Лед прозрачный. Как увидим тело, так и экспертов и следователя звать можно.
– Следователя сначала, – сказал Семен.
– Это ваше дело.
– А не повредим тело-то?
– Не… Обтаять по бокам можно. Он что на столе окажется.
– Как ты, Федор Фаддеич, до этого додумался?
– Не я вовсе. Старатели. Они так зимой в речках золотой песок доставали для промывки. Удобнее, чем летом, получалось. И мокнуть не надо. Вытаят в быстрине колодец – и шуруй. Мороз стенки держит, куда прочнее крепи в шурфе. Вот я и подумал… Коль дело до доказательств моей невиновности дошло, а словам кто поверит, то лесничего из топи зимой даже сподручнее достать…
Месяца каторжного труда стоило вытаять тело лесничего из болота. Зато на судебном разбирательстве по делу не возникло никаких вопросов.
И вспомнив об этом страшном месяце, инспектор подумал: «А мне та работа на пользу пошла – курить бросил…»