Текст книги "Море и берег"
Автор книги: Евгений Войскунский
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 12 страниц)
Мы все еще в море. Сегодня обратил внимание, как Соломатин записывает в журнал температуру масла и топлива. Я подумал, что его почерк…
20 мартаВчера не успел дописать: сыграли аварийную тревогу. Мотористы действовали хорошо.
А ночью было происшествие. Левый дизель работал на винт-зарядку. В отсеке были мы с Калиничевым, я ему как раз объяснял, что такое режим винт-зарядки. Вдруг около шести утра в трюме зашипело и дохнуло горячим паром. Я доложил в центральный и срочно остановил дизель. Оказалось – лопнул резиновый амортизатор нагнетающей масляной магистрали, это такое толстенное резиновое кольцо, которое зажимает два конца магистрали. Видно, резина лопнула от вибрации при работе дизеля.
Пришел лейтенант Панин, приказал сменить амортизатор. Я взял ключ и полез в трюм. Еле пробрался к амортизатору: место неудобное, магистралей полно да и дизель-компрессор горячий, здорово обжигал. Кое-как просунул руку с ключом, стал отдавать болты. А Калиничев сверху, из-за дизеля, придерживал своим ключом гайки. Мы порядком измотались, пока сняли лопнувший амортизатор, заменили его новым и снова взяли на болты. Два с лишним часа работали, и лейтенант сказал, что мы быстро управились. Он потом написал о нас заметку в боевой листок.
Мне понравилось, как Калиничев работал. По-моему, он вовсе не сачок. Я его похвалил и в первый раз увидел, как он улыбается. А потом он говорит мне:
– Товарищ старшина, даю вам честное комсомольское, что он не приказывал мне спустить воду из газоотвода.
Лицо у него было усталое и перепачканное маслом. И руки тоже по локоть в масле. Я ему верю. Я его спросил, чего они не поделили с Соломатиным, но тут подошел Линник, и он не ответил. Ладно, придем в базу – разберусь.
Да! Вчера начал писать и не закончил: почерк Соломатина показался мне похожим на почерк той странной записки.
26 мартаТретьего дня пришли с моря и стали в планово-предупредительный ремонт. Работы очень много навалилось, каждый день до позднего вечера. Никак не выкрою времени, чтоб с Калиничевым поговорить. А он молчит. Соломатин ходит вялый, как осенняя муха. Старается свою работу на Афонина переложить. По-моему, он продолжает выпивать, но поймать на этом деле я его не могу. Да и, признаться, не хочу. Все-таки дружили мы с ним…
Сегодня забежал в ларек, попросил общую тетрадь. А она, Клавдия, говорит мне:
– Пожалуйста, товарищ Лошаков.
Я удивился, спрашиваю, откуда она мою фамилию знает. Она улыбается накрашенными губами:
– А я всех знаю.
Тут я выпалил:
– От Соломатина знаете.
– Может, и от Соломатина, – говорит. – Даром, что ли, он у меня в женихах ходит.
Так и сказала. И засмеялась. Ну, я побыстрее расплатился и выскочил из ларька. А она хохочет вслед. Дерзкая какая женщина.
27 мартаСтолько событий, что не знаю, с чего начать. Ладно, буду писать по порядку.
Сегодня по случаю воскресенья замечательная погода. Первый по-настоящему весенний денек. В небе ни облачка. Будто вымыли его и вывесили на просушку. С утра наш физрук затеял сдачу норм ГТО. Соломатин отказался идти.
– У меня, – говорит, – кашель и в носу что-то пищит. И вообще, не первогодок я, чтоб бегать там и прыгать. Пусть салажня попрыгает. – И на Калиничева кивает. – Ему полезно.
Я не стал спорить. У него и в самом деле вид нездоровый. Афонин хотел лечь спать, но я его вытащил. А Линник пристроился помощником при физруке, записывал показатели.
Ну, ладно. После обеда сижу я в читальном зале, раскрыл тетрадь, хочу начать рассказ. Вдруг входит Калиничев. Лицо у него взволнованное.
– Товарищ старшина, – говорит. – Сегодня он опять в самоволку собирается.
– Кто?
– Соломатин. Давно я вам хочу сказать, но…
Тут он замялся.
– Садитесь, – говорю я ему, – и выкладывайте все, что знаете.
И вот что рассказал мне Калиничев. Месяца два тому назад сошелся Соломатин с этой самой Клавдией. Стал приходить из увольнений выпивши. Верно, умел держаться, ни разу дежурные офицеры не заметили. Да и знали, что Соломатин отличник, верили ему. Дальше – больше. Начал он по ночам в самоволку хаживать. Крепко его зацепила Клавочка. Живет она недалеко от территории части. И в ночь, когда дневальным заступал кто-нибудь из «годков» (а Соломатин у них за вожака), вылезал Соломатин из окна, поскольку наш кубрик на первом этаже казармы. И тем же порядком под утро возвращался. «Годок»-дневальный примет его, закроет окно – и все шито-крыто.
Я сразу вспомнил, как Линник ночью кубрик проветривал. И записку вспомнил…
– Вначале, – говорит Калиничев, – они меня не очень-то стеснялись. Соломатин ко мне хорошо относился. Однажды сказал: посвящаю тебя, дескать, в свои оруженосцы. А потом как-то на моем дневальстве потребовал, чтоб я ему ночью открыл окно. Я отказался. С этого и началось. Придираться ко мне стал, вызвал на грубость. А я несправедливость не переношу. Потом вы приехали, и они меня предупредили, что если я вам проговорюсь… Пригрозили, в общем.
«Следи за длинным…» Теперь я понял и эти слова из записки. «Длинный» – это, конечно, Калиничев.
– Он и у лейтенанта такое мнение обо мне создал… – говорит Калиничев, но не успел закончить, потому что в читальный зал вошел вдруг Соломатин, а за ним Линник.
– Собеседуете? – спрашивает Соломатин и улыбается вкривь и вкось.
– Очень кстати пришел, – говорю. – Садись, разговор будет.
– Ты, Пашенька, пойди подыши воздухом, – говорит он Калиничеву ласковым голосом. – А то утомился, поди, языком молоть.
Калиничев вскинул голову и отвечает:
– Плевал я на твою подначку, Соломатин. Я старшине все рассказал, так и знай.
И вышел. Красиво он это сказал. Молодец! Помолчали мы, поглядели друг на друга. Линник за стулом Соломатина стоит – и впрямь оруженосец…
– Ну что, годок, – говорю я. – Сегодня в рейс собрался?
Соломатин поиграл бровью и отвечает:
– Не советую тебе, Серега, со мной шутки шутить.
– Двойная у тебя душа, – говорю. – Снаружи ты хваленый отличник, а нутро гнилое.
– Дальше что? – спрашивает. – Начальству побежишь докладывать?
– Приму меры, – говорю. – Я тебя честно предупреждал.
Он встал, глаза злые, лицо пятнами пошло.
– Учти, Лошаков, никто тебе не поверит, – говорит. – Нет у тебя доказательств, понятно? Сам же в дураках останешься.
И пошел прочь. Линник шмыгнул носом – и за ним. Я решил не спать сегодня ночью. Хотя, конечно, теперь он «в рейс» не пойдет.
Посмотрим, товарищ Соломатин, кому поверят, а кому нет!
28 мартаПлохо дело. Ночью избили Калиничева. Накрыли его одеялом и шинелью, в общем, «темную» устроили. Никто не видел. Я тоже спал. Хотел всю ночь не спать, но не выдержал. Эх!
С утра, понятно, переполох. На Калиничева смотреть страшно: глаз заплыл и стал черный. Афонин, который с четырех ноль-ноль стоял дневальным, заявил, что ничего не видел и ничего не знает, – дескать, он сидел у входа, а койка Калиничева в дальнем углу кубрика. Но мне-то ясно, чья это работа. Я рассказал все лейтенанту Панину. Сейчас мы с ним идем к замполиту. Я тоже хорош: не мог уберечь, парня. Эх!..
29 мартаИтак, все кончено, как поется в одной арии. Вечером вчера было открытое комсомольское собрание. Вначале выступил замполит, сказал, что впервые на нашей лодке такое позорное явление. Потом встал лейтенант Панин и говорит:
– Все мы знаем Соломатина с самой лучшей стороны. Но вот Лошаков утверждает, что за этой личиной скрывается пьяница и самовольщик. Может быть, мы имеем дело с круговой порукой? Давайте разберемся. Пусть Соломатин нам честно все расскажет.
Слово берет Соломатин. Меня то в жар, то в холод бросало, когда он спокойненько, с улыбочкой отверг все обвинения.
– Лошакову, наверно, приснилось, – говорит, – что я в окно прыгаю. Сколько народу дневальными стоят – никто никогда не видел. А он, понимаете, видел! Чистый барон Мюнхгаузен. Не знаю, почему он на меня взъелся. Может, позавидовал мне, не знаю. А насчет Калиничева, – говорит, – я сам возмущаюсь, товарищи, и считаю позорным этот случай. Я не знаю, кто его бил…
Я не выдержал и крикнул:
– Может, он сам себя, как унтер-офицерская вдова, высек?
– Считаю, – говорит Соломатин, – ваши шутки неуместными, товарищ Лошаков. Надо спросить у дружков Калиничева, первогодков, – может, он с ними поругался. А я как служил, так и дослужу до конца.
Ведь вот каков наглец!
Я попросил слова и рассказал всю историю. И про записку, и про Клавдию, и про то, как они следили за Калиничевым. Я здорово волновался. Соломатин и Линник бросали мне реплики.
– Они думают, – говорю, – что, раз не пойман, значит, не вор. Но мы вам не позволим, Соломатин, воскрешать старые нравы. Не позволим вам и вашим «годкам» калечить хороших ребят из молодого пополнения. Мы, – говорю, – хотим по-коммунистически служить, а вы нам мешаете. Вы потеряли совесть. Не служите, а изворачиваетесь. Очки втираете! А мужества честно признаться – на копейку у вас нет!
Потом Калиничев встает и еле шевелит распухшими губами:
– Кто меня бил – не видел. Но знаю: Соломатин и его компания. Старшина правильно сказал. Они меня запугать хотели тяжелой рукой Афонина, но я их не боюсь. Они трусы. Исподтишка только умеют… Под одеялом… Они и в бою струсят…
Соломатин стал красный, как вареный рак, и кричит:
– Это кто струсит?
– Ты! – отвечает Калиничев. – Такие шмутошники, как ты, не хочу, чтоб рядом со мной были в бою!
И сел. Я видел: лицо у него от боли перекосилось. Все молчат. Жду, что дальше будет. И тут поднимается Афонин, сам мрачнее тучи.
– Не хочу, чтоб меня за труса считали, – говорит. – Я бил Калиничева.
Что тут поднялось! Шум, гам… Вся команда чуть ли не с кулаками к Афонину… Еле успокоились. Электрик Григорьев, тоже из «годков», взял слово и говорит:
– Довольно в прятки играть. Правильно выступал Лошаков: пьянствовал Соломатин и в окно прыгал. А мы его покрывали. Чего говорить: попали мы под его влияние. Особенно Афонин… Физической силы у него много, а характером слаб… Признаю, товарищи, свою вину.
Тут Линник, со своей хитросплетенной душой, видит, что дело принимает другой оборот, и спешит лягнуть своего повелителя:
– Я тоже! – лопочет. – Я тоже попал под дурное влияние…
А Соломатин сидит, голову низко опустил. Как побитый пес, честное слово. Мне даже жаль его стало. Отчего, думаю, спотыкаются иной раз такие толковые парни?
Кажется, и я виноват. Виноват в том, что тянул… Глаза закрывал, отношений не хотел портить… Да и не я один, должно быть…
Отчаянный
Однажды, когда Воронков вылез из трюма, рулевой-сигнальщик Береснев сказал ему: – Знаешь, Паша, кто ты такой?
– Ну?
– Ты типичный морлок.
Воронков медленно помигал белыми ресницами, не зная, обижаться или нет. Слово было ему незнакомо, но он знал, что от Береснева ничего хорошего не жди.
– А что это такое? – спросил он и нарочно зевнул, чтобы показать свое равнодушие.
– Почитай Герберта Уэллса «Машину времени» – узнаешь, – сказал Береснев и полез из центрального поста наверх, потому что уже была дана команда построиться на обед.
После обеда Воронков, по обыкновению, растянулся на койке, чтобы соснуть часок. Но странное слово «морлок» гвоздем засело в голове. «Выдумает тоже, – размышлял он, ворочаясь на койке и тщетно смеживая веки. – Морлок!.. Морской локоть, что ли? Может, локатор?..»
Сон не шел. Воронков сел, свесив с койки ноги-коротышки, и зевнул – теперь уже по-всамделишному. Потом натянул ботинки и вышел из кубрика. Кубрик был совсем пустой – один дневальный маялся там, ходил из угла в угол.
Час послеобеденного отдыха команда проводила по-разному. Одни, пристроившись под каштаном, забивали «козла». Другие, сбросив жесткие робы, лежали на зеленой травке, облитые горячим солнцем. Тут и там сидели на скамейках заядлые книгочеи: глаза бегают по строчкам, рты раскрыты – интересно.
Проходя мимо волейбольной площадки, Воронков ускорил шаг: там играл Береснев, и Воронкову не хотелось, чтобы тот увидел, что он идет в библиотеку. Только прошел – бумм! – мячом по затылку. Разозленный Воронков обернулся и увидел Береснева. В одних трусах, зеленые глаза-щелки сияют добротой, под усами ласковая улыбка.
– Поосторожней не можешь?
– Прости, Пашенька, роковая случайность. – Береснев одной рукой подобрал мяч, другой – упавшую воронковскую бескозырку. Озабоченно ее осмотрел, сдул пылинки.
Воронков, вырвав бескозырку, быстро зашагал прочь.
* * *
Еще с прошлого года, когда Береснев впервые появился на лодке, Воронков невзлюбил его. Молодой рулевой оказался шумным и суматошливым парнем с дерзким языком. Его, Воронкова, он чуть ли не с первого дня стал поддразнивать. Как раз проходила подписка на газеты, и Воронков рассудил, что ни к чему выбрасывать полтора рубля: флотскую газету он всегда, если так уж надо, прочтет в клубной читальне. Отказался, в общем. Глядь – через неделю выходит стенгазета, а в ней карикатура: он, Воронков, стоит и в какой-то дурацкий чулок запихивает деньги, со лба пот капает. Внизу стишок:
Меня бабушка учила,
И твердил все время дед,
Что газеты – это вред,
А вот деньги – это сила.
Ничего остроумного, и не смешно даже. У него, Воронкова, и бабушки-то никогда не было. То есть была, конечно, но давно, еще до его рождения. Он так и сказал тогда Бересневу во время перекура:
– Ты бы лучше про свою бабушку сочинил.
А Береснев поглядел на него зелеными наивными глазами и говорит:
– Думаю, Паша, про тебя поэму написать.
– Это чем же, – усмехнулся Воронков, – чем я тебя заинтересовал?
– Ты интересуешь меня как тип-накопитель.
– Сам ты тип, – ответил Воронков. – Я, может быть, на фотоаппарат деньги коплю. Чем плохо?
– А зачем тебе, Паша, фотоаппарат?
Вот еще! Скажи ему, зачем фотоаппарат… Мало ли зачем? Вот кончится служба – он, Воронков, поедет домой. Край у них тихий, лесной, меж сосен белые домики. Он, Воронков, за милую душу устроится фотографом. Будет отдыхающих щелкать. Чем плохо? Людям радость, и себе польза. Еще с детства запомнил: ходил один такой, толстый, меднолицый, в засученных штанах, по озерному пляжу, прицеливался на желающих ФЭДом, жил хорошо – дом с резной верандой, в дому что хочешь есть…
Конечно, никому Воронков про свою мечту не рассказывал: зря трепать языком не любил. А такому, как Береснев, и вовсе ни к чему объяснять.
Так и сказал:
– Не твое это дело, друг ситный. Видали таких: сам рифмы про других сочиняешь, а коснись дела – своего не упустишь. Знаем.
Тут рулевой-сигнальщик Береснев одну руку приложил к сердцу, другую широко отставил и произнес громким голосом:
Мне и рубля не накопали строчки.
Краснодеревщики не слали мебель на дом.
И, кроме свежевымытой сорочки,
Скажу по совести, мне ничего не надо.
Плюнул Воронков и отошел в сторонку: с несерьезным человеком что толку разговаривать? Однако затаил обиду. «Типа-накопителя» не забыл.
* * *
Жарко. Небо – голубая печка. Вода в гавани – синее стекло, ни морщинки. Обвисли флаги на корабельных флагштоках. Даже чаек не видно: попрятались куда-то. Только над высоченной трубой судоремонтного завода колышется легкое дымовое облачко.
Возле ларька Воронков останавливается. Вид зеленых полосатых арбузов соблазнителен. Проглотив горячую слюну, Воронков справляется о цене. Выбирает небольшой темно-зеленый, расплачивается и, зажав шар арбуза под мышкой, оглядывается: где бы найти местечко потише?
Около ворот контрольно-пропускного пункта густые кусты. Воронков забирается в самую гущу, усаживается, ладонью вытирает потное лицо. Перочинным ножом взрезал арбуз – с сочным треском раздалась розовая мякоть. Во рту прохладно, сладко. Хорошо! Лучше, чем в душной библиотеке листать книжку, искать неизвестное слово. Да и не соврал ли Береснев про «машину времени»?
Вдруг Воронков перестает жевать, услышав голоса возле проходной будки.
Один голос Воронков узнает: это неторопливый, обстоятельный басок Гришина, тоже трюмного из их команды. Гришин сегодня стоит вахтенным.
– Зачем вам Береснев, гражданочка? – басит Гришин.
Вежливый женский голос:
– Это мой муж. Позовите, пожалуйста.
– Муж? – Гришин прокашливается. – Ладно, обождите тут, сейчас позову.
«Вот так фрукт! – изумленно думает Воронков, перестав жевать. – От всех скрывал, что женатый…»
Он осторожно отодвигает ветку, выглядывает. Спиной к нему стоит у ворот тоненькая девушка в черной без рукавов кофточке и серой юбке. Волосы золотым водопадом льются на плечи. В руках большая желтая сумка, легкое пальто. Неужели и вправду жена этого рифмоплета?..
Шаги. Воронков ныряет в кусты.
– Виктор! – слышит он ее голос.
– Зачем приехала? – Это голос Береснева. – Кто тебя звал? Я тебе, кажется, ясно написал.
В ответ – сбивчивое, взволнованное:
– Витя, я приехала, потому что не могу так… Они не знают… Они думают, что я в Москве…
Больше ничего не слышно. Ушли куда-то. Воронков обиженно моргает, потом принимается за арбуз. И тут он слышит голос Гришина:
– Эй, Береснев, вернись! Нельзя посторонним на территорию…
Правильно! Воронков перестает жевать. Приближаются шаги, а вместе с ними – всхлипывание.
– Ты злой… Бессердечный, эгоист…
– Ладно, Лиля, – отвечает Береснев. – Слезами не поможешь. Ясно сказал: кончено между нами. Уезжай.
– И уеду!
– Поезд в пятнадцать двадцать, как раз успеешь. Папа-мама тебя ждут.
Опять всхлипывание.
– Витя… Ты хоть проводи меня…
– Нет. Зачем? Прощай, Лиля.
Шаги – быстрые, твердые.
Воронков осторожно выглядывает, видит: она потерянно стоит, платочек у глаз, плечи вздрагивают. Вдруг спохватилась, вскинула голову, выбежала за ворота.
Задумчиво Воронков доедает арбуз. Черные косточки не выбрасывает – заворачивает в обрывок газеты: потом погрызть на досуге.
Выбирается из кустов. Надо спешить: обеденный перерыв заканчивается, вот-вот ударят склянки.
* * *
Весть о предстоящем океанском походе взбудоражила всю команду. Больше всех радуется рулевой-сигнальщик Береснев. Вечером в кубрике слышится его быстрый увлеченный говорок: рассказывает товарищам о том, как французский врач Аллен Бомбар в надувной шлюпке один-одинешенек пересек Атлантический океан.
Береснев высок ростом. Лицо у него скуластое, с тупым коротким носом, с усиками – похож на молодого Горького. Всегда чем-нибудь увлекается: книжками о путешествиях, лыжами, а то вдруг решит изучать английский язык и пишет в «Книгу – почтой», чтоб новейший самоучитель прислали. Из-за увлечений бывают неприятности по службе: то на занятиях забьется с книжкой в уголок – и ничего не слышит, старшина поднимет его, задаст вопрос – стоит, ушами хлопает; то сбежит с физзарядки – было раз зимой, – встанет на лыжи и до самого завтрака носится по скрипучему насту…
– В горах? Ну был я в горах, – слышится вечером в кубрике быстрый бересневский говорок. – В горах, ребята, неинтересно, там сдавлено все, дышать абсолютно нечем. Вот степь – это да! Просторно! Я, ребята, когда техникум геодезический окончил, сразу в степь уехал с экспедицией. Жарища, змеи под камнями. Ночью однажды…
– На минутку, Береснев, разговор есть.
Озолинь, старшина команды трюмных, он же комсомольский секретарь, взяв за Локоть, отводит Береснева к окну.
У Озолиня строгие глаза, строго поджатые губы – так и обдает холодом.
– Мне стало известно, – без околичностей, в упор говорит секретарь, – что ты бросил жену. Это правда, Береснев?
У Береснева скулы в красных пятнах, глаза темнеют.
– Откуда сведения? – спрашивает отрывисто.
– Это неважно. По существу отвечай – правда, нет?
– Не буду отвечать. Мои дела абсолютно никого не касаются.
Озолинь строго молчит. Обеими руками обтягивает фланелевку на поджаром животе: убирает складки назад.
– Учти, Береснев, придется принять девственные меры.
По-русски Озолинь говорит так же хорошо, как и на родном, латышском, но все же бывает иногда – спутает слово.
– Действенные, – машинально поправляет Береснев.
– Да, – кивает Озолинь. – Сейчас некогда – в океан идем. Но когда вернемся, будешь держать ответ на бюро. Хорошенько подумай.
Комсомольское бюро на лодке – шумное, авторитетное, никому спуску не дает. Озолинь на ветер слов не бросает – всем известно.
«Ну и пусть, – ожесточенно думает Береснев. – Это их не касается».
Гришин, в трусах и тельняшке, стоит у стола, гладит дымящиеся брюки. Утюг кажется хрупким в его огромных ручищах. Береснев подходит, зло шепчет на ухо Гришину:
– Я тебя как человека просил не болтать, а ты… Эх ты!..
Гришин изумленно распахивает глаза:
– Ты что, Витька? Никому не говорил я. С чего ты взял?
* * *
Вот он, океан. Красным шаром выкатывается солнце из серой воды – все заиграло вокруг, заискрилось. Но продолжается это недолго: солнце, чуть поднявшись над горизонтом, ныряет в косматые тучи. Опять будет пасмурный день, и медленное движение туч в небе, и мерные шорохи длинных океанских волн…
Пятый день подводная лодка в океане – темно-серая точка среди бескрайнего серо-зеленого простора. Пятый день, как рулевой-сигнальщик Береснев потерял покой и сон. Стоя на верхней вахте, завороженными глазами смотрит, смотрит на океанскую ширь. И ведь раньше, в обычных походах, в своем море, тоже не видно было берегов. Там вода, здесь вода… Но только стоит подумать – «океан», и подступает что-то тревожно-огромное…
Сменившись с вахты, он не идет отдыхать; пристроится в центральном посту, в уголочке, и смотрит, как колдует над путевой картой, над синими листами атласа бессонный штурман. Отыскивать дорогу в океане – вот это дело!
– Шли бы отдыхать, Береснев, – бросает штурман, не отрываясь от карты.
– Не хочется, товарищ старший лейтенант… А течения здесь сильные?..
Утром погружались – было пасмурно, но спокойно. Всплыли к вечеру – небо синее, тучи разорваны ветром в клочья, и идут на лодку лохматые волны, стряхивая на надстройки белую кипень пены.
Береснев заступает на верхнюю вахту. Жадно смотрит на разгулявшийся океан, жадно глотает веселый упругий океанский ветер.
– Держаться, сигнальщик! – снизу, с мостика, озабоченно кричит командир.
Лодка идет, лагом к волне – валит с борта на борт, волны уже захлестывают мостик.
На мостик поднимается Воронков, белый, мутный какой-то: укачался, должно быть. В руке у него ведро с мусором. Отдышавшись, перегибается через ограждение мостика, слабо трясет ведром: выбрасывает мусор. Тут шальная волна накрывает мостик, лодка резко кренится. Сквозь вздох опадающей волны – оборвавшийся крик… Мелькнуло черное в воздухе…
– Человек за бортом!
Командир – лицо белее пены – отдает распоряжения. Лодка ложится на крутую циркуляцию вправо. В носовую надстройку спускаются, обвязываясь на ходу, несколько матросов, бросательный конец наготове…
Береснев отчетливо видит белую голову Воронцова, прыгающую, как мяч, на зеленых волнах. Рот разодран в беззвучном крике. Барахтается, не видит брошенного конца… Относит его… Накрыло волной: – не видно…
И тогда Береснев, рванув с себя альпаковку, сильно отталкивается и, выпрямив длинное тело в полете, врезается в ревущую воду. Вынырнул, коротко огляделся с гребня волны, глотнул воздуху… Нет Воронкова…
Швырнуло вниз. Снова на гребне… Ага, вон белая голова… Сильными саженками поплыл Береснев.
– Держись, Паша! Сейчас!..
* * *
Каждый день приходит Воронков в лазарет береговой базы. То яблоко принесет, то кулек конфет. Сядет рядом с койкой и молча глядит на голову Береснева, забинтованную до бровей.
Теперь-то хорошо, через день-другой снимут повязку и выпишут. А было – лучше не вспоминать. Когда подплыл, полузадохшийся, с тяжелой ношей, кинуло волной на надстройку – сильно расшибло голову.
Скосил веселый зеленый глаз, спрашивает:
– Что на лодке новенького, Паша?
Молчит Воронков, медленно мигает белыми ресницами. Никак не решится сказать. А сказать надо.
– Насчет твоей жены, – выдавливает наконец из себя, – я Озолиню сказал… Я тогда в кустах лежал, у проходной. Слышал ваш разговор…
Зеленый глаз потух. Береснев подтягивает одеяло к подбородку.
– У меня от твоих конфет, – говорит он, помолчав, – сплошная оскомина. Больше не носи.
– Я почему сказал? – продолжает Воронков, торопясь высказаться до конца. – Обида была у меня. Особенно, когда ты морлоком меня назвал…
Еще перед океанским походом вычитал Воронков про морлоков – паукообразных белесых людей, подземных жителей, порожденных уэллсовской мрачной фантазией.
– Ты всегда в трюме торчишь, – говорит Береснев, – вот мне и вспомнились морлоки… А вообще-то я обижать тебя не хотел.
Помолчали.
– Ну, ты иди, Воронков.
Но Воронков не уходит, моргает, разглядывая свои тяжелые квадратные ботинки.
– Витя, хочешь, я Озолиню скажу, что соврал про жену?..
– Не надо.
Опять долго молчат. Где-то в гавани вскрикнула лодочная сирена. В окно вползает густая вечерняя синь.
– Витя, а почему… ты почему ее бросил?
Береснев смотрит в окно. Белеют бинты. На твердых скулах – темные пятна. Не сразу отвечает:
– Сильно к буфету привязана. У них в доме дышать нечем. Накопители…
Сумрачный, задумчивый выходит Воронков из лазарета.
Вечером, после ужина, заходят в лазарет проведать Береснева командир с замполитом, штурман, еще кое-кто из команды. Позже всех приходит Озолинь. Принес газеты и письмо. Береснев подносит конверт к глазам и тут же, не читая, сует его под подушку.
Озолинь сидит рядом, прямой, непреклонный, глаза смотрят строго и чуть-чуть вопросительно.
– От жены, – говорит Береснев, угадав невысказанный вопрос.
– Что ж не читаешь?
– Не хочу.
У Озолиня на лбу собираются складочки.
– Ты хороший парень, Виктор, – говорит он негромко. – Отчаянный, правда. В тебе много живности.
– Живости, – поправляет Береснев.
– Да, – Озолинь кивает. – Но все равно мы будем тебя разбирать на бюро.
* * *
«Лиля!
У меня было время еще раз подумать обо всем. Про чувства я писать не умею, да и не надо. Ты хорошо знаешь, что я ушел не вследствие чувства, а по абсолютно другой причине. Когда после техникума нас вместе назначили в экспедицию, ты знаешь, как я радовался. Но ты предпочла сидеть возле вашего буфета из красного дерева. Ты и меня пробовала отговорить, но я поехал. Потом меня оставили работать в том поселке. Сколько я тебя звал? Больше года. Ты не приехала жить и работать вместе. Папа-мама не пустили. Тогда я понял, что мы абсолютно разные. Ты дорожишь тем, что для меня абсолютно никакой цены не имеет. Теперь, как ты знаешь, я служу на флоте. Я решил остаться здесь на всю жизнь и подал заявление в военно-морское училище. Может быть, примут. Лиля, теперь решай: или ты приедешь ко мне насовсем, или оформим развод. Выбирай между мной и вашими буфетами. Все.
Виктор».
Лес подступил к пристани. Чуть ветер – и осенние листья рыжим дождем падают на новенькие пирсы, на бесчисленные штабеля бревен, кружат над пестрой от мазута водой.
Только что к пристани подошел крутобокий морской буксир, и лесное эхо гулко отозвалось на хрипловатый вскрик его гудка.
В числе сошедших с буксира пассажиров высокий лейтенант в новой черной шинели. У лейтенанта скуластое лицо, тупой короткий нос, над левым глазом розовеет широкий шрам. В руках по чемодану. Его спутница с любопытством оглядывается, глубоко вдыхает прохладный лесной смолистый воздух. Лейтенант что-то говорит ей, указывая на желтую дорогу, огибающую широкую бухту, потом опускает чемоданы на землю и быстро идет к грузовичку, стоящему возле приземистого склада. Под ногами шуршит золотая стружка.
Пожилой небритый шофер сидит на подножке кабины, покуривает.
– Чья машина? – спрашивает лейтенант.
– С судоремонтных мастерских, – нехотя говорит шофер, глядя на сверкающие пуговицы лейтенанта.
– К подплаву не подбросите?
– А я не хозяин. Мастера спросите.
– Где мастер?
Шофер кивает на распахнутую дверь склада. Лейтенант направляется к складу, но тут из двери выходит коротконогий человек в шапке и бушлате.
– Грузи, Алексей, – говорит он шоферу и недоуменно мигает белыми ресницами, потому что прямо на него идет лейтенант, широко расставив руки.
– Пашка, черт! – Лейтенант обнимает мастера, хлопает по плечу. – Ну и встреча!
– Постой… Береснев, никак? – Воронков, просияв, хватает лейтенанта за руку и уже не выпускает. – Ты зачем усы сбрил? А я, понимаешь, за присадочным материалом приехал. Для автогена…
– Сам ты присадочный материал! – смеется Береснев. – Да ты как сюда попал? Хотя, это же твои родные места… Ну, чего ты уставился?
Воронков во все глаза смотрит на молодую женщину. Потом переводит взгляд на Береснева.
– Она самая, – отвечает Береснев, не дожидаясь вопроса, и ведет Воронкова к жене. – Лиля, познакомься. Это Паша Воронков, мой старый друг.
Воронков осторожно пожимает узкую руку и говорит, глядя на улыбающееся лицо Лили:
– В наши края, значит?
– Да, – говорит Лиля. – Какой тут у вас воздух чудесный!
– Лесной, – говорит Воронков.
И вот она в кабине, рядом с шофером, а Береснев и Воронков в кузове. Машина прыгает по ухабам лесной дороги, лес сыплет в кузов рыжие листья.
– Штурманом, значит, будешь плавать? – говорит Воронков. – А я о тебе, знаешь, как часто вспоминал?..
Тут машина спотыкается об узловатый, вытянувшийся поперек дороги корень, и Береснева швыряет на Воронкова.
– Фу, черт! – ворчит Береснев, усаживаясь на чемодан. – Хуже, чем в океане…
Они смотрят друг на друга и смеются.