Текст книги "Диккенс"
Автор книги: Евгений Ланн
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 32 страниц)
Теперь мистеру Токингхорну, а также и читателю, – все становится ясным. Леди Дэдлок недаром так интересовалась судьбой голодного переписчика. Гордая леди скрывала свое прошлое. У нее где-то была незаконнорожденная дочь. Прозорливый законник Токингхорн устанавливает, что эта дочь – Эстер Соммерсон, обитательница Холодного дома.
Тень мрачного процесса Джорндайсов уже упала на этот мрачный дом. Ричард Кэрстон превращается в маниака. Отныне его цель – добиться окончания нескончаемого процесса. Любовь Эды, ставшей его женой, бессильна его излечить.
Уже различаются смутные очертания второй драмы. Леди Дэдлок нашла свою дочь, которая ее простила, но мистер Токингхорн не дремлет. Тайна леди Дэдлок в его руках, а он беспощаден, играя своей жертвой. Должна пролиться кровь, по крайней мере фигурально. Но кровь льется не фигурально, – Токингхорна находят убитым. Нет, его убила не леди Дэдлок, сэр Дэдлок вериг в ее невиновность, он прощает ей прошлое. Но она уже не нуждается в прощении, – ее находят мертвой у могилы бывшего возлюбленного. А вслед за этим выясняется, что убийца Токингхорна – Гортензия, француженка, горничная гордой леди, сломленной своей судьбой.
Сломлена судьба и молодого Ричарда. Ее сломил процесс Джорндайсов. Найдено завещание, которое нельзя оспорить: Ричард и Эда – бесспорные наследники. Но Канцлерский суд, Суд Справедливости, не сказал еще своего последнего слова. Когда он произносит его, уже ничем помочь нельзя, – расходы по процессу поглотили все наследство. От потрясения Ричард умирает это судьба одержимых. Процесс Джорндайсов убил его.
Не слишком ли мрачен такой конец? Читателю он не придется по душе. Диккенс поспешно устраивает судьбу и Эстер Соммерсон, и Эды, вдовы Ричарда, которая остается с ребенком на руках на попечении доброго мистера Джорндайса. Теперь можно поставить точку. Закончена и «История Англии для детей», которую время от времени он диктовал стенографистке. Можно ехать отдохнуть.
Уилки Коллинз и художник Огастес Эгг сопровождают его. Путешественники не намерены задерживаться в Швейцарии. Уже ноябрь, холодно, – так же холодно, как девять лет назад, когда он ехал из Генуи по итальянским городам. В Генуе его хорошо помнят. И он помнит Геную, где почти ничего не изменилось за девять лет; древняя Генуя – самый живописный город в Италии, если не считать Венеции, в этом он убежден – и теперь, как раньше. И так же, как девять лет назад, оборванный, грязный Неаполь, о котором он постарался когда-то не вспоминать, наслаждаясь ранним утром панорамой Неаполитанского залива, кажется ему крайне непривлекательным.
Они в Риме. Чудаки эти художники! Огастес Эгг от восторга не может вымолвить ни слова, когда вперяет взор в какую-нибудь знаменитую картину.
Путешественники в Милане. Город тот же, те же оживленные улицы, так же, как раньше, приветливы миланцы, но здесь много австрийских войск! Идешь по Милану, и на каждой улице из окон палаццо выглядывают грязные австрийские солдаты. Владельцев этих палаццо нет в Милане. И нет в Милане и в других городах Италии многих простых смертных, исконных жителей. Все они – патриоты, им всем пришлось покинуть родину.
Диккенс отдохнул. Он в Лондоне. Нужно готовиться к публичному чтению в Бирмингеме. Уже давно он обещал бирмингамским почитателям прочесть святочную повесть в пользу Механического института, который недавно создан. Чтение назначено на конец декабря.
Бирмингам – город металлистов, механиков – кудесников меди и железа.
Зима в этом году холодная. В апартаментах «Отеля Королевы» камины жарко растоплены; у Диккенса – гость, председатель попечительного совета нового института. Упитанный джентльмен с выхоленными бакенбардами и холодными стальными глазами сидит у жаркого камина, попивает херес и медленно, солидно говорит, не позволяя себе ни одного жеста. Диккенс забрал в ладонь бороду, покусывает ее и слушает гостя. Джентльмен – патриот своего города, фабрикант, – да, конечно, он фабрикант.
– Мой город мог бы покрыть всю поверхность земли листовым железом, которое он производит на своих мануфактурах, – говорит джентльмен, – он выбрасывает на рынок миллионы миль медной проволоки и столько гвоздей и иголок, что счетчики Королевского монетного двора не смогли бы их подсчитать…
Джентльмен любит гиперболу, но эта любовь– от веры в мощь бирмингамских мануфактур.
– Кто не знает нашей электрометаллургии, мистер Диккенс, наших ружей и сабель, наших ламп, наших железнодорожных вагонов и запонок? Железнодорожные вагоны и запонки. О наших возможностях можно судить по такому сопоставлению, мистер Диккенс, у вас оно вызовет поистине величественные картины, которые, кстати сказать, не всегда возникают перед взором моих сограждан, когда они решают вопрос о мерах, способствующих процветанию Бирмингама. К сожалению, сухие цифры нередко заслоняют для нас наше будущее.
В его тоне слышится пренебрежение к согражданам, лишенным способности наслаждаться величественными картинами будущего.
– А наши знаменитые пуговицы, мистер Диккенс!
Он даже позволяет себе плавный жест. Диккенс кусает бороду и смотрит на большие белые пальцы джентльмена. Они слегка скрючились. О! эта рука может плотно зажать в кулак будущее Бирмингама.
– Их называют, кажется, брамаджемскими, сэр, эти ваши знаменитые пуговицы? Мистер Джингль из моего «Пиквика» называл их именно так, если я не ошибаюсь.
– Ха-ха-ха! – солидно смеется джентльмен. – Вы великий юморист нашего времени, мистер Диккенс. Правильно! Когда-то переделали наш Бирмингем в Брамаджем и назвали фальшивые монеты брамаджемскими пуговицами…
– Не потому ли, что ваши запонки и табакерки и прочие изделия ваших мануфактур походили на серебряные только внешним своим видом?
Теперь, когда он отрастил густые усы и бороду, ему легче скрыть улыбку.
– Но это не важно, – обрывает он себя, – скажите лучше, сэр, чартистские идеи по-прежнему владеют умами рабочих Бирмингема? У вас должны быть сведения так сказать неофициального порядка.
– Чартистские идеи, мистер Диккенс? Чартизм никогда не был страшен бирмингемцам.
– Так ли это, сэр? Я привык следить за общественной жизнью нашей страны и вспоминаю, что Бирмингемский политический союз пятнадцать лет на?ад составил петицию в Палату общин, одобренную всей партией чартистов. Насколько я помню, через год после этого чартистский конвент переехал в Бирмингам. И вспоминаю беспорядки в вашем городе… Я имею в виду избиение полицией ваших сограждан, собравшихся на митинг, на этом… если не ошибаюсь, – на Буль Ринге. Если память мне не изменяет, это было год спустя после переезда конвента в Бирмингам. Вот-вот. Вы видите, я в курсе ваших дел, сэр.
– Это делает честь нашему городу, мистер Диккенс. Но, право же, вы ошибаетесь, полагая, что агитация чартистских бунтовщиков добилась у нас какого-нибудь успеха.
– Я спрашиваю об успехе чартистских идей среди рабочих бирмингамских мануфактур.
– О! Я прекрасно понимаю, что вас интересует, мистер Диккенс. Я всегда восхищался машинистом Туддльсом, которого вы изобразили в вашем романе «Домби и сын». Совершенно живой машинист и, к счастью, ничуть не зараженный чартистскими идеями. Вам угодно употребить слово «идея», хотя я не совсем уверен, можно ли назвать «идеей» стремление нескольких демагогических ораторов вселить в умы рабочих возмущение их мнимым бесправием. Но, не вдаваясь в спор, я могу вас заверить, что Томас Аттвуд, член парламента, руководивший так называемым Бирмингамским политическим союзом, не сумел повести за собой наших рабочих. И никто из политиканов тоже ничего не добился…
Диккенс не прерывает джентльмена. Он приехал сюда, чтобы читать рождественскую повесть в пользу просветительного учреждения, но не для спора с этим бирмингемцем. Он слышит уверенный, сочный голос джентльмена, смотрит в его голубые глаза, запрятанные глубоко в черепе, под крутыми надбровными дугами. Он смотрит на его белые руки, очень большие, с тяжелыми, будто разбухшими, пальцами и думает, что эти руки должны быть так же беспощадны, как беспощадны его голубые глаза. Он думает о том, что именно этот джентльмен тринадцать лет назад Призвал войска для разгона свободных английских граждан, их жен и детей, собравшихся на митинг на Буль Ринге. И еще он думает о том, что у этого джентльмена никакой врач не сможет обнаружить человеческое сердце там, где ему полагается быть.
– О’Коннор сидит в доме умалишенных, а другие бунтовщики дерутся между собой, дорогой мистер Диккенс. Можно сказать, что чартизм больше не существует, и у рабочих наших мануфактур нет больше поводов проявлять недовольство своим положением…
Бирмингемец не ждал, что почтенный гость заведет речь на весьма скучные темы. Теперь он считает, что пора заговорить о другом. Внезапно, неожиданно Диккенс вспоминает одну встречу. Это было в Америке. Вот так же, как сейчас, сидел перед ним джентльмен и уверенно говорил об отсутствии у негров повода проявлять недовольство белым господином… И вдруг он оставляет в покое бороду и говорит, глядя в упор на бирмингемца:
– У некоторого сорта фабрикантов, сэр, я наблюдаю чудовищные притязания на господство, и меня занимает вопрос, каковы границы, до которых облегчается рабочим путь, по какому они соскальзывают к недовольству.
Джентльмен совсем не глуп. Ему достаточно нескольких секунд, чтобы уразуметь истинный смысл этой фразы. Писатели, когда этого хотят, могут выражаться не совсем ясно.
– Мы облегчаем рабочим путь к недовольству? Не согласен, дорогой мистер Диккенс. Вы изволите говорить о границах… Так. Могу ли я истолковать ваши слова в том смысле, что такими границами, до которых мы якобы вынуждаем рабочих дойти, являются, скажем… стачки?
Теперь джентльмен ждет ответа. В самом деле, пора кончать эту беседу.
– Я не собираюсь бастовать, сэр, – устало говорит Диккенс, – так что не бойтесь меня.
– Что вы, мистер Диккенс! Вы изволите, как всегда, шутить.
Диккенс встает и перебивает довольно бесцеремонно.
– Я обещал Механическому институту повторить чтение, если, конечно, бирмингемцы выразят желание меня снова слушать. Будьте добры распорядиться, чтобы билеты на мое следующее чтение были предложены по самой низкой расценке рабочим ваших мануфактур. А теперь прошу извинить, сэр, меня уже давно ждут…
Да, Бирмингам – город мануфактур. Он задымлен, снег, лежащий на улицах и на крышах домов, как будто присыпан черным порохом. Мануфактуры не только на окраинах, но и в центре. Вокруг них возведены высокие кирпичные заборы. Рано утром, в декабрьской тьме, толпы рабочих вливаются в фабричные ворота; после десятичасового рабочего дня они растекаются через те же ворота в туже декабрьскую тьму. Диккенс бродит по Бирмингему, достопримечательностей в городе нет, и у него нет прошлого. Но когда в графстве разведали залежи железных и медных руд и задымились доменные трубы, город обрел будущее. Его создало чудесное искусство людей, которых не увидишь в зимний день при свете солнца на улицах Бирмингама. Создало и укрепило.
В настоящее время, говорил Диккенсу какой-то старожил, в Бирмингеме строится ежегодно столько домов, сколько не насчитывалось сто лет назад во всем городе…
Здесь у него много читателей, он это знает. Можно думать, что второе чтение состоится, и рабочие мануфактур услышат Чарльза Диккенса. В первый раз он читает перед большой аудиторией.
Таун Холл вместит около двух тысяч слушателей. Бирмингемцы горды Таун Холлом, у городского магистрата античные вкусы, и Таун Холл – копия храма Юпитера Статора в Риме.
Но успех первого публичного чтения превосходит все чаяния. Читатель видел Чарльза Диккенса на сцене. Он знает, что Диккенс превосходный актер, но впервые он слышит чтение Диккенса с эстрады. Нет, он не слыхал раньше такого чтения.
Диккенс читает «Рождественский гимн». Механический институт почтительно просит повторить чтение. А как же быть с расценкой мест? Рабочие не могут дорого платить, даже если сбор идет в пользу института. Если мистер Диккенс не возражает, то для рабочих будет устроено третье чтение.
Он соглашается и читает «Сверчок у камелька».
Для третьего чтения он снова выбирает «Рождественский гимн».
Перед ним рабочие Бирмингама. Он – на эстраде. Когда смолкают рукоплескания, он говорит рабочим:
– Если раньше бывали времена, в чем сомневаюсь, когда какой-нибудь один класс мог многое совершить для своего собственного блага и для блага общества, то, несомненно, эти времена миновали безвозвратно. Один из главных принципов, на которых должен быть построен Механический институт, состоит в том, что различные классы должны быть сплавлены друг с другом, хозяева и служащий связаны между собой, создано взаимопонимание тех, кто друг от друга зависит, кто нуждается друг в друге и кто никогда не может пребывать в противоестественной взаимной вражде без того, чтобы не воспоследовали печальные результаты…
Он видит в первом ряду своего знакомца, бирмингемского патриота. Тот одобрительно кивает головой в такт словам оратора. И Диккенс, как тогда, у себя в отеле, чувствует неприятную усталость, хотя он еще не начинал чтения.
Когда он кончает чтение, овациям нет конца. Неужели он так хорошо читает?
12. Тень тяжелых времен
Бирмингемец вспомнил кроткого машиниста Туддльса, взиравшего на мистера Домби, словно на некое божество. Конечно, не все рабочие бирмингамских мануфактур знакомы с книгами Чарльза Диккенса. Но все же среди них есть читатели его книг. Да, мистер Диккенс внушает правильное понятие о тех отношениях, какие весьма желательны между мистером Домби и машинистом Туддльсом.
Нет, мистер Диккенс не имел такого намерения, уважаемый сэр. Теперь вы очень самоуверенны, но интересно было бы на вас взглянуть, когда в вашем городе снова собралась толпа и начала разбивать оптовые склады и магазины. Это было через год после избиения безоружной толпы на том же самок Буль Ринге. Веселый огонь пожирал груды товаров, но вам было не очень весело. Кроме огня, никто не завладел прославленными изделиями славных ваших мануфактур, никто из бунтовщиков не соблазнился легкой добычей. Пожалуй, это было тяжелое для вас разочарование. И тогда, должно быть, вы снова позвали войска и заставили их стрелять по живым людям. И внушали здравые идеи о том, какие должны быть отношения между вами и рабочими ваших мануфактур. Но мистер Диккенс не считал эти идеи здравыми, когда описывал кроткого машиниста Туддльса. Вы ошибаетесь, сэр, если полагаете, будто он разделял ваши взгляды на сей деликатный вопрос. И не разделяет их сейчас.
Он утверждает, что ваше притязание на господство чудовищно.Он вам сказал это, когда его привела в ярость ваша уверенность в своих силах и в провиденциальном назначении владельцев бирмингамских мануфактур. А для того, чтобы вам это было ясно, он обратился к рабочим с краткой речью. Он попытался объяснить и рабочим, и вам, что он думает по сему деликатному вопросу.
Должно быть, ему не удалось ясно объяснить. Он понял это, когда вы, улыбаясь, одобрительно покачали головой. Вы, конечно, вспомнили, что Чарльз Диккенс не призывает к стачкам и не будет призывать к разгрому оптовых складов. Проклятие! Но ведь Чарльз Диккенс отверг, публично отверг ваши притязания на господство. Ведь он заявил, что, по его понятиям, оба класса – хозяева и рабочие – в одинаковой мере нуждаются друг в друге. Стало быть существование одних зависит от существования других, а в таком случае, о каком господстве может помышлять тот, кто нуждается в помощи другого и без этой помощи погибнет? Чарльз Диккенс взывал к миру, к взаимному пониманию, к объединению всех сил на пользу общества, к совместной и самоотверженной работе с забвением своих эгоистических интересов. Разве не ясно, что он говорил о той великой цели, к которой он сам стремится всеми своими помыслами? Достижение этой цели, по его понятиям, возможно, он в это верит. В противном случае он не писал бы своих книг, не боролся бы против социального зла, не внушал бы без отдыха простую истину о том, что человеческое сердце всегда найдет верный путь к счастью каждого и к благу всех.
Но бирмингемский знакомец все же улыбался и одобрительно кивал головой. Проклятие! Чем дальше он живет, тем чаще убеждается, что у многих людей ни один врач не найдет сердце в том месте, где ему полагается быть. Вы, уважаемый сэр из Бирмингема, поняли лишь одно: Чарльз Диккенс – против стачек. Остальное вас не интересовало. На остальное вы просто не обратили внимания. Вы – один из тех, кого все чаще встречаешь на своем пути, по мере того как идут годы.
Но, – благодарение небесам! – на белом свете много людей, которые ищут правильный путь. Им нужно помочь. Трудные теперь времена. Пусть бирмингемский фабрикант радужно смотрит в будущее. Он успокоился, оптовым складам не угрожает разгром, чартизм в самом деле почти угас. Но разве угасла вражда между владельцем бирмингамских мануфактур и рабочим? И разве снизошел на души людей благостный мир? Если за него не бороться, что принесет завтрашний день?
Надо писать роман. И назвать его—«Тяжелые времена». Эти два слова слышишь повсюду, только у друзей бирмингемца, быть может, крепнет уверенность в счастливом повороте событий.
Роман не должен быть пространным. Хорошо бы его печатать в «Домашнем чтении»; нельзя сомневаться, что тираж журнала сразу вырастет. Те, кто интересуется социальными вопросами, не должны пройти мимо журнала. Нелегко будет снова перейти от месячных выпусков к изданию в еженедельном журнале, но надо выдержать.
План романа созрел, в апреле можно начать печатание; остается месяца три – срок достаточный… к надо выполнить обещание, данное детям. Почему паиграет на сцене, а они не играют? Шарады – занимательная игра, павыдумывает всегда очень забавные шарады, и гости их веселятся напропалую, это правда. Шарады даже похожи на театр, но все же – это не то…
Когда жили на Девоншир Террас, паговорил, что для настоящего театра зал невелик, но теперь в Тэвисток Хаузе зал огромный, и значит, можно устроить театр. Актеры найдутся, прежде всего они сами, даже Генри Фильдинг может играть, он уже почти взрослый, ему пять лет, затем дети «дяди Марка», сам паи «дядя Марк» и мало ли кто еще… Пришлось дать обещание основать «Театр Тэвисток Хауз». И теперь надо выполнить это обещание.
Театр Тэвисток Хауз должен открыться под крещение 1854 года – в Двенадцатую ночь, о которой немало знает каждый школьник. Разумеется, «дядя Марк» – Марк Лимон – принимает самое деятельное участие, без него не обойтись, ему достаточно появиться, чтобы вокруг все пошло вверх дном, а дурачиться и веселиться он умеет не хуже, чем па. Втруппу вливаются его дети, старые друзья, и к постановке «Мальчика-с-пальчика» приступают без проволочек. Роль «Мальчика-с пальчика» единогласно поручается пятилетнему Генри Фильдингу. Замечательное совпадение! Главный актер носит имя в честь знаменитого классика, который, как известно, и написал комический бурлеск «Мальчик-с-пальчик».
Пятилетний дебютант выступает под загадочным псевдонимом: «мистер Г.» Другие псевдонимы легче разгадать: гигантшу Глумдалку играет «Феноменальный ребенок», то есть мистер Марк Лимон, а Диккенсу присваивается псевдоним «Современный Гаррик» и поручается роль духа дедушки мальчика-с-пальчика. Девочки воплощают трудные роли Хункамунки, Доллалоллы и прочих особ женского пола.
Мистер Г. открывает спектакль вдохновенным исполнением комической песенки, которую поет, восседая на руках Хункамунки. Затем он появляется уже на своих ногах, поет новые комические песенки, расправляется своим чудодейственным мечом со всеми жертвами, затмевает, пожалуй, мастерством игры всех своих партнеров. Словом, спектакль имеет неслыханный успех, и театр Тэвисток Хауз можно считать основанным. Дети готовы немедленно приступить к подготовке новой пьесы, еле удается их уговорить, что это никак невозможно: паначинает писать роман.
Первый апрельский номер «Домашнего чтения» открывается романом «Тяжелые времена», и с каждой неделей читателю становится яснее замысел автора. Прежде всего он поставил своей целью вытеснить из воспоминаний читателя образ кроткого и благоговейного машиниста Туддльса. Один из его главных героев, рабочий-ткач Стивен Блекпул, не живет идиллической жизнью довольного своей судьбой машиниста. Этот сутулый человек, с нахмуренным лбом, с вдумчивым взглядом и с большой головой, покрытой длинными, тонкими седоватыми волосами, обречен на трудную жизнь. Но этого мало. Стивен Блекпул обречен на полную беспомощность, он – рабочий, а те люди, которые дают ему работу, не только притязают на господство, но и обладают им. Читатель должен будет в этом убедиться, как убедится он и в том, что судьба Стивена – трагическая.
Рядом со Стивеном читатель видит двух владельцев мануфактур: один из них – Томас Гредграйнд – на покое, другой – Джозайа Баундерби – не собирается уходить на покой. Это не купцы, как Домби, – это фабриканты, а город Коктаун, на который тяжелые времена наложили свою печать, – это город рабочих, типический фабричный город, один из тех городов, какие создали славу Англии, первой промышленной стране мира.
Их обоих – Гредграйнда и Баундерби – автор хочет окарикатурить. Одни из них должны смириться, поняв, что такова воля автора; другие могут протестовать, называя обоих персонажей «куклами». Но и те и другие все же должны принимать их такими, какими их создал Диккенс. Томас Гредграйнд – маниак «фактов», основатель «образцовой» школы, вбивающий в головы юношества только одни «факты», ничего больше. Джозайа Баундерби наделен самыми отталкивающими свойствами. Он вульгарен, груб, жесток, лжив, Нет ни одной черты, которая позволяла бы думать, что Диккенс простит читателю снисхождение к такому деятелю отечественной промышленности.
Свойства двух фабрикантов обнаруживаются весьма скоро. Сын мистера Гредграйнда, Том, воспитанник образцовой школы, становится игроком, участвует в ограблении банка; дочь Гредграйнда, Луиза, выходит замуж за Баундерби и, конечно, очень несчастна, – она чувствует влечение к светскому молодому человеку и изгоняется своим мужем за мнимую измену. Судьба Стивена Блекпула, рабочего на фабрике Баундерби, связана со всеми этими персонажами. Его личная драма – невозможность разойтись с недостойной женой и жениться на любимой девушке – вырастает из его социального положения. В Англии, разъясняет ему Баундерби, развод возможен, но не для бедняков. И в Англии, добавляет Диккенс, насилие возможно не только со стороны владельцев мануфактур, но и со стороны рабочих. Стивен Блекпул не желает подчиняться агитатору трэд-юниона и должен уйти с работы.
Чарльз Диккенс поступил бы так же, как и Стивен Блекпул. Читатель не совершил бы ошибки, если бы предположил это. Но Стивен Блекпул не подчинился бы насилию и со стороны Баундерби. Он, конечно, восстал бы против Баундерби, но потом решительно не знал бы, что делать дальше, – разве что уйти с работы. Не подчиняться же ему дисциплине трэд-юниона, которую он только что отверг, как насильственную.
Неделя шла за неделей, и читатель «Домашнего чтения» все больше убеждался, что в тяжелые времена таким врагам организованной солидарности, как Стивен Блекпул, уготована только катастрофа. И в самом деле, поначалу негодный Том, сын мистера Гредграйнда, пользуется уходом Стивена из города, чтобы обвинить его в ограблении банка. Любящая его девушка доказывает полную его непричастность к этому делу, но уже поздно. Автор смыкает вокруг него цепь обреченности. Бродя по округе в поисках работы, Стивен Блекпул падает в ствол брошенной угольной шахты. Когда его извлекают оттуда, он умирает.
Концовки других ролей тоже найдены. И читатель может поразмыслить не только о судьбе участников романа, но и о том, не легла ли тень тяжелых времен на Чарльза Диккенса.
Уже давно эта тень подкрадывалась к нему. В «Холодном доме» Чарльз Диккенс как будто позабыл напомнить читателю о том, о чем помнит он сам, – о вере в человеческое сердце. Помнит ли, или память его потускнела?
Она потускнела, потому что другая тень, тень Суда Справедливости, слишком непроницаема и мрачна, чтобы вера в человеческое сердце могла сохранить прежний пыл. И в том же «Холодном доме» разве только виновных подстерегала злая судьба? И разве теперь не сгустилась тень, упавшая на Чарльза Диккенса?
Что он видит вокруг? Не почтенных созидателей национального богатства, но какие-то пародии на них. Не стройную логически убедительную систему мировоззрения, но вредную галиматью. Не благотворность жестких законов о браке, но их жестокость, жертвой которой падает бедняк. Не мирный труд после бурных лет, сулящий эру расцвета, но тяжелые времена.
Читатель размышляет: кажется, сам автор немного удивлен, – что-то не слишком внятно он внушает веру в готовность рабочего и фабриканта изжить вражду и объединиться в едином порыве к общему благу. Автор не слишком убежденно верит в возможность такого объединения. Или это безверие – отзвук тяжелых времен?
Читатель размышляет. И тот читатель, который благорасположен к владельцам мануфактур, приходит к решительному выводу: у мистера Диккенса безусловно была некая вполне определенная цель; для достижения этой цели мистер Диккенс вывел на сцену кукол – не живых людей, а кукол…
Это очевидно каждому, недовольно заявляет консервативный «Вестминстерский журнал» в октябре, через два месяца после окончания романа. И вообще, раздражается журнал, у читателя, который попадает в холодную и неприветливую «атмосферу романа», создается очень неприятное впечатление… Консервативный журнал не находит никаких достоинств даже в манере повествования. Словом, ему очень не нравится роман. Все.
Через семь лет Чарльз Диккенс прочитает у Джона Рёскина, что по его, Рёскина, понятию, «Тяжелые времена» должны изучаться с особым вниманием каждым, интересующимся социальными вопросами; что тема в «Тяжелых временах» – национального значения; и что роман этот в некоторых отношениях самый значительный из всего написанного Диккенсом.
Но Диккенс еще не знает мнения Рёскина. Он пишет скетчи и статьи для «Домашнего чтения» и замышляет поездку в Париж. И на этот раз его спутником должен быть Уилки Коллинз. Вот поистине одаренный писатель! Жаль, что не все оценили в полную меру его роман «Игра в прятки», напечатанный в «Домашнем чтении». И собеседник он превосходный – умный, веселый. С ним приятно провести недели две в Париже, который готовится к международной выставке.
Дома в политической жизни бурное оживление. Уже давно – с весны 1854 года – Англия находится в состоянии войны с Россией. Наполеону III, французскому императору, удалось убедить английское правительство объявить России войну. Впрочем, лорда Пальмерстона не было нужды убеждать. Он повел сразу решительную кампанию за войну, как только Турция выступила против России. Кампания его усилилась, когда русский флот запер турецкий в гавани Синоп и сжег его. Эта победа русских укрепила воинственную позицию Пальмерстона, но премьер Абердин и кабинет министров колебались до конца марта 1854 года.
Бурное оживление политической жизни вызвано военными неудачами в Крыму. Неумелое военное руководство привело в октябре к гибели под Балаклавой отборных полков легкой кавалерии. Вслед за этими печальными вестями пришли новые вести – о бое под Инкерманом. Правда, русские должны были отступить, командование их войсками находилось в ненадежных руках. Но и английское командование немногим превосходило русское. По вине генерала одна из лучших английских дивизий была окружена, у нее иссякли боеприпасы, храбрые солдаты должны были отбиваться камнями. Но камни – не защита в современной войне, и в конце концов дивизия дрогнула и побежала. Время шло, и новые слухи достигли Лондона. На подступах к Севастополю солдаты замерзают в своих палатках, в лагере холера, подвоз снарядов временами прекращается, у солдат нет горячей пищи.
Кабинет министров должен отвечать за плохое ведение войны. И вот теперь, в январе 1855 года, министерство падает, к власти приходит воинственный лорд Пальмерстон.
Проходят две-три недели после этих событий, и Диккенс вместе с Уилки Коллинзом – в Париже.
Он бродит с Коллинзом по театрам. В театре Амбигю он вновь приходит в восхищение от Фредерика Леметра. Уилки Коллинз согласен с ним, что Леметр – лучший актер из всех, каких им приходилось видеть! Уилки Коллинз согласен с ним, что постановки театра Французской комедии превосходны, а в театре Порт Сен Мартен нет никакой возможности дослушать до конца первый акт. Причина несколько необычная. Диккенс подозревает, что этот театр, должно быть, выстроен над… выгребной ямой. Французам, по-видимому, это нипочем, они принюхались, а вот англичанам приходится в панике убегать со спектакля и даже заглушать эти сильные переживания изрядной порцией бренди…
Горячительные напитки приходится поглощать ежедневно, на обедах, завтраках и ужинах, устраиваемых французскими собратьями в честь знаменитого английского писателя. Надо вести переговоры о переводе своих книг на французский. Хорошо, что с помощью друзей можно проверить, наврал переводчик или нет. Хуже обстоит дело с далекими русскими почитателями. Он не имеет понятия, в каком виде дошли до русских его книги.
Еще лет шесть назад какой-то русский джентльмен прислал ему книгу «Домби и сын» на русском языке и отрекомендовался переводчиком ее. Джентльмен перевел, по его словам, не только «Домби», но и «Пиквика». Джентльмен писал, что в течение последних одиннадцати лет имя Чарльза Диккенса широко известно в России и книги его с жадностью читаются от берегов Невы до самых отдаленных уголков Сибири. А «Домби и сын» вызывает всеобщее восхищение литературной России. В своем послании переводчик сообщал знаменитому писателю, что он почитал необходимым в переводе сократить «Записки Пиквикского клуба». Причина – невозможность точно передать прелести оригинала; хотя русский язык и является самым богатым в Европе средствами выразительности, но литературный язык России еще не так отшлифован, как языки других цивилизованных наций.
Трудно, конечно, судить, прав ли этот русский джентльмен, подписавшийся «…Тримарх Иванович Вреденский» [4]4
Иринарх Иванович Введенский – литератор и первый переводчик Диккенса. Мы обязаны ему талантливыми переводами Диккенса, но очень далекими от подлинника. Трудно сказать, исказил ли Форстер имя и фамилию переводчика (Тримарх Вреденский )или сам Диккенс. (Прим. автора.)
[Закрыть], ссылаясь на особенности русского языка. Вполне возможно, что русский язык здесь ни при чем, но увы, ничего поделать нельзя, если не имеешь никакого понятия о языке.
Но в переговорах с французами не будешь таким беспомощным. Можно, с помощью друзей, указать на погрешности в переводе и проверить способности переводчика.
Пребывание в Париже кончается. В ноябре он приедет сюда снова, со всей семьей и на длительный срок. Он – дома.