Текст книги "Жизнь, Живи!"
Автор книги: Евгений Кузнецов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
– Пись-пись-пись…
И объятия её: когда она, чуть выдвинув нижнюю челюсть, сладко душит меня, – единственные в жизни…
Войти в мысль – словно в лесу: встать в таком месте, в такой точке, чтоб все мои чувства за всё моё время сделались бы видны одновременно.
Обморок тот мой – был от страха при вхождении.
– И я в покое вошедшего.
Да, был в непокое ожидания, а теперь пребываю в непокое писания.
Роман – будет!
– Эй вы, психопаты! – баском своим вразумляющим тянет Катя из-за учебника.
Баба Шура и Настя невольно на минуту умолкают.
Они всё возле швейной машинки капризной – послушной, как считается в доме, только бабе Шуре.
Настя, научаясь ей, своенравно спешит строчить.
Она ведь – старшая: и дочка, и внучка, и сестра, да и в школе, все знают, круглая отличница.
Катя, чтоб не делать уроки, уныло крутит авторучку – и не уймется, покуда не сломает.
– Насрать!
Тут уж ей – настоящая причина не решать задачи.
– Наська, дай мне твою авторучку.
Та солидно молчит.
– Дай!
– Полай!
Настин голос всегда скандально-хлёсткий.
Но вот мама в прихожей – пришла с работы:
– Наследили! Утром вымыла! Хоть бы мне умереть!
– Содо-ом! Содо-ом! – как-то непонятно-грамотно укоряет, чуть войдя, тётя Тоня.
Она всё или на работе или у каких-то подруг.
Я, младшеклассник, – словно невидимый – молча и осторожно передвигаюсь по комнатам…
Неожиданно, будто упало что-то, все впериваются в меня.
– Смотрите за ним! – кричит испуганно баба Шура. – Унесёт иголку, у меня больше нету таких!
И я, с жаром на лице, ощущаю себя, меня, всем им вместе – противостоящим.
Настя с Катей – они, как я слышал, какие-то "погодки", но мир между ними, замечаю, бывает лишь в те минуты… когда они обе разом смотрят на меня…
А ждут команды мамы:
– В угол!
Чтоб обеим вцепиться в меня:
– Молчать, пока зубы торчат!
Насте её возраст покоя не даёт:
– Катька, ну-ко поди сюда!
– Бегу и падаю!
Я – я что-то молча рисую в моём альбоме, который потом от всех прячу. Прячу, как ощущаю, – себя, меня… Или лажу молча из растерянного конструктора. Лажу – себя, меня..
Слушая, между тем, и понимая каждый звук в нашем доме.
И самый важный и грозный звук – молчание моей мамы.
Слышное и всем.
Что-то решающей.
И что-то уже обо всех и за всех решившей.
Когда я вспомнил – через много лет! – о Миге Капли, всегдашняя строгость мой мамы кажется мне таинственной, непростой…
Ведь, о чем-то думая и что-то чувствуя – она, она склонялась – тогда! тогда! – над моей колыбелью.
(Заглядывала в деревянную, с высокими перилами, кроватку, о которую я, спустя годы и годы, споткнулся на чердаке нашего дома.)
Как стал ходить – родню всю мою я знал как единую семью – а именно вот какую: мама, бабушка, тётя, сестра старшая, сестра младшая. А я – как бы чуть в сторонке, самый маленький, да ещё и мальчик…
И вот: почтение моё – ко всем старшим и ко всем, навсегда, тётям…
И – чуть осознавать начал себя, меня: я – самостоятелен!.. так как вокруг – мир тётенек…
Дяденек всяких я лишь потом стал осваивать, да попросту – видеть, – как в этот мир лишь входящих, допустимых…
Уважать мужчину я поначалу привык за то, что он достоин… снисхождения женщины.
А с раннего детства так: дяди это существа, которые – где-то.
Папа мой – тоже дядя. И папа мой – всегда где-то.
И – тоже входящий и допустимый.
И конечно же – мамой!..
– Чего бы поесть?..
Сунул голову в приоткрытую дверь из прихожей папа…
Ему никто не отвечает. А в комнате ощутилось что-то лишнее.
В молчании всеобщем слышится, впрочем, чуждое и неловкое: когда-то ведь он сегодня встал… где-то ведь он весь день был… и будто кто-то в этом виноват!..
– А?.. – Папа чешет пальцем небритую щеку…
И, в любом случае, убирает свою, его, голову.
Мама, через какое-то всегда время и как бы по своему какому-то делу, неспешно идёт в сторону прихожей, за которой дальше кухня.
– Не к спеху! – её оттуда голос.
Мама строга – в семье ко всем.
Баба Шура и сёстры – только ко мне: что уж остаётся.
Строга мама – вообще, и – необъяснимо. Притом строгость её – обиженной когда-то как-то раз навсегда… То есть – неумолимая!..
Даже приписать себе, любя, причину её неиссякаемой обиды, ещё ребенком, я не мог и не умел.
Ища для неё уюта хотя бы в своих, в моих, мыслях – самых, конечно, отчаянных – я дошёл до самой, наконец, крайности – до воспоминании о моём Миге Капли…
Обида у мамы – почувствовал я ещё ребёнком – на саму себя…
Надежда разве что постоянная: вот-вот она забудется, вот-вот она отвлечётся…
И с малых лет во мне – ощущение вины.
Невольное и неутолимое ощущение вины – однако… перед лесом, перед полем, перед каждым цветком и листочком… почему-то именно и только пред тем живым, что само не может за себя постоять.
Собака может кусаться, даже мотылек может упорхнуть.
И, стоя над беззащитной травинкой, которую оберегают разве что чуткие звёзды, с самого-самого детства – строго же о себе, обо мне, (исподволь! исподволь!) разумел: жить надо для чего-то… разом всего – для Всего!..
Чувства эти во мне, в ребёнке, витали, конечно, как грёзы, как сны – притом самые прозрачные, зыбкие.
И конечно же, любое выражение на лице моей мамы – по самому значительному, стоящему того, поводу.
Ну, я и научился разгадывать малейшее выражение – так и скажу: малейшего лица.
Привык я с ранних лет и к тому, что вся наша семья в деревне – чем-то значительная.
– Детдом! Детдом! – только и слышно в нашем доме с утра до вечера. Мой папа там – директор, мама – воспитатель, тётка – воспитатель.
В первые-то годы жизни я помню маму – только во сне: поправляет на мне одеяло…
Оглушительна и бездна: между небрежностью домашних между собой – и степенностью, даже солидностью их на людях.
Чужой кто к нам заходит – все сбегаются в прихожую: что хоть случилось?..
Но я, кто бы ни пришёл, всегда всем рад: мама улыбается, как Деду Морозу, папа как-то чуждо нетерпеливо покашливает, сёстры церемонно и умно кружат… А баба Шура обретает даже право вести разговор: про здоровье, про корову, про соседку… На всю жизнь интересно!..
Но приходят к нам редко…
Мама чуть глянет на меня с бровями сдвинутыми – и сёстры, заметив это, сразу тащат меня за обе руки в угол.
Лишь тётя Тоня ко мне иногда открыто нежна – но пугает меня своим неожиданно-прихотливым взглядом и вопросом:
– Пащя, ты меня любищь?
И я костенею и задыхаюсь от, как ощущаю, насилия надо мною!..
Тётя Тоня так и всю жизнь: то уходила, то уезжала к своем, к её, ценным подругам.
Сёстры, неустанно скандаля, даже в школу ходили врозь.
Я, конечно, врозь с каждой из них.
Время, которое у кого-то время, наверно, шло.
В школе так: Настя на один класс старше Кати. Я – на два класса моложе Кати. Впрочем, и на переменах, в коридоре и в зале, мы все трое – словно незнакомые. Если же сёстрам уж очень нужно что-то у меня спросить – то они подходят ко мне с круглыми птичьими глазами, и я вижу что они не просто, как дома, злые, а – страшные…
Настя, придя из школы, прилежно выкладывает учебники на стол.
Катя, став старшеклассницей, швыряет папку на кровать:
– В душу мать, учиться надоело.
Настя шьёт, готовит – Катя слушает магнитофон.
Обе ходят и в клуб каждый вечер. Опять же – врозь.
Самый дерзкий выпускник уже имеет какую-то волю над Катей и даже удостаивает внимания меня:
– Скажи Катьке, пусть придет к мосту!
Я, любя Катю, конечно, ей не скажу.
Мама и баба Шура на ту же, как догадываюсь, тему шушукаются о тёте Тоне:
– Я ей говорила!
– Ну что теперь…
А у меня, из класса в класс, нарастало что-то моё – возмущение на несправедливость учителей, на лицемерие одноклассников.
Мама, слушая, что-то делает. Молча.
Сёстры речи мои слушают между прочим: они и так знают все школьные дела.
Но всё чаще ввязывается Настя, уперев руки в бока, со своим хлестким криком:
– И что ты хочешь сказать?!
Где-то подслушанная ею фраза.
Мама только тут заговаривает:
– Ты слушайся Настю! Ты слушайся Настю!
И я немею от досады: оказывается, их возмущали не мои рассказы, а моя ретивость!..
– Психобольные, – басит Катя отчётливо, пользуясь нашей паузой.
Она, Катя, смотрит на меня, наедине, тоже какими-то… несолидарными глазами:
– Какая девочка в классе тебе нравится?
Но я лишь краснею… так как знаю, какая.
…Тайна! – Тайна уже давно, словно кокон, окружает меня…
Я мечтаю и выжидаю… побыть в доме одному.
Тогда я стремительно достаю из моего ящика в комоде пластинки…
Огромные, в картонных коробках… (Купленные мною, якобы, зачем-то для школы…)
Проигрыватель ветхий каждый раз умоляю…
Сонаты!.. Симфонии!..
Слушаю стоя…
Стоя – перед прошедшим, настоящим и будущим… одновременно… Перед чем-то – Всем!..
Сам же… поглядываю в окно на калитку…
…Время для всех по-прежнему шло и шло.
Мама с папой разговаривают всегда с глазу на глаз, и когда я их вместе застану, мамино молчание – несчастное, папино – виноватое.
И ругались бы, как раньше, – да другие заботы не дают!..
И я, уже старшеклассник, серьёзно-жизненно гадаю: ведь нет, пожалуй, ничего, чего бы им недоставало… чего же им недостаёт?..
Но уношу с собой их молчание:
– Вот и живём мы вместе, и уж так давно. Даже и дети выросли. И что будет?.. Жизнь детей будет!.. И что будет?..
Так же явно и терпко ощущается что-то самое-самое и в жизни сестёр: окончив школу, более-менее подружились, иногда среди разговора обе умолкнут, замрут и, словно встретившись после разлуки, проницательно и состязательно глядят в глаза друг дружке…
Сама тишина тогда мне, для меня, за них говорит:
– Я, сама видишь, живая и живу!.. И я, сама видишь, тоже живая и живу!.. Ну, а как же ты сама-то в жизни?.. А ты как?.. Ведь жить надо как-то по-настоящему!.. И я бы по-настоящему!.. Я ещё, вот увидишь!.. И я ещё, вот увидишь!..
И тут я вспоминаю, что мы, все трое, были маленькими…
Сёстры мои обе красивые. Обе готовили и шили. Катя даже, пожалуй, лучше Насти, когда захочет. Обеих хвалили соседи и знакомые.
– Какая хоть вам судьба? – тут портит всем настроение баба Шура.
И обе сестры враз, словно бы стыдливо, – как мне кажется – мельком оглядываются на меня.
Что бы случилось, если б они застали меня… за симфонией!..
Приехала тётя Тоня, собрались они опять, как в детстве моём, все вместе – только уж теперь все взрослые: мама, бабушка, Настя, Катя…
Если я зайду ненароком к ним, мама и тётя – после минуты тишины – как-то противно-адресно начинают, в один голос, жаловаться:
– У нас, у двух сестёр (а тётка – сестричек), не было в жизни братика!
И сёстры таращатся на меня, словно впервые увидели. Настя – во все глаза. Катя – щурясь, склонив голову к плечу.
И я, после этого, как бы замираю на месте: миновал ведь целый пласт жизни!.. И уже с холодком кое-что вижу…
Обескуражено краснею, когда при мне в других семьях… друг дружку целуют!..
Запах ужаса, запах ужаса – перед обмороком – длился сколько-то… сколько-то содержательно.
На уроке, помню в школе учительница физики ("проходили" время) предложила сосчитать секунды в минуте – чтобы точно. Попробовал один, другой, третий…
Вызвался и я.
Встал.
– Раз, два, три, четыре…
Поплыл…
– …пятнадцать, шестнадцать, семнадцать…
Голова кружилась, класс кружился…
– …тридцать восемь, тридцать девять…
В тишине все слушали – я ощутил – некую Правду…
– …пятьдесят, пятьдесят один…
Я волновался каким-то новым волнением: только бы поверили!..
– …шестьдесят!
И секундомер щёлкнул – слушаясь меня.
– А я ведь тогда это впервые…
– "Откровение".
И тут: запах ужаса и был – одновременно: когда понялось… то есть – потому что понялось…
– Проснулся!
– "Признал".
То, что и всегда-то было наглядно, очевидно, неумолимо.
С вечера того обморочно и прозрачного дух мой, как мальчишка привередливый, был-таки утешен – доступом желанным.
Исчерпывающим.
И потёк сам собой роман.
Люди, души их, на этом свете, да, побывать. Но это факт, а не интрига. Побывать-то – по-разному!.. Этот свет, с его воздухом, солнцем и земным притяжением, для всех людей вроде бы одинаков… Младенцы все одинаковы… Значит, духи капают в младенцев – разные!..
Люди – либо ангелы, либо бесы! Притом – уже сейчас! В этой – видимой – жизни.
Из этого – все поступки и все, прежде, причины поступков.
Ангелы, бесы – и до этой жизни были ангелами и бесами. А здесь те и другие – побывать.
Что с ними будет потом – об этом, как говорится, потом…
Но в сей жизни и в сию минуту каждый – либо ангел, либо бес!..
Реально! Реально!..
Ужас от знания этого Знания в первый миг и был таков… что я буквально обонял… это свежее Знание.
Все – бесы и ангелы… Все. Все. То есть…
– Все?!..
– "Все".
То есть…
Ужас!.. В первую минуту… ничего и не могло быть… кроме ужаса.
Ведь об этом мне не сказали, об этом я не услышал от кого-то… а понял сам… даже и не так…
Как на той фреске: Художник изобразил себя в виде шкуры, содранной с него, в руках Сатаны…
То есть я, узнав то Знание, оказался первым, кто его узнал – и был, в первую минуту, сам собственно этим Знанием!..
Реально – до обоняния.
И разумеется – "разумеется"! – потерял сознание.
…Все. Все. То есть… Все?!.. Все.
И после этого несколько дней я ходил, делая вид в себе для себя, во мне для меня, – что я ничего… не знаю…
Исподволь же бился над самой щепетильной предстоящей трудностью: как, в каких словах и выражениях… мне все это выразить?..
"Бесы", "ангелы" – нужно ли придумывать другие слова для уяснения Добра и Зла?..
Я же вот в Миг Капли слова уже – знал, знал!..
Недавно, молясь, я на словах: "сокровища благих и жизни подателю" – слёзно простонал…
Что же: как иконы есть особо чтимые – намолённые, так и слова.
Значит: как всегда был я – так всегда были и слова!..
Ведь только бы это понять.
Слова, как и я сам, то есть как и мой дух, – вещество.
Слова это – вещество.
Слова, как и я, были – всегда.
Значит – и в невидимом мире!
Как это, наконец, сладко для пишущего – когда не нужно сочинять.
И можно – идти. Идти-то!..
…Так вот: через те несколько дней, прямо сказать – отдохнув, я сел за стол – и уже не вставал.
В этой жизни люди – совместимо-разные, а именно – болюче-разные.
Мне и всегда-то с людьми, с первым даже встречным, – то стыдновато, то страшновато.
(И у всех людей, к сожалению, напрочь отсутствует ощущение присутствия… невидимого мира… рядом…)
Не в том дело, как все говорят: то – все люди разные, то – все люди одинаковые…
– Люди рождаются готовыми!
И в этой, земной, жизни даже и не просто – побывать, а – перебыть: кто ангелом, кто бесом.
Одни – отнюдь не споткнувшись, а истинно устремлённо, запрограммированно и гурманно: убиваю, грабят, насилуют… леса чистые превращают в свалку… буквально за порог своей ухоженной квартиры выкидываю мусор…
Разница в поле, возрасте, родстве… в цвете кожи, в географии, в истории… в вере, в достатке, в родине, в политике – повод для жестокости, которая, которая, которая – уже, уже, уже есть!
Другие – другие… не такие… Этого не делают… но это терпят…
– Есть земля, есть небо…
– Не так, не так!
– Есть Земля, есть Небо…
– Не так, не так!
Прежде всего:
– Есть Рай и есть Ад.
И это главное – для душ людских – деление Мира!
Рай – пространство, видимое и невидимое. И Ад – пространство, видимое и невидимое.
Всё видимое люди обычно называют этим светом, Землёй. Всё невидимое люди обычно называют тем светом, Небом.
И это следующее, второстепенное – для духовных существ – деление Мира.
– Почему не напишут об этом в Букваре?!..
Ангелы – всегда в Раю: только либо на этом свете, либо на том. Бесы – всегда в Аду…
И это – третьестепенное соображение для людей.
В этом Гармония мира.
"В глубине души"? – Только у одного она вверх, а у другого – вниз.
– Человек это то, что у него вызывает восторг!
Кто бы что бы ни делал: один – от любви, другой – от злости.
"Она от злости сварила не суп, а кашу… Ему от любви поступить бы в педагогический, а не на юридический…"
Ведь это – реальность! Повседневная и насущная.
– Цивилизованно умолченная!
Уж в вузовских-то учебниках нужно бы написать.
"Призвание"… Но все уже призваны!.. Во-первых: один быть ангелом, другой быть бесом. Во-вторых: на этот свет или на тот.
– Человека невозможно призвать!
– "Возможно окликнуть".
Да, когда один, ангел, строит из себя по какой-то причине беса.
Беда – единственная у людей беда! – не в том, что бесы не стыдятся своей грязи, а в том, что ангелы не верны своей чистоте.
Мир людей болен не наглостью бесов, а трусостью ангелов.
В этом гармония моего романа…
– Пиши! Пиши!..
Да! Гармония меж людьми в современном мире возможна как раз при отсутствии – при отсутствии! – требования о взаимном понимании.
Что, кстати, и удаётся: требовать лишь терпения!..
С Мига Капли я изо дня в день узнавал себя, меня.
В минуту Запаха узнал людей.
Я в армии, два года, в библиотеку был записан в приличную, в офицерскую…
А из дома мне писала мама, иногда Настя. Мама с папой работали, где работали. Настя окончила свой пед. Катя училась где-то на экономическом.
Однажды от Насти читаю: "Пашка, какое это счастье!.." Мне сделалось досадно… противно: от этой, как видно, непутёвой чужой любви… Потом, немного спустя, и мама мне на ту же, уж определённо – безысходную, тему: "Поможем поднять"… Тут уж мне сделалось зло-досадно… до слёз… Мама-мамочка! Воспитала доченьку!.. Доченька-умница! И сама из себя! И на все руки! А вышло – разнесчастная!..
Но в то время я, как никогда, был книжно-загружен и, как у тех трёх дорог, трагично озабочен. Семейные дела били меня, как, бывало, возле улья пчёлы: в лицо – но все в сетку… (Папа водил и пчёл.)
После армии – я сразу в университет на дневное: и новые друзья, и новые книги, и новые линии горизонта, и облака, и ветры… Отсутствие моё в деревне – словно бы, после армии, просто продолжилось.
Лишь исподволь и мельком, приезжая на выходной в деревню, отмечал: сёстры сделались теперь – полноценно взрослыми… и полноценно недовольным. Ребёнок Насти, Мишка, уже топал… и уже, кажется, тоже недовольно…
Мама с папой телевизор смотрят – а Настя, тут же, ножницами бутылку пластмассовую: скрып! скрып!..
Чуть вышла она – они друг другу вполголоса:
– Нарочно!..
– Нарочно…
Катя – она уже в лето в моё вступительное приезжала с каким-то Эдиком, что ли. Потом, в первые-то мои каникулы летние, – совсем с другим Эдиком. Силюсь сказать: мне-то что…
Катин басок стал, иной раз, сравним с маминым молчанием:
– А я не просила тебя меня рождать!..
И я, за дверью, спохватываюсь: а где же сёстры мои, которые… настоящие?.. И они, такие-то, были ли?..
Разве что – у мама спросить!
Все одноклассницы Настины повыходили замуж. А у неё почему-то – "не сложилось". Катя – сама не хочет.
Я маме, когда сестёр нет дома, мол, что же они замуж-то не выходят?
Мама – как о прочно решённом:
– Чтоб муж за косу-то брал?!
Ах вон оно что!..
– А как же можно, ну, практически, женщине без мужчины жить?
Мама молчит… маминым бездонным молчанием…
Баба Шура ей поддакивает:
– Страсть!
Тотчас вспоминаю: она, бабушка, ведь разведенка… Муж её – между прочим, "ответственный работник" – когда-то, уходя к другой, сказал ей: "Ни тебя, ни детей твоих не надо!"… (Сама она рассказывала: "Вот какой паразит-от!")
В реальности, которой нет… я говорю сёстрам… впрочем, то же, что и маме…
И слышу от них – нечего и думать:
– Не твое дело!
В действительности замеченной, наедине, отвечаю им вслух:
– Вот! Это правда! В самом деле: это дело не моё. И никогда не будет моим.
Странно – странно даже поговорить с сёстрами: хоть о чём-то… Учительница, бухгалтер… Но ведь они об этом никогда и не мечтали!..
Да-да! Тут когда-то был и тот случай с дорожками… так меня настороживший.
Мама однажды мне – ни с того, ни с сего! – про ребёнка-племянника:
– А ты его убей!
И несёт фантастическим, как из глубокого колодца, холодом… Лучше бы, ей-богу, чужая душа была и в самом деле просто теми… пусть, потёмками!..
И как пилюля никудышная валяется на языке готовое Катино: "Пси-хо-па-ты!"…
Следователем я работал в моём, так сказать, родном районном городе, где жила и живёт Катя. И она раза два-три, за всё время, приходила ко мне, то есть – в кабинет, как говорится, просто так… Смотрела на меня, склонив-то чуть голову к плечу, странно… как бы выражая: "И ты думаешь, что это всё?.." А один раз приходила с каким-то мужчиной, будто бы ему для консультации: то есть с очередным Эдиком – чтобы его, как я понял, "загрузить"… Маскарад. Однако: где ты, сестра?..
Потом, став писать, я уехал в "область" и с Катей почти не виделся, лишь случайно в деревне.
Заметил: когда приезжаю в деревню – с Настей… вообще не разговариваем.
Молча в доме я что-то трону: ну, самовар включу – Настя мне:
– Ты тут не командуй! Чего ты тут командуешь?
Сдержанно горюю… нехотя придумываю приемлемое и – молча, молча:
– Да не собираюсь я никем командовать!.. Вот ещё! Кто вы такие, чтоб я командовал вами!
Сёстры сами между собою говорят только с глазу на глаз и, слышать случается, кратко: одна басит, другая тявкает
Уезжаю из дома – а в ушах всё:
– …андуй!.. …андуй!.. убей!.. убей!..
В замеченной действительности все собираются вместе лишь весной и осенью и лишь на огороде, и лишь для молчаливого труда… Так что общим оказывается – даже и не сказать: продукт труда – увы, "продукт питания"…
В реальности, которой нет и не было – да и лучше, если её совсем не будет, – я с сестрою, с Настей, веду такие, например, диалоги:
– Паша, надо всё в доме делать.
– Так и делай.
– Кто? – Я?!..
– А почему я должен всё за тебя делать?
– А кто же ещё?
– Замуж выходи.
– Мужики-то все непутёвые!
– Конечно-конечно. Мужики все гады. И хуже всех я.
– Вон как…
– Да. Мужики все плёвые. И поэтому ты делала Мишку пальцем.
– Ах ты!..
– Вот-вот!.. Мужики все сволочи. И поэтому ты родила именно мужика.
Угрюмая и несуразная эта реальность… першит в моём горле чуждым мне гневом.
…Мишка, подрастая, вёл себя как-то натурально, наглядно озабоченно: ни на что подолгу не смотрит, быстро переводит глаза с одного на другое… На людях – всегда опустив голову и косясь так по сторонам…
И каждый случай с ним – для меня, разумеется, разумеется, целая притча…
На кухне с осени, как всегда, стояла огромная деревянная бочка (самодельная, папина) с квашеной капустой, сверху которой на деревянном круге – кучка камней, как положено для гнёта.
А за бочкой, под столом, была, из года в год, бутыль стеклянная с домашним ягодно-яблочным вином – аж трехведёрная.
И вот раз. Мишка бегал, как привык, по всему дому беспрепятственно, сумасбродно. Подбежал и к бочке. Схватил ладошками… мокрый камень…
И три ведра! – Пахучие, кислые! – Растеклись по кухне!..
Я – я вытаращился, как заколдованный, уставился молча на домочадцев. И ожидал – да! – последствий…
Мишка убежал куда-то, что ли, в спальню, затаился, притаился…
Родители же – но родители мои, моя мама и мой папа, ни слова не сказав, деловито взялись за тряпки… и стали молча ползать по кухне, подтирать кислое, кислое, кислое…
Я стоял в дверях над ними, опустив руки, опустив голову… Я вдыхал большими откровенными ноздрями едкий молодой и грязный запах… и едкий и чистый запах моей памяти: о цепкой, за мое предплечье, руке мамы… о крепких, за мое ухо, двух пальцах папы…
Настя, руки в бока, тоже, оказалось, стояла за моей спиной – над ползающими родителями. И тоже молча.
Мама и папа, кряхтя, то и дело отжимали тряпки в помойное ведро.
Молчание это было – само собою разумеющееся.
Папа, с молчаливого согласия мамы, да и Насти, про-го-во-рил – наставительно, осведомлённо-педагогично:
– Не кричите на ребёнка.
Я ощутил… что меня на кухне… нету… Так как память… у всех людей… есть!
Год за годом – Настя приезжала с Мишкой, уже школьником, глаза у которого бегали уже привычно, опытно.
К матери к своей, на любое слово её, было у него одно восклицание – заготовленное:
– Да-а?!.. Да-а?!..
Капризное и обвиняющее.
И, судя по всему, – за отсутствием лексикона…
Настин хлёсткий голос на него сделался уж истошным, изнурительным.
Я живал и в деревне, и в городе, служил в армии, учился и в школе, и в вузе, работал следователем, и не где-нибудь, а в милиции… Но никогда не слышал, чтоб мать так громко кричала на своего сына… вообще ни разу во всей свой жизни не слыхивал… чтобы живой человек так оглушающе орал на другого живого человека!..
И это – учительница… И – в присутствии двух воспитателей детского дома…
…Мою первую книгу родители взяли в руки… как бы недоуменно: наслышаны были о ней заранее, а главное – намеренно равнодушно…
Папа, как всегда при маме, чутко помолчав, широко почесал затылок!..
Мамин голос был, в эту минуту, чуть-чуть… вибрирующий:
– Что толку-то?!
– Как?!
– Что толку-то?
– Это и есть толк!
Я, однако, ощутил, что моя книга в мой руке сделалась весомее.
"Что толку-то"! – Обычный, теперь уже – истерический, намёк.
И впервые, может быть, во мне летуче пронеслось: не стыдно ли мне за маму?.. И впервые мысленно произнес: мать…
Отчетливо же: мне стыдно за себя… Или – за кого?.. Или – за что?..
Папа – отец… – отслужив службу молчания и этим как бы обретя право хоть что-то сказать, чуть осмелел:
– Ты только о себе думаешь.
Тут я вспомнил, как он (замечал, хоть и редко, я) строг со всеми – там, директор детдома…
Но всё-таки у меня, признаться, стало сухо во рту.
Сёстры встретили книгу мою чуть приветливее.
Настя – старшая сестра! – выхватила, по ее манере, из моих рук книжку… только что при ней и ей подписанную… и отбежала с нею молча в сторону, как сытая собака с куском.
Катя, неволясь, улыбнулась и, забыв о своей полуулыбке, стала, как бы обязанная, опасливо перекладывать листы… Волнуя маленько меня…
Приезжала из своего далека тётя Тоня – то ли навсегда, то ли погостить.
И держалась, на этот раз, особенно горделиво: ну, чтоб показать всем, что она не ровня-то всем.
Застав Мишку именно пред зеркалом, осведомлённо и навязчиво запричитала:
– Будь, будь настоящим мужчиной!
Настя и Катя азартно обступили их.
– Что настоящий мужчина. Ну, прежде всего, хорошие носки.
И мне, при всех, тётя считала возможным лишний раз повторить:
– Родилась, значит, сначала Настя. Девочка. Что же, теперь, конечно, нужен бы мальчик. Для неё-то. Братик. Но родилась Катя. Опять, значит, девочка. Тут уж, конечно, нужен теперь для них для обеих братик, братик!.. Вот и ты!
Я ей – нарочно церемонно-ехидно:
– Ну и…
Она – слыхавшая где-то, что надо быть гордой, – смотрит всегда прямо:
– Всё не пойму, чей у тебя характер, папин или мамин?..
– А разве мой должен быть чей-то?
Тётя Тоня тут – всё не сводя с меня неморгающих глаз – стала заметно припоминать что-то бывшее… в каком-то и чьём-то застывшем сне: как бы разглядывать пузырьки воздуха в толще льда…
– Когда я хотела привести к нам в дом… любимого человека, твой папа сказал мне: "Распишетесь, пущу, а так не пущу!".
– Правильно и сказал.
(Папа иногда смел был со всеми в доме, кроме мамы.)
Она посмотрела на меня долгими глазами… Потом мне, чуть заикаясь:
– А когда ты родился… так… так твой папа бегал по деревне и… и разбирался.
Мне сделалось очень скучно… с этими со всеми людьми.
…Вторую книгу мою тоже так же привёз – всем.
(Я там, в деревне, если писал, то летом на чердаке, на светёлке, которую сам и сделал.)
Приезжаю теперь – от романа – усталый… любящий и грустящий о любви…
Бабушка, когда с папой за столом наедине, ему, молча жующему:
– Труженик! Труженик!
И – жалко. Всех. И – за всё.
– Надо писать от имени счастья!
Свободным и молодым ощущал я себя – словно окна в моей комнате распахнулись настежь и за ними – совсем другие виды и обзоры… И – нетронутые-то. И – ждавшие меня-то.
– Роман мой будет называться… "Счастье и счастье"!
А то все те романы классические: в названиях у них обязательное соединительно-разъединительное "и" – для связи враждебно-то соседствующих основ.
В моем же мире, в мире, где я – я, если "и", то так: только и только счастье, Счастье!
Да и писать прямо: "Счастливо подумал… счастливо пошёл…"
Теперь-то – после того, как я, ужаснувшись, признал…
– Бесы и ангелы!
– "Спасение".
– Бесы! Ангелы!
– "Спасение, спасение".
Да, чувство счастья. Достигнутости, добытости. Покоя.
Теперь можно безропотно слушаться себя, меня.
Главная героиня любого искусства, если оно – Искусство, – Идея; главный герой – Язык.
Влюбленный в Идею, Язык всячески следует по её стопам, волочится за нею, приноравливается к ней, угождает ей – воспевает её.
Только меньше надо знаков восклицания.
– Сам роман мой суть такой знак!
– "Отдавание".
Какое же название?..
– "Отдашь и отдай"!..
Нет, название это как бы… тявкающее, собачье.
Герой… Герой пусть будет в возрасте, когда только-только появилась способность – студент? аспирант?.. – мысль и чувство оформлять в слова…
– Ту модель Мира.
– "Врождённую".
Только не надо делать героя, по примеру классиков, болваном.
Вразумил двадцатый век!.. Бесы воспользовались идеализмом… да болванизмом!.. чистых и честных.