Текст книги "Хозяин Каменных гор"
Автор книги: Евгений Фёдоров
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 50 страниц)
С вечера приготовили коляску в дальнюю дорогу, отобрали лучших коней, начистили и задали им корм. Отрядили с десяток конных сопровождать хозяина.
Среди хлопот Любимов выкраивал время, чтобы заглянуть в светелку Глаши. В комнатке ее было тихо, уютно. Дочь выглядела покорной, ласковой.
– Слава тебе господи! – перекрестился на образа Любимов. – Радуйся, доченька, завтра на зорьке улетает из гнезда стервятник. Вот и кончается твое заточение!
Он ликовал, что подошел день отъезда и все обошлось хорошо, беда миновала.
Днем стояла жара. Туманная легкая дымка покрыла пруд, просторы, горы. Любимов зорко наблюдал за хозяином и не понимал перемены, которая произошла в нем.
Долго тянулся последний день пребывания Анатолия в Нижнем Тагиле. В парке шумел ветер. В прозрачных сумерках в меркнувшем небе проплыли кулики-кроншнепы. Чист и прозрачен был их стон. Казалось, это не стон слышится, а падает с неба беспрерывно серебряный звон.
Глядя на первые робкие звезды, Александр Акинфиевич подумал:
«Ну, вот и день прошел, слава тебе господи!»
Уходя спать, он еще раз зашел в светелку. В ней сгустилась тьма. На полу протянулись дымчатые зеленоватые дорожки – в низенькие оконца заглянул золотой серпик месяца. Глашенька тихо посапывала во сне. Управляющий с умилением поправил одеяло, перекрестил дочь и тихонько вышел из горницы. Чтобы окончательно изгнать смуту из сердца, он в эту ночь крепко закрыл Глашеньку на запоры. У двери уложил старую няню.
Ему самому стало смешно от своей излишней осторожности. Успокоенный, довольный, он ушел к себе в спаленку и завалился спать…
Проснулся он очень рано. Под окном стояли в росе деревья, еще молчали птицы. Над прудом тянулся редкий призрачный туман, а на востоке вспыхнули первые робкие проблески зари. Любимов быстро оделся и, покашливая, неторопливо пошел к конюшне. В усадьбе все еще спало, а работники тихо суетились по хозяйству. В голове управляющего было ясно, на душе – покойно. Он посмотрел на синие вершины гор, зевнул.
– Благодать-то какая! – вздохнул он и подошел к конюшням.
Ворота были распахнуты настежь, а в дверях стоял сонный конюх. В густой взъерошенной бороде его запутались травинки.
– Кони готовы? – спросил Александр Акинфиевич.
– Хватились когда! – равнодушно отозвался конюх. – В самую полночь умчали. Вас наказывали не тревожить.
Нехорошее, злое чувство поднялось в душе Любимова.
«Словно вор среди ночи угреб!» – возмущенно подумал он и заволновался. Жуткое подозрение закралось в мысли. Он резко повернулся и быстрой походкой поспешил к дому. Откуда только взялись сила и проворство? Александр Акинфиевич быстро взбежал по лесенке в светелку. На ларе в предутренней прохладе сладко спала старуха. Он распахнул дверь и бросился к кровати дочери. Помятое одеяло откинуто, наспех разбросаны вещи. А Глашенька исчезла…
Он кричал, звал. Напрасно! Разъяренный, он сгреб и избил старуху. Бедная няня со страхом смотрела на расходившегося хозяина и лила слезы.
– Господи, господи, – крестилась она. – Неужто этот пес утащил нашу раскрасавицу?
Управляющий схватился рукой за сердце, в глазах его потемнело. Шатаясь, жадно хватая раскрытым ртом воздух, он сошел по лесенке вниз и выбрел на двор.
Перед крыльцом стоял конюх с тяжело опущенными руками. Он, как медведь, топтался перед управляющим. Вдруг он упал на колени и заголосил:
– Батюшка, не виновен я! Ведь сам Демидов приказал, шутка ли? Что поделаешь? А Глашенька просила передать: «Пусть папаша не волнуется. По доброй воле я с Анатолием Николаевичем ушла. Жажду, дескать, счастья!»
Ничего не сказал Александр Акинфиевич конюху. Молча вбежал в свою комнату, схватился за голову и рухнул на постель с криком:
– Глашенька, Глашенька, что ты наделала?
Никто не прибежал на его крик, словно вымерли все в доме. Слуги попрятались по темным чуланам в ожидании большой и страшной грозы…
Не погнался на лихих конях Любимов вдогонку за похитителем. Молча страдал и никого не наказывал. Он на что-то надеялся. Мрачный, одинокий бродил он по опустелым покоям демидовского дворца. Как всегда, он аккуратно появлялся в заводских цехах, проверял записи конторщиков, распоряжался. Держался он прямо, строго, словно не видел скрытых насмешливых улыбок. Казалось, ничего плохого не случилось в его жизни.
Прошло всего две недели, и в темный июльский вечер во двор неожиданно въехал возок. Из него выбралась укутанная фигура и поспешила к дому. На стук вышел сам управляющий и распахнул дверь. В ноги ему бросилась бледная, исхудалая дочь.
– Папенька, простите меня, окаянницу. Хотела спасти его от пьянства, а он бросил меня! Поманил – и бросил! – горькими слезами раскаяния расплакалась дочь.
– Глашенька! – радостно прошептал отец, поднял ее с пола и потащил за собой. – Пойдем, пойдем в светелку!
Он привел ее в горенку и усадил в кресло. Ни слова упрека отец не сказал дочери. По хоромам раздался его зычный голос:
– Эй, слуги!..
Беглянку накормили, напоили и уложили в постель.
Все так же заглядывал в оконце светелки золотой серпик месяца, а по кабинету ходил снова счастливый Любимов.
«Слава богу, пронесло грозу! – умиротворенно думал он. – Экое дело, девичий грех! С кем не бывало! – Он украдкой взглянул на большой сундук и вздохнул облегченно: – Все покроется, все забудется! Все поклоняются золотому тельцу!»
И он неторопливо стал укладываться спать…
6
Весной 1831 года Черепановы закончили вторую, еще большую паровую машину, которая стала обслуживать Павловскую шахту. Директор нижне-тагильских заводов Любимов сообщил об успехах Черепанова Павлу Николаевичу:
«Устраиваемая при медно-руднянском руднике Ефимом Черепановым с сыном вторая паровая машина силою сорок лошадей постройкой кончена и была перепущена. Сия машина по устройству режа, штанг и по установлению в горе труб пущена в тихое действие на две трубы. Оборотов делает в минуту пятнадцать, выносит воды каждая труба по три ведра.
Сия вновь построенная машина далеко превосходит первую как чистотою отделки, а равно и механизмом, а потому контора обязанною себя почитает труды Ефима Черепанова и его сына поставить на вид вашего превосходительства и покорнейше просит о вознаграждении их за устройство сей машины, дабы не ослабить их усердия на будущее время на пользы ваши…»
К тому времени, когда писалось Демидову письмо, в горном управлении на Урале произошли большие изменения. Пять лет тому назад, 22 ноября 1826 года, император Николай I издал указ об учреждении на Каменном Поясе должности начальника хребта Уральского, «для лучшего устройства горных заводов впредь до дальнейшего преобразования сей части». С назначением новой власти, облеченной широкими полномочиями, прерывалась последняя нить зависимости управления горною частью от общего гражданского управления. Генерал-губернатор оставался в стороне от горного и заводского дела. Среди горщиков и работных казенных заводов отныне вводилась воинская организация и строгая дисциплина.
Директору нижне-тагильских заводов на этот раз захотелось похвастаться во славу своего господина, и о новой паровой машине Черепановых он сообщил начальнику хребта Уральского – генералу Богуславскому.
Ефим в эти дни томился в ожидании радости: он всеми силами добивался воли своему сыну Мирону. О себе отец не думал, его заботила только судьба его помощника, который обладал золотыми руками, ясным умом, а между тем находился в рабстве. За малейшую оплошность или просто по капризу заводчика Мирона могли и выпороть и продать, как продают на базаре скот. Отец тщательно скрывал свои терзания от сына, но Евдокия видела, как сильно страдает и томится старик. Сама того не сознавая, она усиливала эту мучительную боль. Подкладывая за столом сыну лучшие куски, мать со слезами на глазах шептала:
– Ах ты, голубь мой, сизокрылый мой! Полететь бы тебе высоко и далеко, да крылья связаны!
Ефим молча откладывал ложку и поднимался из-за стола. У него, крепкого, мужественного человека, спазмы сжимали горло. В раздумье он уходил из дому и подолгу бродил по берегу заводского пруда. Однажды в кустах подле плотины он наткнулся на валявшегося в грязи хмельного человека. Только что прошли дожди, и несчастный распластанный на сырой земле человек дрожал, как бездомный пес. Плотинный наклонился и узнал Козопасова. Оборванный, перепачканный в глине, с большими серыми мешками под глазами, он выглядел беспомощно и жалко. Черепанов поднял с земли механика.
– Идем ко мне, Степан! Отмоешься, переоденешься! – пригласил он.
– Нет, никуда я не пойду отсель! – печально покачал головой Козопасов. – Не отмоешь от муки мою душу! Подумай, кому я нужен? Да и чего ты меня жалеешь? Пожалей лучше себя и своего сына! Моя судьба кончена!
Речь несчастного мастера словно ножом полоснула по сердцу Черепанова. С большим трудом он уговорил Степана пойти к нему. Козопасова умыли, Ефим переодел его в свою чистую рубаху, и Евдокиюшка усадила дорогого гостя за стол, подкладывая ему самое лучшее. Ласка и внимание хозяйки тронули механика. Он ел, а у самого на глазах блестели слезы. Хозяева делали вид, что не замечают их.
– Добрые вы люди, Ефим! – с нежной грустью сказал мастерко. – Спасибо вам, что не побрезговали мной!
– Ой, что ты! – вскрикнула хозяйка. – Не к месту говоришь такие слова! Умный ты, Степанко, и нашей рабочей крови. Таких бы людей, как ты, да побольше в нашей земле, возликовала бы она!
В глазах женщины гость уловил невольное восхищение им, и оно приободрило его. Благодарно глядя на Евдокиюшку, он с тоской пожаловался:
– Кто мы тут на земле? Первые работнички, рачители! Все помыслы и труды наши только о том, как бы украсить русскую землю, чтобы сделать ее поуютней, а труд человеку полегче и в радость! Погляди, милая, кругом, все сделано нашими руками: и завод, и домна, и плотина ставлены русскими умельцами, и палаты господину, и железо ковано работными людьми. И выходит, честь и слава русскому человеку на своей земле? Ой, нет, дорогая! Принижен и обездолен он! Раб презираемый! – произнес он с подчеркнутой жестокостью последние слова. – Положение его хуже скота! Но тут разница великая: скотина разума не имеет, а человек мыслит и видит извечную несправедливость. Раба можно выпороть, разлучить с семьей, насмехаться над ним! Ох, и тяжело, родная, жить, когда на каждом шагу чувствуешь, что ты в своей отчизне пасынок!
Ефим молча слушал Козопасова. Слова мастерка жгли его душу раскаленным железом. Но что поделаешь против страшной, жестокой силы барства, которое опутало родную землю?
– Так богом положено, Степанко! – покорно ответила хозяйка и опустила глаза. – Видно, гостюшка, так во святом писании поведано, – простому русскому человеку во веки веков маяться!
– По глазам вижу, милая, что говоришь ты одно, а думаешь другое, – спокойно возразил Козопасов. – Не бог, а люди придумали рабство. Только не вижу я исхода из крепостной кабалы! Горе, страдания и тьма беспробудная кругом! Видать, так и умрем в неволе.
– Все может быть, – согласился Ефим. – Николи не забуду, как провозили через Камень тех сердечных, что против царя поднялись… Видать, умные люди, да что вышло? В песне поется складно:
Рассадили их по темным кибиточкам,
Развозили их по темным тюрьмам…
Жена Черепанова покосилась на дверь: она поняла, о ком идет речь, испугалась: не дай бог, заушатель подслушает такие речи.
– Ты, Ефимушка, помолчи про тех, кто на Сенатской поднялись…
Опустив голову, Степанко продолжал в раздумье:
– Если бы не такие люди, Евдокиюшка, как они, так и надежды не будет. А без надежды – ложись и умирай! Спасибо и вам, родные мои! Частенько я думал об этом. Силу и радость приносит только добрый человек! Подумай, что есть русский человек? Сам горемычен, вечно в изнурительном труде, в рабстве, нищ до предела, а какой великой и доброй души! Ласковым словом он и обогреет тебя, и обласкает, и словно солнышко осветит тебе потемочки! Эх, трудно жить, родная, ох, как трудно! И где еще, в какой стране, есть такой умный, трудолюбивый и золотой человек, как наш, русский!
По мере того как мастерко успокаивался, речь его становилась плавной, и он почти перестал заикаться. Глядя на него, Евдокиюшка прослезилась. Гость не принял это в обиду, – не бессильной жалостью пригрела его простая русская женщина, а глубокой и большой любовью, на которую щедр русский народ. Обновленный, успокоенный, Козопасов ушел из домика Черепановых. Сейчас и звезды, казалось ему, засверкали ярче, и ветер из Запрудья стал мягче, ласковее, и даже неумолчный скрип созданной им штанговой машины в этот вечер зазвучал по-иному…
Не прошло и недели после встречи с мастерком, а в семью Черепановых пришло большое огорчение. То, чего больше всего опасались, свершилось: Павел Николаевич Демидов прислал вольную только одному Ефиму. В напыщенно написанной грамоте, в которой подробно перечислялись все многочисленные чины и звания хозяина, оповещалось: «Заботясь о славе наших заводов, побуждаемые отеческой заботой о верноподданном нашем, соизволили мы дать отпускную крепостному нашему Ефиму Черепанову».
В указе владельца не было ни слова о семье и сыне Мироне.
Управляющий Любимов, прослезясь, с чувством объявил механику решение Демидова и ждал, что он упадет в ноги, но мастерко стоял, низко опустив голову, и молчал.
– Что ж ты безмолвствуешь? Или не рад отпускной? – удивленно спросил Александр Акинфиевич.
– Премного благодарны нашему господину! – низко поклонился Ефим, дрожащей рукой принял грамоту и тяжелой походкой вышел на улицу.
На Урал пришла ранняя весна, все ликовало вокруг: и бездонное ясное небо, и зазеленевшие леса, и воды, и горы. Птичьи голоса оглашали рощи и перелески. Пришел веселый шумный май с теплыми ветрами, с золотыми солнечными разливами, по небу тянулись косяки гусей, уток, лебедей. Сохатые исступленно ревели в брачной истоме, зычно и могуче оглашая горы. Радостная и кипучая жизнь напористо лезла изо всех земных щелей: зазеленели луга и елани, на березе развернулся мягкий и клейкий лист, птицы озабоченно вили гнезда, и с утра над влажной и теплой пашней распевали жаворонки. И в этот час, когда все в природе ликовало, на душе Черепанова сгустился беспросветный мрак. Механик молча спрятал отпускную и еще больше замкнулся в себе. Евдокиюшка хорошо понимала его душевное состояние; ласково посмотрев в глаза мужу, она тепло сказала:
– Не кручинься, отец. Жили до этого, проживем и дальше! Думай так, будто ничего и не было!
В самом деле, лучше было не думать о барской «благодарности». При сыне Ефим держался ровно, спокойно, словно ничего не случилось. Мирон удивился безразличию отца:
– Ты и отпускной не радуешься, батя?
– А чего радоваться? Да и на что она мне! Куда я уйду от любимого мастерства? Без него и жизнь не в жизнь! – В словах отца о работе прозвучала глубокая любовь к делу, и это успокоило сына.
Вскоре пришла новая награда Черепанову – медаль. И ее механик положил подальше. На молчаливый вопрошающий взгляд женки он ответил:
– Вдвоем с Миронкой заслужили, а медаль одна. Как ее будешь носить?
Так все шло по-старому, только в обращении Любимова к механику появились новые нотки. Разговаривая с Черепановым, директор заводов подчеркнуто величал его по отчеству:
– Счастливый ты, Ефим Алексеевич, – эвон какие награды привалили! Я много годков работаю, а медалью так и не пожалован.
Больше всех плотинному завидовал Климентий Ушков – владелец заводской конницы:
– Видать, в рубашке тебя мать родила, Ефим Алексеевич. Много откупных денег сулю я господину за волю, а он и ответом не удостоит. Директор Александр Акинфиевич весьма благосклонно принимает подарки и кое-какое попущение из уважения к моему богатству делает, а на просьбы, однако, одно долбит: «Куда суешься с кувшинным рылом да в калашный ряд!»
Все эти льстивые слова приносили еще больше душевных мук Ефиму. «Сын Миронка как был, так и остался в рабстве! Вот и радуйся!» – угрюмо думал он.
В апреле 1833 года из санкт-петербургской конторы пришло предписание о том, чтобы Мирон Черепанов срочно явился в столицу. Получение столь важного приглашения не особенно обрадовало молодого механика: его в эту пору занимали другие мысли. Вместе с отцом он задумал построить паровую телегу. Побывавшие на Каме приказчики рассказывали, что годов пятнадцать тому назад они видели первый русский пароход, – это сильнее разожгло и без того любознательного Мирона.
Весной 1819 года пермские жители валом валили на крутой камский яр, чтобы подивиться невиданному зрелищу. На темной воде по стремнине плыли два парохода. Построены они были на Пожевском заводе владельцем Всеволожским. Проекты этих пароходов составлял горный инженер Соболевский. Строили их в большом секрете и теперь удивляли ими уральцев. Пароходы сделали несколько рейсов перед городом, катали господ, после этого уплыли на Волгу и больше оттуда не возвратились. Однако молва о них пошла среди народа; широко и далеко разнесли ее бурлаки.
История с пароходами не давала покоя Мирону.
«А что, если применить пар и устроить на суше паровую телегу?» – напряженно думал он, и эти помыслы захватили его целиком. Только и дум у него было, что о паровой телеге! Слухом земля полнится, и до Черепановых дошли вести, что в Англии уже опробовали паровые повозки.
Известие о поездке в Санкт-Петербург тревожило и пугало Мирона. Взволнованно он собирался в дальнюю дорогу, а мать успокаивала сына. Она подолгу любовалась им и в душе гордилась: чувствовало ее сердце, что не впусте вызывают Миронку в главную демидовскую контору.
Выехал плотинный Выйского завода весной, как только установилась дорога. До Чусовой он добирался по трудным уральским проселкам: глухими борами, крутыми горами да тряскими гатями. Прибыл он в демидовскую Утку в самую пору: готовилось отплытие «на низы» каравана с железом. В маленькой деревянной Утке сейчас набилось до отказа пришлых людей. Со всего Камня, даже из далекой Чердыни, набрели сюда сотни бурлаков, которые, надрываясь, грузили в свежие тесовые коломенки грузную кладь. Поглядывая на синеющие просторы, по селу бродили матерые опытные лоцманы из Слудки, водоливы и толпы сплавщиков. Шумно, крикливо было в избах. Немало хмельных буянило у коломенок и стругов, только приказчики и могли угомонить их.
Мирон отыскал «казенку» демидовского каравана, который тихо покачивался неподалеку от берега, сдерживаемый крепкими якорями. С верховьев Чусовой на глазах прибывала шалая и неугомонная вешняя вода. Река вздулась, кипела, кидалась на берег и с шипением отступала, чтобы разъяренным зверем снова броситься вперед. В такую пору опасно пускать коломенки, и тагильский приказчик Шептаев выжидал удобной минутки. Ко времени и подоспел Черепанов. Оглядывая его ладную коренастую фигуру, караванный озабоченно спросил механика:
– Не боишься. Мирон Ефимович? Гляди, как играет и ревет река.
– А чего мне бояться? – спокойно отозвался тагилец. – Только и в ответе за свою душу. Тебе страшней: за железную кладь ответ держишь. Не доставишь – как взглянет тогда хозяин!
– Ой, и не говори! Страшно! – с нескрываемым ужасом вымолвил приказчик: – Идем, идем!
Всегда неугомонный и злой, на этот раз Шептаев обрадовался Черепанову и указал на свою каморку в «казенке»:
– Иди отдохни, пока спокойно. На плаву не до того будет. Страхов не оберешься!
Однако Мирон не пожелал отдыхать, – его тянуло полюбоваться на реку, и он остался на палубе коломенки. Все ему казалось здесь в диковинку: и пушка, выставленная на «казенке», и длинные потеси, и бунты тугих пеньковых канатов. У пушечки сидел сухонький обветренный старичок лоцман. Держался он тихо и сосредоточенно. Указывая на реку, старик восторженно сказал:
– Красавица, буянка, с такой и поспорить любо!
Черепанов улыбнулся в свою рыжеватую бородку, дед понял его сомнение, однако не обиделся.
– Ты, милок, не гляди, что с виду я стар, – сказал он сурово, – я ведь шестьдесят годочков на воде плавал, ровно гусь. И то верно, что, может быть, это последняя весна моей жизни, но скажу тебе – будь спокоен! Мастерство наше старинное, умное, – наши лоцманы николи не срамились, сам увидишь!
Старик не хвалился, держался уверенно и говорил о реке с большой любовью. При взгляде на серебряные блики вспененных вод глаза у него загорались юношеским блеском. Он шумно, полной грудью втягивал свежий речной воздух.
– Словно свою силушку в мое тело вливает! Ой, любо! Эх, Чусова-река, буйная дорожка! – сказал он весело. – По всему видно, завтра отвалим!
Толстый и важный, в суконной поддевке и в скрипучих козловых сапогах, распустив парусом широкую бороду, приказчик медленно расхаживал по «казенке», покрикивая на водоливов и потесных. К барже беспрерывно подплывали лодки от других коломенок, из них вылезали люди и шли за указаниями к Шептаеву. Ему доставляло большое удовольствие повышать голос, грозить, топать ногами, упиваться властью над сплавщиками. Недоступный и грозный демидовский доверенный только к лоцману относился снисходительно и его не трогал.
На ранней заре, когда сладко спалось. Мирона разбудил выстрел из пушки. Он вскочил, быстро оделся и выбежал на палубу. Над водой курился легкий туман, вершины высоких кедров на яру искрились под первыми лучами солнца. На реке быстро сновали лодки, шли последние приготовления к отплытию. Утренняя тишина простиралась над Чусовой, которая по-прежнему широко и неукротимо катила свои воды. Рулевые стояли у толстых смолистых потесей. Лоцман был тут же рядом с ними и зорко вглядывался в голубоватую даль. Вот впереди, за просторной излучиной, порозовели облака, засинело небо. Все – и потесные, и водоливы, и приказчик – внимательно следили за стариком. Он взмахнул рукой, крепкие молодцы бросились поднимать якорь, обрубили путы, и коломенка тихо, незаметно пошла на стрежень. Все быстрее и быстрее она отходила от берега, еще мгновение – и могучим порывом ее подхватила коренная струя и понесла. Одна за другой на большом расстоянии отрывались от берега другие коломенки и тянулись на стрежень. Вскоре весь караван понесся по Чусовой.
Вчерашний старичонка лоцман неузнаваемо преобразился. Теперь перед Мироном стоял озаренный солнцем властный водитель каравана, за каждым движением руки которого с замиранием сердца следили двадцать пар зорких глаз потесных. По мановению его руки они дружными усилиями направляли потесь то вправо, то влево. Даже приказчик притих, принизился: хозяином на всем караване вдруг стал маленький сивобородый дед!
Чусовая неслась быстро, взбешенно, с разбегу билась о каменистые скалы, ревела, тянула вниз, в омут, клокотала и бурлила там. Горе, если прозеваешь и не повернешь коломенку вовремя из буйного течения, – не обогнуть ей тогда камня! А повернешь раньше – тоже беда. Гляди-поглядывай! Проворой будь! Время у лоцмана рассчитывалось на мгновения.
Впереди караван поджидали «бойцы». Издалека слышался рев разбушевавшейся стихии, виднелись валы сверкающей пены, над которой радугой сияла водяная пыль. Все затихли, со страхом прислушиваясь к нарастающему реву. Речная струя подхватила коломенку, как перышко, и понесла. Все кипело кругом, навстречу в бешеном кружении понеслись леса, горы, скалы. Эх ты, Ермакова путь-дорожка, шалая река! Лоцман стиснул зубы, глаза его засверкали, – чуть-чуть, почти незаметно, он шевельнул поднятой ладошкой. Не успел Мирон и глазом моргнуть, как коломенка быстрой лебедью пронеслась под самой скалой, так что можно было рукой шаркнуть по камню. Кипенем кипел рядом страшный водоворот-омут, с ревом бились о «боец» взбешенные струи, но «казенка» проскользнула, оставив позади себя шум и ярость бездны, и вырвалась на простор. У Черепанова сразу заликовала душа, но лоцман по-прежнему оставался строг, не шевелился и напряженно смотрел вдаль.
Шептаев скинул шапку, перекрестился.
– Слава тебе, господи, «Разбойника» миновали! – со страхом посмотрел он назад. Там, одна за другой, с бешеной скоростью мимо «бойца» проносились коломенки.
Прошло десять – пятнадцать минут, и снова с прежней силой стал нарастать шум. Потесным ни дохнуть, ни пошевелиться нельзя, глаз не спускают с лоцмана. А он на своем месте, как орел среди бури. Мирону и страшно, и жутко, и весело от стремительного движения по опасным местам. Мгновения тогда кажутся вечностью, а вдали опять белые шапки пены, рев, беснование, – вода скачет табуном белогривых коней, вот-вот снесет, ударит, разобьет вдребезги и потянет в черную пучину! Секунда – и опять простор, озаренный солнцем, и река притихла, блестит, а в глубине ее отражаются опрокинутые кедры, бегущие облака и тень от скользящей коломенки.
Весь день не исчезал страх в напряженном ожидании очередных «бойцов». Как глубоко и легко вздохнулось, когда на третий день выплыли на синюю Каму! На высоком яру заблестели маковки церквей, забелели белокаменные торговые ряды и присутственные места, – из легкого тумана вставала только что отстроенная Пермь – губернский город. Тут с «казенки» сошел старый лоцман. Перед уходом он подошел к Мирону, хитро подмигнул:
– Ну, брат, подвезло, через все беды стрелой пронеслись! Счастлив ты, парень! Теперь без большой опаски доплывешь!
– Что ж, сейчас на отдых, отец? – спросил его плотинный.
– Это как поглянется, милок! – поклонился он Черепанову и удалился в каморку приказчика. Шептаев не утерпел и напоследок обсчитал старика. Лоцман взволновался, стал уламывать демидовского доверенного, но тот нахмурился – и ни в какую.
– Будет с тебя и этого! – Он бесцеремонно взял деда за плечи и выпроводил на берег…
По Каме плыли с песнями. Широко и привольно разлилась темно-синяя река. По берегам уходили назад деревянные прикамские городишки, серые деревушки, одинокие часовенки, ставленные на помин загубленной души. Вечерами на плесах по-бурлацки варили уху и под звездами у костра слушали страшные сказки старого водолива Изотки. Из лесных чащоб ветер приносил запахи смолистой хвои. К чистым камским струям из нагорных глухоманей спускались медведи полакать студеной водицы. Нередко из густых зарослей выходил сохатый и склонял свои могучие рога над Камой-рекой. Пробирались к ней в вечерней тишине и на ранних росистых зорьках и черемная лисица, и гладкошерстая норка, и всякая пушная зверюшка. А на бережку за кустом нежданно-негаданно вдруг пробобочет притаившийся заяц.
Над головами ночью – высокий темно-синий купол неба с золотыми звездами. Под таким шатром еще краше, еще милее казались сказки Изотки. Пламя костра озаряло изборожденное крупными морщинами лицо водолива, а речь его лилась медленно, плавно, как золотая пряжа тянулась.
– Богатый, братцы, всегда завидует бедному, все норовит его обмануть. Я вам, милые, расскажу о смелом Иванушке, крестьянском сыне! – Изотка торжественно оглядел слушателей и продолжал весело: – Расскажу, дорогие, как он вместе с Коньком-горбунком чудес наделал, как он
…хитро поймал Жар-птицу,
Как похитил Царь-девицу,
Как он ездил за кольцом,
Как был на небе послом,
Как он в солнцевом селенье
Киту выпросил прощенье,
Как к числу других затей
Спас он тридцать кораблей,
Как в котлах он не сварился,
Как красавцем учинился…
Ночь притихла, трава сверкала росой, филин неслышно пронесся над кустами, а сказочник все сидел, обняв длинными и сильными руками свои колени, лицо его светилось лаской, и, глядя на золотой уголек костра, он продолжал размеренно-певучим голосом передавать сказку. У Черепанова мечтательно-тревожно забилось сердце. Он неподвижно сидел на земле, боясь проронить хотя бы одно слово. И когда Изотка внезапно смолк. Мирон не удержался и глубоко вздохнул:
– Чудо-сказка!
– Что за диво, дурак дураком и есть! – грубо возразил Шептаев и сплюнул в костер.
– Неверно! – вспыхнул механик. – В этой сказке великий смысл скрыт, он и согревает душу. Дурачком называется Иванушка в ней только на людском языке: не схож он с обыкновенными человеками, не так живет, как они, себялюбцы, живут! Честно служит людям Иванушка, терпит многое, и его не миновали человеческие немощи, но ради людей он решается на невозможное, и добрые всемогущие силы помогают ему, как своему собрату. А кто эти добрые силы, где они? – Черепанов внимательно посмотрел на водолива.
– Народ – великая и всемогущая сила! – сурово сказал старик.
Приказчик нахмурился, сердито оборвал сказочника. Поднеся к нему кулак, зло выкрикнул:
– Какой такой народ? Уж не ты ли, Изотка, тот русский народ? Не Миронка ли? Или вон потесные? Я их, такой народ, в эту жменю сожму, только мокрое место станет!
Красное пламя костра играло на рыжеватых жестких волосах Шептаева, оно ярко освещало все его круглое сытое лицо со множеством веснушек, походивших на пятна, какие бывают на вороньих яйцах. Изотка с плохо скрываемой ненавистью взглянул на него и со страстью ударил себя в грудь.
– Я народ! Все мы, трудяги, русский народ! Не хвались силой! Хоть ты здесь и хозяйский глаз, но сильнее тебя народ! – выкрикнул он с вызывающей горделивостью. Лицо старика внезапно преобразилось, засияло вдохновением. Потесные, водоливы и Мирон невольно залюбовались Изоткой.
Приказчик, встретившись с потемневшими глазами сказочника, промолчал. Затихли и остальные. А кругом, на необозримом пространстве между звездным небом и благоухающими травами, в воздухе разливались бодрящие запахи смолистого бора, дыхание набухшей весенними соками теплой земли, радость самой жизни. Из-за темного леса выплыл робкий серп месяца, и его трепетный свет заструился на тихой Каме и росистых травах. Весенняя радость проникала в поры всего живого на земле, будоражила его кровь, заставляя людей мечтать, птиц – петь и суетиться, а зверя – ревом взывать к подруге.
– Живем мы, как черви в навозе, и всей красоты земной не видим! – снова с огоньком заговорил Изотка. – А отчего? Оттого, что вот хозяева наши отняли у нас все радости! Эх, братцы, прислушайся, какая отрада!.
В кустах раздалась песня притаившегося соловушки. Лица у всех потеплели. Сплавщики жадно вслушивались в звенящую трель, в нежные переливы. Шептаев – и тот не устоял, задумчиво опустил голову и заслушался. Кто знает, может быть и в его заскорузлой душе проснулось человеческое чувство?
– Хорошо выводит колена, шельмец! – потрясая бороденкой, прошептал старый водолив. – Ну просто на сердце сладко щемит от такой песни!
Мирон очарованно разглядывал усталые бородатые лица демидовских холопов, их изодранные одежды – порточную рвань да прелые лапти, а сам думал: «Неприглядны, нуждой изъедены, а смотри, что творится! Какая ласковая и отзывчивая душа! Сами нищи, так песней и сказкой украшают свою жизнь! И нет на свете сказок да песен краше русских!»