355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Евгений Сухов » Жестокая любовь государя » Текст книги (страница 4)
Жестокая любовь государя
  • Текст добавлен: 21 октября 2016, 18:53

Текст книги "Жестокая любовь государя"


Автор книги: Евгений Сухов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]

Казнь

О предстоящей казни московиты узнали в тот же день.

Глашатай, малый лет двадцати, с Лобного места читал государев указ. Говорил громко и задиристо, так что базарная площадь, словно девка, завороженная гуляньем, слушала его сильный и шальной голос.

– ...Потому государь Иван Васильевич повелел, а бояре приговорили лишить живота вора Федьку Воронцова, окольничего Ваську Воронцова, изменника князя Кубенского Ивашку... через усекновение головы... И еще государь сказал, что не даст в обиду холопов двора своего, только ему их и судить. А бояр-изменников и впредь наказывать станет. А кто из холопов достоин, так миловать по-царски будет!

Глашатай оторвал лицо от свитка, щипнул пальцами за кончик хиленькой бороденки и сошел вниз.

С приготовлениями затягивать не стали: уже утром следующего дня плотники соорудили высокий помост. Всюду валялась свежая стружка, в воздухе едко пахло смолой, а караульщики вытащили на самый верх дубовую колоду.

После полуденной молитвы к месту казни стали подходить ротозеи-мужики. С любопытством поглядывая на помост, громоздившийся среди площади, сердобольно печалились:

– Хоть и бояре, а жаль.

– Государь зазря сердиться не станет, видать, измену крепкую разглядел, – возражали другие. – По вине и плата!

Бабы не подходили к помосту, а если шли мимо, то озирались с опаской. Не положено женам казни лицезреть. Караульщики зорко наблюдали за тем, чтобы в толпе не замешались и любопытствующие отроки. Вот кому до всего есть дело!

В четыре часа забили колокола, и с первым звоном с государева двора вывели колодников. Федора Воронцова караульщики вели первым, он выделялся среди прочих саженным ростом и неимоверной худобой. Следом шел Василий, брат, а уже затем князь Кубенский.

Узники шли неторопливо, а тяжелые колоды, шурша под ногами, волочились следом. Руки были стянуты бечевой, и караульщик, следовавший впереди, то и дело подергивал за свободный конец, подгоняя колодников.

Следом выехал великий князь. Под ним был вороной жеребец, сам в позолоченном кафтане, по обе стороны, в два ряда, охрана государя. Вот кто-то из мужиков осмелился подойти ближе, и рында с силой поддел его носком сапога. Мужик только крякнул и под хохот толпы опустился на дорогу.

Федора Воронцова подвели к помосту. Остановился боярин, разглядывая грозное сооружение, осмотрелся, а караульщик уже тянет за бечеву, подгоняет:

– Чего застыл? Наверх ступай! Государь дожидаться не любит.

– Стой! – услышал караульщик голос великого князя.

Федор Воронцов обернулся с надеждой: одумался Иван Васильевич, простил своего холопа!

Под ноги государю рынды поставили скамеечку, и Иван, отбросив поводья, сошел вниз. Доски запищали, прося пощады, а самодержец, увлекая за собой растерянную стражу, взобрался на помост.

Народ затаился. Ожидал, что будет дальше. Не бывало такого, чтобы великие князья по помосту разгуливали.

Государь был молод, красив, высок ростом. Всем своим видом он напоминал огромную гордую птицу, даже в его профиле было что-то ястребиное. Глаза такие же, как и весь его облик, – пронзительные и колючие.

– Московиты! – закричал Иван с помоста в затаившуюся толпу. – Разве я вам не заступник? Разве я вам не отец? – вопрошал шестнадцатилетний самодержец собравшийся народ.

– Ты нам батюшка! – пронзительно завопил мужик, стоящий в первом ряду.

А следом вразнобой и уже увереннее:

– Батюшка наш!

– Государь наш батюшка!

– Тогда почему мне не дают печься о вашем благе вот эти изменники?! – показал великий князь на узников, которые со страхом наблюдали за взволнованной толпой, способной, подобно разошедшемуся огню, пожрать их. – Царствие мое отобрать хотели, жизни меня надумали лишить, а вас своими холопами сделать!

– Не бывать этому! Только твои мы холопы, государь Иван Васильевич!

– Твоими холопами были, ими и останемся!

А московский государь продолжал:

– А разве эти лиходеи и изменники не мучили вас? Разве они вас не били смертным боем? Кто поборами несметными обложил?! Они! Только есть у вас защитник от изменников – это государь ваш! Он никому не даст своих холопов в обиду!

Заплечных дел мастера в красных длиннополых рубахах укрепляли колоду. А она попалась разнобокая, непослушная, без конца заваливалась на сторону. Палачи повыковыряли с дороги каменья и стали подкладывать их под чурку. Наконец мастера выровняли колоду, и старший из них, примерившись к чурке, глубоко вогнал в крепкое дерево топор.

Государь Московский все говорил:

– Эти изменники и матушку мою, великую княгиню Елену Глинскую, со света сжили, думали и до меня добраться. Только за меня господь вступился, надоумил укрепить царствие мое. Чего же достойны изменники, посмевшие пойти против своего государя?

– Смерти достойны!

– Живота лишить! – кричали кругом.

– Воля моего народа для меня святая, – сошел Иван вниз и, махнув рукой, повелел ввести изменников на помост.

Первым поднялся Воронцов Федор. Палач, огромный детина, заломил опальному боярину руки, заставляя его опуститься на колени, и тот, подчиняясь силе, упал, склонив голову на неровный спил. Воронцов кряхтел от боли, матерился, а палач давил все сильнее, вжимая его голову в шероховатый срез. На щеках боярина отпечатались опилки, деревянная пыль залепила глаза, и Воронцов, нелепо колыхая головой, бормотал одно:

– Обманул Васька! Обманул!

Другой палач, ростом пониже, переложил топор из одной руки в другую, примерился к склоненной шее и, выдавливая из себя крик, с широким замахом ударил по колоде. Хрустнули позвонки. Голова со стуком упала и неровно покатилась, оставляя после себя кровавые полосы.

Федора Воронцова не стало. Палач-громадина поднял под руки безвольное тело и оттащил его в сторону.

Следующим был Василий. Палач ухватил окольничего за руки, пытаясь повалить его, но Василий Воронцов отстранился:

– Отойди! Сам я!

Окольничий трижды перекрестил грешный лоб, поклонился поначалу государю, чинно восседавшему на кресле, потом на три стороны народу и опустился на колени, склонив голову на колоду, запачканную кровью брата. Поцеловал ее и закрыл глаза.

Василий Воронцов сильно походил на брата и ликом, и одеждой. Палач неуютно поежился, разглядывая опять то же лицо, будто только что казненный восстал из мертвых.

– Никита, – обратился он с лаской в голосе к рослому палачу, – Василия ты бы сам попробовал. Страх берет, почудилось мне, будто второй раз мертвеца рубить буду.

Никита-палач хмыкнул себе под нос, взял топор и, указав головой на Федора Воронцова, который лежал тихо и не мог слышать разговора, добавил:

– А это что, по-твоему? Бес, что ли!

И, удобно ухватившись за длинную рукоять, отсек голову и Василию Воронцову.

Иван Васильевич наблюдал за казнью бояр со спокойствием монаха. Только руки не могли отыскать себе места, неустанно перебирали полы кафтана и крутили фиги.

Настала очередь князя Кубенского.

Народ молча наблюдал за медленными приготовлениями палача. Тот долго шевелил плечами, перекладывал топор с одной руки на другую, словно это было некое священнодейство, затем с искусством опытного воинника стал размахивать им во все стороны. И трудно было понять, что завораживало больше: мастерство палача или голая шея, склоненная к колоде.

А когда верзила, намахавшись до пота, опустил топор, собравшийся люд выдохнул в один голос.

Только единожды по лицу Ивана Васильевича пробежала судорога, нечто похожее на улыбку: когда окровавленное тело князя Кубенского свалилось нескладно на помост, а ноги мелко задрыгались.

Иван поднялся с кресла, и бояре, толкая друг друга, поспешили взять молодого государя под руки. По обе стороны от него в два ряда шли двенадцать бояр; первыми были Шуйские. Замаливая недавний грех, они поддерживали великого князя особенно бережно. Старший из братьев, Иван, наклонился к его уху и что-то нашептывал. Государь слегка кивал и чинным шагом следовал дальше.

Народ еще некоторое время глазел на удаляющегося самодержца, а потом понемногу стал расходиться.

У помоста осталась только одна юродивая баба – во время казни ее не решились согнать с площади. Она сидела на корточках и, раскачиваясь в обе стороны, повторяла:

– Палач-то его по шее топориком, а позвонки «хруст»! Вот так, православные, юродивых обижать!

Палачи, неуклюже сгибаясь под тяжестью, волочили убиенных к телеге, на которой терпеливо ожидал страшный груз возчик.

На следующий день троих бояр прилюдно позорили. Сорвали с голов шапки и держали так целый день, а потом сослали в Великий Устюг. Позже еще троих бояр государь повелел отправить в темницу, и из двенадцати бояр, которые провожали великого князя в день казни, осталось только шесть.

Скоро Иван Васильевич охладел к государевым делам.

Пелагея

На Девичьем поле, где обыкновенно девки крутили хороводы, Иван Васильевич встретил Пелагею. Это произошло во время соколиной охоты, когда пернатый хищник, наслаждаясь свободой, воспарил в воздух, и государь, подобно отроку, гнал коня вслед удаляющейся птице.

– Гей! Гей! Догони его! Догони!

Сокол, словно смеясь над охотниками, высоко взмывал в воздух, а потом неожиданно спускался вниз, едва касаясь крыльями островерхих шапок рынд.

– Догоняй! Догоняй! Лови беглеца! Лови его!

Пелагея появилась неожиданно. В белой сорочке, в высоком кокошнике на маленькой головке, она казалась одним из тех цветов, которыми было усыпано поле. Не по-бабьи стройная, Пелагея казалась тонкой былинкой, которая склонялась на сильном ветру.

– Стой, шальная! – дернул поводья Иван, останавливая кобылу, и, оборотясь к девке, вопрошал дерзко: – Кто такая?

– Пелагея я, дочь пушкаря Ивана Хлебова, – с интересом всматривалась девушка в лицо всадника. – По кафтану видать, ты со двора государева.

– А я и есть государь, – просто отвечал Иван и, подняв глаза к небу, увидел, что сокол не улетал, высоко в небе кружился над полем, словно дожидался прекращения разговора.

– Государь?! – всплеснула руками девка и, недоверчиво заглядывая в лицо Ивана, произнесла: – Государи-то с боярами и рындами разъезжают, а ты, как холоп дворовый, по полю один скачешь. Не по-царски это!

Иван Васильевич хотел озлиться, даже замахнулся на строптивую плетью, но рука бестолково замерла у него за спиной.

– А вот это видала? – распахнул Ваня ворот и вытащил из рубахи великокняжеские бармы[23]23
  Бармы – широкое оплечье с драгоценными камнями.


[Закрыть]
. – Таких камней ни у одного боярина не найдешь. Эти бармы ко мне перешли от батюшки моего, Василия Ивановича. А почему рынд нет? Так они поотстали, когда я за соколом гнался. Вот он, проклятущий, в небе надо мной глумится. Будет еще за то моим сокольничим, что не удержали.

Сокол уже, видно, устал от высоты; подогнув под себя крылья, он сорвался с неба и рухнул в поле, но тотчас воспарил вновь, держа в когтистых лапах лохматое тельце.

– Заяц! – радостно воскликнула девушка.

– Русак, – согласился государь. – Не достать сокольничим птицу, так и улетит.

Но Ивана Васильевича уже не занимала добыча, да и сам сокол его не интересовал. Он с ребячьей непосредственностью разглядывал девку. Глаза у нее синие, под стать василькам, которыми сплошь было усеяно поле; волосы цвета отжатой ржи; а руки белые, как впервые выпавший снег.

Девка, заметив, с каким вниманием ее разглядывает государь, зарделась. И этот легкий румянец, который пробежал по ее коже, напоминающей заморский бархат, заставил смутиться самого великого князя. Негоже государю на девку пялиться, как отроку дворовому.

Понабежали рынды, и сокольничий, вихрастый молодец в зеленом кафтане, запричитал:

– Батюшка, помилуй Христа ради! Не удержал я сокола, только клобучок с него снял, а он, бес, тут же воспарил. Не погуби!

Рынды никак не могли успокоить разгоряченных коней, которые после быстрого бега размахивали длинными гривами, храпели и острыми копытами срывали головки веселых васильков.

– Ладно... Чего уж там. – Иван великодушно махнул рукой. – У меня этих соколов целый двор будет, – скосил он глаза на девку, которая стояла не шелохнувшись, насмерть перепуганная дворцовой стражей. И эти слова государя прозвучали бахвальством отрока перед зазнобой. – Если захочу, так всех повыпускаю, а нет, так дальше томиться станут. А ты, Пелагея, не робей. Чай не во дворе у меня, а в поле. Поверила теперь, что я московский великий князь?

– Как же не поверить, батюшка, – уже с поклоном отвечала девушка, не смея глянуть в государевы очи. – Иконка еще у тебя на груди с самоцветами, а такая только у великого князя может быть...

Иван Васильевич в ответ только хмыкнул, дивясь наблюдательности девки. Действительно, про иконку он и не подумал, а она и вправду византийской работа, таких в Москве не делают, и поговаривают, что пришла она в государеву сокровищницу еще от великого князя Василия Васильевича, прозванного народом за слепоту Темным.

– Хочешь во дворце у меня в услужении быть?

– За что же честь такая, государь? Да и не мастерица я вовсе.

– А ты думаешь, Пелагея, что во дворце государевом только мастерицы служат? Ткать умеешь?

– Какая же девица ткать не умеет?

– Ткачихой будешь. Сокольничий! Девке жеребца своего дай и проведи ее до самого двора. А то сиганет со страху в кусты. Ищи ее потом!

Стегнув кобылицу по крепкому крупу, с тем и уехал государь, увлекая за собой расторопных рынд.

Сокольничий надвинул на самые уши шапку и, зыркнув на девку, сказал:

– Чего стала-то? Полезай на жеребца, ко двору поедем, государь дожидаться не станет.

– Не могу, – задрожала вдруг Пелагея, – чувствует мое сердце, погубит он меня. Нетронутая я. Говорят, до девок больно охоч, хотя и летами мал. Хочешь... возьми меня! Только отпусти!

Сокольничий призадумался. Конечно, ежели бы не государь, тогда и попробовать девицу можно было бы.

– Не могу... обоих запорет. Приглянулась ты Ивану Васильевичу шибко, вот он тебя при себе и хочет держать. А теперь полезай на коня, ехать пора. И не думай лукавить! Ежели со двора его задумаешь съехать, так он тебе жизни не даст и дом твой разорит, – напустил страху на девку отрок.

Пелагея немного помедлила, перекрестилась, вверяя себя господу, и, ступив в стремя, лихо уселась в седло.

– Ишь ты! – только и подивился сокольничий. – Могла бы мне на ладони встать, подсадил бы.

– Ну что мешкаешь?! Веди ко двору.

Эта новая забава отлучила Ивана от государевых дел. Он забыл про Боярскую Думу и не выходил из своих покоев сутками. Вопреки обычаю, Иван поселил Пелагею рядом с собой, и стража, предупрежденная государем, не смея смотреть ей в лицо, наклонялась так низко, как если бы мимо проходила сама великая княгиня.

Отец, прознав про участь дочки, дважды подходил ко двору, но отроки, помня наказ великого князя, гнали его прочь. Бояре ждали, что скоро Пелагея наскучит государю, и подыскивали среди дворовых баб замену, но Иван прикипал к ней все более. Теперь он не расставался с Пелагеей совсем: возил ее на охотничьи забавы и, не замечая недовольных взглядов, приглашал в трапезную вечерять. Стольников заставлял подкладывать девке лакомые куски и прислуживать ей так, как если бы это была госпожа. Пелагея чувствовала себя под государевой опекой уверенно, смело смотрела в хмурые лица бояр, дерзко манила ладошкой стольников и повелевала наливать в золоченые кубки малиновой наливки. Пелагея мигом потеснила родовитых бояр, прочно заняв место некогда любимого Воронцова.

Часть вторая
Первый царь Московский

Венчание на царствие

Силантий открыл глаза. Темно. Вчера палач кнутом содрал с левого бока лоскут кожи, и свежая рана доставляла ему страдания. Чеканщик перевернулся на спину, боль малость поутихла.

Лупили его уже просто так, без всякого дела. Но Силантий подумал, что все могло оказаться гораздо хуже: выжгли бы на лбу клеймо – «Вор», а то и отрубили бы руку, так куда такой пойдешь? Разве что милостыню на базарах собирать. А клок кожи – ерунда. Новый нарастет! Рядом что-то шевельнулось. «Крыса!» – подумал чеканщик и уже хотел отпихнуть тварь ногой, когда услышал голос:

– Силантий!

Новгородец рассмотрел разбитое в кровь лицо мастерового c Монетного двора.

– Нестер?

– А то кто же? Я тебя еще вчера приметил, когда меня сюда ввели, да сил для разговоров не было. А потом ты спал. Не будить ведь! Торопиться-то нам теперь более некуда, наговоримся еще... Слыхал новость? Боярину Федору Воронцову государь повелел голову усечь. Так-то вот, брат! А ведь каким любимцем у государя был. Приказ наш весь разогнал, а Васька Захаров теперь думный дьяк и у великого князя в чести. Вся беда от него, шельмы, пошла! Нашептал государю, что боярин у себя на дворе чеканы держит.

– Кто же остался-то?

– Из мастеровых мы с тобой вдвоем остались. Царь повелел новых мастеровых из Новгорода и из Пскова привести.

– А с остальными что?

– Степке Пешне в горло олово залили. Сам я видел. Он только ногами и задрыгал, а потом отошел. А какой мастер был! По всей Руси такого не сыскать. Неизвестно, когда еще такой народится. Тебя что, кнутом секли?

– Кнутом, – отвечал Силантий. – Думал, помру, но ничего... выжил! Потом я даже ударов не чувствовал.

– Вот это и плохо! Ты, видать, без чувствия был, а душа твоя по потемкам блуждала. Могла бы в тело и не вернуться. Я-то сам глаз не сомкнул, помереть боялся.

– Надолго ли нас заперли сюда?

– А кто же его знает? Лет десять просидим, может, потом государь и смилостивится. Серебро-то мы с тобой не брали и дурных денег не печатали, а стало быть, чисты. А кто деньги воровал, того уже господь к себе прибрал.

В темнице было сыро. По углам скопилась темная жирная жижа, несло зловониями. Через узкое оконце тонкой желтой полоской проникал свет. Он резал темноту и расплывался на полу неровным продолговатым пятном, вырывая из мрака охапку слежавшегося почерневшего сена. Над дверьми висело огромное распятие, и Спас, скорбя, созерцал двух узников.

– Тебе приходилось в темнице бывать? – спросил Силантий.

– А то как же! Приходилось малость. Но то я в темнице при монастыре сиживал, что для квасников были. Почитай два года монахи своим зельем отпаивали, чтобы на хмель не смотрел. Василий Блаженный к нам приходил, заговоры всякие творил. Все душу нашу спасал. Эта тюрьма уже во втором разе для меня будет. Ничего, даст бог, и отсюда выберемся, – выразительно посмотрел Нестер на Христа.

– Если выберемся, так нас теперь к Монетному двору и не подпустят. А я ведь ничего, окромя как чеканить и резать, не умею.

– Ничего, как-нибудь прокормимся. Руки-ноги есть, голова на месте, а это главное. Благодари бога, что еще не в смрадной темнице сидим, оконце вот есть, цепи на нас не надели. – И, немного помолчав, мастеровой сказал затаенное: – Глаголят, государь венчаться на царствие надумал, а это значит, помилование будет.

В этот день было не по-зимнему ясно. Даже легкая поземка, которая начиналась уже с обедни, не могла нарушить праздника. Целый день звонили колокола, и перед церквами раздавали щедрую милостыню.

С Постельничего крыльца на всю Ивановскую площадь глашатай прокричал, что Иван надумал венчаться на царствие шапкой Мономаха, яко цесарь. Новость быстро разошлась по окрестностям, и к Москве потянулись нищие и юродивые. Они заняли башню у Варварских ворот и горланили до самого утра. У Китайгородской стены была выставлена медовуха в бочках, и стольники черпаками раздавали ее всякому проходящему. Стража не мешала веселиться – проходила мимо, только иной раз для порядка покрикивала на особенно дерзких и так же неторопливо следовала дальше.

Уже к вечеру в столицу стали съезжаться архиереи[24]24
  Архиерей – высший православный церковный чин.


[Закрыть]
, которые заняли палаты митрополита и жгли свечи до самого утра. Даже поздней ночью можно было услышать, как слаженный хор из архиереев тянул «Аллилуйя», готовясь к завтрашнему торжеству. Священники чином поменьше явились на следующий день. Они останавливались на постоялых дворах, у знакомых; и когда все разом вышли, облаченные в нарядные епитрахили[25]25
  Епитрахиль – расшитый узорами передник священника.


[Закрыть]
, к заутрене, Москва вмиг утонула в золоченом блеске.

Столица не помнила такого великолепия. В соборах и церквах щедро палили свечи, на амвонах пели литургию, и до позднего вечера на папертях жался народ.

Успенский собор был наряден. Со двора караульщики выгребли снег, уложили его в большую гору, а потом, на радость ребятишкам, залили водой. На ступеньках собора выложили ковры, а дорожки посыпали песком и устлали цветастой тканью. Из казны всем дворовым людям выдали праздничные кафтаны, и казначей Матвей, придирчиво оглядывая государево добро, зло предупреждал:

– Смотри, чистое даю! Чтобы и пятнышка на рукавах не оставил. Если замечу, повелю на дворе выдрать.

Митрополит Макарий успевал привечать гостей и отдавать распоряжения. Он чинно прогуливался по двору и ругал нерадивцев:

– Шибче подметай! Чтобы и сору никакого не осталось, а то машешь, будто у тебя не руки, а поленья какие! Потом Красное крыльцо в шелк нарядите, да чтобы цветом како заря был!

И торжественно, величавой ладьей, уплывал далее.

У лестницы, как обычно, толпились дворовые, ждали распоряжений, не смея проникнуть в терем, жадно глотали каждую новость, выпущенную ближними боярами:

– Государь-то наш после утренней литургии спать лег и только вот проснулся... Сказывают, к столу печенки белужьей пожелал и киселя. Говорят, сегодня государь праздничные пироги раздавал со своего стола. Начинка мясная и с луком, затем квас был яблочный. Пирог, что государь послал боярину Басманову, холоп в снег обронил, так боярин велел распоясать его, так и стоял тот на площади посрамленный. Если государь прознает, что его угощение в грязь обронили, в немилость Басмановы впасть могут.

– А до того ли теперь государю! Венчание на царствие завтра. Сказывают, для этого случая кафтан из индийской парчи сшит, а мастерами из Персии бармы велико-княжеские обновлены.

К обеду мороз стал крепчать, но с крыльца никто не уходил. Людям хотелось быть рядом с государем и знать обо всем, что делается в Кремле.

Через казначея проведали, что в государеву палату было отнесено несколько ведер золотых монет. Кто-то сказал, что это для раздачи милостыни, и у Кремлевского двора нищих поприбавилось.

Мастерицы резали льняные полотна и заворачивали в лоскуты мелкие монетки, на Конюшенном дворе конюхи готовили лошадей для торжественного выхода: вплетали пестрые ленты в сбруи, украшали коней нарядными попонами.

Оживление в Кремле было до самого вечера, и при свете факелов челядь сновала по двору то с ведрами, то со свечами, спешила сделать последние приготовления.

Раз у Грановитой палаты появился сам Иван. Он подозвал к себе пса, потрепал его по лоснящейся холке, почесал живот. Могло показаться, что все происходящее не имеет к нему никакого отношения. Государь зевнул и так же неторопливо вернулся обратно в палаты.

День венчания на царствие Иван Васильевич решил начать с благодеяний. Вместе с архиереями он ходил по тюрьмам и жаловал помилованьем татей. Даже душегубцам со своих рук давал серебряные гривны на пряники. Караульники стояли по обе стороны от государя и зыркали по углам, готовясь пустить тяжелые бердыши в нерадивого.

Архиереи источали в тюрьмах благовония, и душистый ладан изгонял из тесных скудельниц[26]26
  Скудельница – часовня.


[Закрыть]
злых духов, прятавшихся по углам.

Тюремные дворы наполнялись прощенными, и бывшие узники долго не поднимались с колен, провожая юного самодержца.

Трапезничал в этот день Иван Васильевич по-особенному торжественно. Полтораста стольников стояли у праздничных столов перед иерархами церкви и держали на блюдах изысканные лакомства, заморские угощения, готовые в любую минуту подлить в кубки белого или темного вина. Иван Васильевич ел мало, едва прикасался к каждому блюду. Основательно остановился только на шестой смене, когда подали осетра, запеченного в сметане с яйцами. Государь с аппетитом съел огромный кусок у самой головы, а оставшееся велел разослать боярам.

Архиереи ели не спеша, со значением, торопиться еще не время – венчание состоится только вечером.

Иван Васильевич насытился, встал из-за стола, и тотчас вслед поднялись остальные.

Венчание на царствие происходило в Успенском соборе, который по случаю был особенно торжествен: иконы украшены бархатом и золотом, огромные свечи ярко полыхали, и сам собор казался тесен от многого скопления люда. В первом ряду стояли архиереи и игумены, за ними ближние бояре, затем иноземные послы; у самого входа сгрудились стольники, стряпчие, московские дворяне, а уже за дверьми прочий люд. Иван Васильевич вошел в храм в сопровождении митрополита. Дьяки несли Крест Животворящего Древа, венец и бармы, следом шел архиерей ростовский, а затем, поддерживаемый под руки боярами, – Иван. Народ потеснился, пропуская государя, и, когда до стула оставалось несколько саженей, бояре смешались с толпой, и самодержец с митрополитом остались вдвоем.

Макарий ступень за ступенью поднялся на возвышение и, расправив полы рясы, опустился на стул. Государь Иван стоял ниже митрополита на три ступени. Стоял покорно, как послушный сын перед властным отцом или как робкий послушник перед строгим игуменом. Но Иван Васильевич не был ни тем, ни другим. Отца он не знал, а на чернеца не походил.

Звучала литургия, и слаженный хор пел «Многие лета», выдавая государю здравицу. Бояре умело подхватывали, и пение, наполненное множеством голосов, не умещалось в тесноте и через приоткрытую дверь рвалось наружу, а там его уже многократно усиливал многоголосый хор.

Здравица иссякла, а Иван Васильевич по-прежнему стоял перед митрополитом. Вот владыка поднял руку и поманил государя, приглашая присесть на свободный стул. Видно, простил престарелый отец блудного сына, позволив ему приблизиться. И разве возможно не простить, видя такую покорность.

Иван Васильевич поднял голову.

Государь был красив. Множество кровей, намешанных в нем, оставило на его лице след. Греческий профиль достался ему в наследство от Софьи Палеолог и делал Ивана похожим на византийского императора. Холодный взгляд ему подарила литовка мать; чуть раскосые глаза достались от предка-татарина; имя у него было еврейское, вера – греческая, но самодержец он был русский. В его жилах текла не кровь, а некая дьявольская смесь, она могла делать его рабски покорным, но покорность эта всегда граничила с приступами необузданного бешенства. Сейчас в нем победила кровь смирения, доставшаяся от русских князей, которым приходилось ездить в Золотую Орду за ярлыком на княжение; только сейчас судьей был не всесильный хан, а митрополит Московский.

Иван Васильевич встал во весь рост, и каждый из присутствующих едва оказывался ему по плечо. Государь татарским прищуром оглядел собравшихся и поднялся еще на одну ступень, оставляя позади ближних бояр, послов и прочую челядь, все ближе приближаясь к митрополиту, а стало быть, к самому богу. Он подбирался к стулу осторожным шагом зверя; так рысь подкрадывается к косуле, безмятежно пощипывающей траву. Остался всего прыжок, и царственный стул, придушенный многопудовым телом, скрипнет тонко и жалобно. Но государь не торопился. На небольшом возвышении, налоге, лежала шапка Мономаха и царские бармы. Иван смотрел туда, где играл каменьями драгоценный Крест: в центре его находился огромный бриллиант, по сторонам изумруды, служившие от сглаза и для отпугивания злых сил.

Митрополит благословил Ивана крестом.

– Господи Боже наш, Царь Царей, Господь господствующих, услышь ныне моления наши и воззри от святости Твоей на верного Твоего раба Ивана, которого Ты избрал возвысить царем над святыми Твоими народами, и помажь его елеем радости. Возложи на главу его венец из драгоценных камней, даруй ему долготу дней и в десницу его скипетр царский.

Митрополит поманил к себе архиереев, стоящих в карауле около царских регалий. Один из них бережно приподнял Крест Животворящего Древа, двое других подняли бармы и шапку Мономаха.

Макарий встал со своего места, взял бармы, и рубины заиграли. На миг митрополит позабыл о царе, об архи-ереях, о собравшемся народе – он любовался кровавым светом, потом заговорил:

– Мир всем... Голову наклони, Иван Васильевич, не позора ради, а для того, чтобы еще более возвыситься. Высок ты больно, иначе и бармы на тебя не надеть. Только знай, Ванюша, что бармы – это хомут божий, крест на них начерчен, и ты об этом всегда помнить должен. Эх, Ванюша, если бы батюшка был, он на тебя и венец возложил, когда на отдых собрался бы. А так мне, старику, приходится это делать, – посетовал митрополит и, оборотясь к народу, воскликнул: – Поклонись же с нами единому царю вечному, коему вверено и земное царство.

Архиереи Ростовский и Суздальский уже подают митрополиту шапку Мономаха. Ее соболиный мех щекотал ладони. Великий князь все так же стоял со склоненной головой. Митрополит Макарий слегка помедлил, потом надел шапку на московского государя, навсегда спрятав от простого люда царственные власы.

– Спаси тебя господь, – крестил Макарий Ивана, и тот опустился рядом с митрополитом уже венчанным царем.

Макарий поднялся, почувствовав себя холопом.

– Многие лета великому князю Московскому, государю всея Руси Ивану Четвертому Васильевичу Второму... Славься, наш государь, божьей милостью.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю