Текст книги "Жестокая любовь государя"
Автор книги: Евгений Сухов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 33 страниц) [доступный отрывок для чтения: 12 страниц]
Лиходей Гордей Циклоп
К вечеру опустели базары, на перекрестках уже не слышны крики нищих, выпрашивающих милостыню, жизнь в Москве помалу затихла. Караульщики обходили пустынные улицы, стаскивали упившихся бражников в богадельни, а тех, кто не желал идти, подгоняли плетьми. Временами раздавались крики стражников и удары железа – это караул обходил свои владения. И единственное место, куда не заглядывали стрельцы, – Городская башня. Именно сюда со всей Москвы и с посадов приходили бродяги и нищие, чтобы переночевать, а то и просто укрыться от караульщиков.
Башня жила по своим законам, которые неведомы были ни царю, ни боярам. Часто можно было услышать среди ночи пронзительные голоса ее обитателей – если жизнь в Москве замирала, то на Городской башне она только начиналась.
Правил обитателями башни одноглазый верзила с косматыми ручищами, известный всей Москве как Циклоп Гордей. Одного его слова было достаточно, чтобы навсегда изгнать провинившегося с Городской башни, и тогда просторная Москва становилась для бедняги тесной: не будет ему места на паперти у соборов, не сможет он просить подаяния на базарах, а если удастся кое-что выклянчить, так тут же его оберут собственные собратья. И самый разумный выход – это подаваться в другие места.
Но словом Гордей наказывал редко, чаще всего ткнет огромной ручищей в рыло и ласково пропоет:
– Неслух ты, однако, или позабыл, что Гордея слушаться пристало. Это тебе наука на будущее будет. – И, перешагнув скорчившегося от боли проказника, потопает дальше.
Гордей знал всех обитателей Городской, или Бродяжьей, как называли ее в народе, башни, и те, признавая в нем хозяина и господина не ленились перед его честью снимать шапки.
Поговаривали, что принесла нелегкая Гордея Циклопа в Москву еще двадцать лет назад. Явился он в город в длинном схимном[41]41
Схимник – монах, поклявшийся соблюдать особо строгие правила поведения.
[Закрыть] одеянии, с широкими белыми крестами на руках, нести слово божие в богадельни для спасения заблудших душ, да так и остался. То ли слово было не слишком крепкое, то ли заблудшие в своем грехе зашли слишком далеко, только эти встречи не прошли для Гордея бесследно, и скоро его увидели с котомкой нищего. Старожилы помнили, как сидел Гордей у Чудова монастыря, выпрашивая жалкое подаяние, вспоминали его пьяненьким и часто битым.
Вот в одной из пьяных драк и потерял он левый глаз. С тех пор и закрепилось за ним обидное иноземное прозвище Циклоп, и лицо его, словно в трауре, было перетянуто темной узенькой лентой.
Однако природная сила Гордея и незаурядный ум поставили его над всеми. Бывший монах сумел собрать вокруг себя братию, которая промышляла на дорогах не только милостынею, но и грабежами. Поначалу подчинили базарные площади, забирая у нищих большую часть подношений, потом захватили ночлежки, расположенные в глухих местах Москвы.
Следующей ступенью стала Бродяжья башня.
В то время обитателями Городской башни заправлял Беспалый Тимофей, прославившийся в Москве своей изобретательной жестокостью. Посмевших дерзить ему он подвешивал за ноги и лупцевал кнутом. Каждый нищий, искавший приют на Городской башне, должен был заплатить хозяину мзду, а тех, кто тайком проникал под своды, Тимофей наказывал прилюдно палками. Эту пытку он называл торговой казнью.
Беспалый устраивал суд и над теми, кто приносил меньше всех милостыни. Виновного раздевали донага, привязывали к бревну, клали рядом плеть, и всякий проходивший мимо обязан был огреть провинившегося этой плетью.
Тимофей тыкал в страдальца беспалой рукой и выговаривал зло:
– Вот смотрите, так будет с каждым, кто посмеет нарушить закон Бродяжьей башни!
И вот однажды в Городскую башню поднялись две дюжины монахов. Каждый сжимал в руке нож. Они молчаливым рядком прошли мимо оторопевшей стражи Беспалого, так же мирно проследовали через просторный первый этаж, где обычно развлекались бродяги, и поднялись на самый верх, где жил Тимофей. Никто не посмел окликнуть серьезную братию, тем более преградить пришельцам дорогу, и немногие свидетели молчаливо смотрели вслед, понимая, что на башне наступают иные времена.
С минуту было тихо. А потом раздался истошный вопль и мягкий стук, как будто сверху уронили мешок.
Дряблое тело столкнулось с земной твердью.
На ней с разбитой головой и открытым ртом лежал всесильный Беспалый, который еще утром мог карать и миловать.
– Слушайте меня, господа оборванцы! – заговорил Циклоп Гордей, поправляя на лбу повязку. – Отныне я ваш хозяин, только я теперь вправе миловать вас и наказывать. Знаете ли вы меня?
Совсем не к месту казалось его схимное одеяние с крестами на плечах.
– Кто же тебя не знает? – подивился стоящий рядом старик. – Гордеем звать!
– Для вас я отныне господин Гордей Яковлевич, или отец Гордей! Как кому угодно. Так вот, власть сменилась, а порядки я оставляю прежние. Теперь деньги, причитающиеся Беспалому, вы должны отдавать мне и братии моей, – ткнул Гордей в сторону монахов, которые уже плутовато посматривали на нищенок. – Я же для вас отцом буду! У меня вы и защиты ищите, а коли кто неправ окажется, так пеняйте на себя.
Гордей Циклоп занял комнаты, где совсем недавно был хозяином Беспалый. А Бродяжья башня едва приходила в себя от потрясений.
– Тимофей-то хоть и бивал нас частенько, но зато своим был, – говорили нищие. – А этот пришлый как захочет, так и будет судить. А наших законов он не знает.
Силантий остановился перед воротами башни. Перекрестился и, едва не споткнувшись, чертыхаясь, переступил дощатый порог.
Двор был почти пуст: у крыльца со сползшими до колен портками лежал бражник да в самом дальнем углу раздавалось хихиканье – кто-то немилосердно тискал бабу. Силантий поднялся на этаж – оттуда раздавались пьяные голоса: кто-то тянул грустную песню, а с лестницы раздавались проклятия. Новгородец нащупал нож, почувствовал себя увереннее и пошел дальше.
– Стой! А ты куда?! – услышал он за спиной голос.
Это был Циклоп. Силантий узнал его по темной повязке, которая неровно разделила его лицо надвое.
– Шапку с головы долой! – распорядился хозяин Бродяжьей башни и, когда чеканщик покорно обнажил слежавшиеся волосы, заметил удовлетворенно: – Вот так-то оно лучше будет. Господ надо издалека замечать. А то много здесь, на Москве, разных – и сразу к башне! А ты сперва хозяину почет окажи, шапку перед ним сними. – И уже по-деловому: – Где милостыню просишь? Что-то не помню я тебя.
– Я не нищий, чтобы милостыню выпрашивать, чеканщик я! Мне Яшка Хромой велел медь присмотреть, а потом юродивого безрукого отыскать, того, что у ворот Чудова монастыря сидит.
– Знаю я такого. Хм... Стало быть, ты от Яшки Хромого? – И по лицу Гордея прошлась улыбка, которая могла сойти и за смущение. – Так бы сразу и сказал. Шапку-то надень, голову застудишь, – позаботился Гордей. – Как там Яшка? Давненько он в Москву не захаживал. Слышал я о том, что он у себя хозяйство большое развернул, монеты чеканит. Стало быть, правда... Только ведь хлопотное это дело. Вчера на площади опять двоих уличили. Залили им в горло олово и даже не спросили, как поминать. Дернули бедняги два раза ногами и успокоились. А потом их в Убогую яму свезли. Хм... Стало быть, и ты чеканщик, – смотрел Циклоп Гордей на Силантия почти как на покойника.
– Да.
– И не боязно тебе? Мало ли!
– Теперь я уже ничего не боюсь. – Силантий вспомнил разъяренную кровавую пасть медведя. – Я ведь у боярина Воронцова на Денежном дворе служил. Как того порешили, так нас всех в темницу заперли, и если бы не царское венчание, так меня бы уже давно землей засыпали.
Сейчас Циклоп не казался таким страшным, а губы его разошлись в располагающей улыбке.
– Безрукого юродивого мы тебе сейчас мигом сыщем. Эй, холоп, – позвал Гордей одного из нищих, удобно расположившегося на куче прелой соломы, – покличь безрукого, да поспешай! Скажи ему, что Гордей его кличет. – И когда нищий ушел, Циклоп спросил: – А более Яшка тебе ничего не говорил? Может, про долг какой?
По интонации в голосе, по тревоге, какая чувствовалась в словах Гордея, Силантий понял, что между господами нищих не все ладится. И еще неизвестно, во что может вылиться такая ссора.
– Нет, – пожал плечами новгородец, уже подозревая, что не стоило ему забредать на Бродяжью башню, а куда проще было бы отыскать юродивого самому. – Ничего не говорил.
Псковские ябедники
Иван Васильевич тешился в ласках с Анастасией Романовной. Знахарки знали, что день благоприятный и самое время, чтобы зачать наследника. Если царица обрюхатится на Ивана Купалу, то жизнь его будет протекать долго и счастливо.
Спина у Ивана Васильевича была мокрой от пота, рубаха прилипла к груди, но дикое хотение не угасало. Царь видел заостренный подбородок суженой, ее кожа при ласковом свете свечей казалась матовой. Сейчас царица была особенно красива, а тихое постанывание еще сильнее разжигало в нем желание. Наконец он, обессиленный, опрокинулся на спину.
– Наследника мне роди, царица! Коли сумеешь... поставлю храм в угоду святой Анастасии! Если девка будет, – царь малость подумал, – тоже хорошо. Ожерелье тогда немецкое тебе подарю. Мне его посол дал, крест там золотой с рубиновыми каменьями.
– Спасибо, государь, только ты мне и без ожерелья дорог.
Иван Васильевич поднялся, неторопливо надел кафтан. Он хотел позвать отрока, чтобы тот натянул ему сапоги, но, посмотрев на царицу, раздумал:
– Пойду я, государыня, бояре меня заждались.
В сенях уже третий час томились ближние бояре, однако будить государя не смели и, набравшись терпения, ожидали, пока Иван Васильевич пробудится. Когда дверь распахнулась и появился царь, вельможи радостно встрепенулись:
– Будь здоров, батюшка.
– Иван Васильевич, здравия тебе желаем, – ниже других согнулся дежурный боярин.
Государь сел на трон, бояре породовитее уселись на лавку, чином поменьше устроились на скамье. Иван Васильевич обратил внимание на то, что Захарьины сидели к трону ближе, потеснив Шуйских. И для всех прочих стало ясно, что теперь навсегда пролегла вражда между двумя большими боярскими родами.
Иван Васильевич со скукой на лице слушал доклады. Окольничий Челобитного приказа говорил о том, что прошлой ночью в Москву на Ивана Купалу прибыли бродяги, которые запрудили многие улицы и сделались хуже воров, выпрашивая милостыню.
– Бродяг из города гнать, если будут сопротивляться, то лупить нещадно, – распорядился Иван.
– Еще у Спасских ворот нашли двоих убиенных, видать по всему, зарезали в драке.
– Что делать думаете?
– Неподалеку есть ночлежка, там живут нищие. Сегодня пошлю туда караульщиков, пусть порасспрашивают, авось кто объявится.
– Яшку Хромого изловили? – вдруг спросил Иван.
Бояре переглянулись. Вряд ли царь Иван знал об истинном величии Яшки Хромого. Поймать его куда труднее, чем представляется. Каждый смерд готов спрятать его под своим кровом если уж не из любви к разбойнику, то из-за страха перед его могуществом. Яшка не однажды уходил из-под самого носа караульщиков, и всегда в этом исчезновении чудилось нечто колдовское. Его невозможно было ухватить, как нельзя взять в горсть воду, он, подобно тонким струям, просачивался между пальцев, оставляя мокрую пустоту. Яшка Хромой видел и слышал всех нищих и бродяг, которые захаживали в стольную. И если пожелал царь совладать с Яшкой-разбойником, то сначала нужно повывести всех бродяг и нищих, а заодно и бродячих монахов, которые шастают на больших дорогах и орудуют пострашнее любого татя. Иногда кажется, что Яшка аж в Думе сидит, а иначе откуда злодею известно, что в приказах творится?
– Нет, государь, ищем. Всем караульщикам наказали, чтобы смотрели на бродячих монахов. А кто из них долговяз и хром на левую ногу, пусть волокут в Пытошную, а уж там и разбираться будем...
– Государь, здесь бы по-другому надо, – поднялся Иван Шуйский, едва не зацепив рукавом бобровую шапку сидящего подле Григория Захарьина. – На башне Гордей живет, Циклопом прозванный, он среди бродяг и нищих чем-то вроде окольничего будет. Слышал я, что этот Гордей не ладит с Яшкой Хромым. Вот если бы их натравить друг на друга, тогда и нам не пришлось бы вмешиваться.
– Вот ты этим и займись, – повелел царь, – а у нас от государевых забот голова пухнет. Что там еще у тебя?
– На базарах четверо монахов расплатились фальшивой монетой. После пыток один из них признался, что будто бы чеканят и режут эту монету где-то в лесу.
– Кто же передал им деньги? – нахмурился Иван.
– Помер тот человек, – выдохнул Шуйский, – тщедушный оказался. А может, Никитка-палач переусердствовал.
– Остальным монахам на площади залить олово в горло, чтобы другим неповадно было. И написать об том указ.
Василий Захаров вытер перо об волосья, затем размешал пальцем в горшочке киноварь и аккуратно вывел заглавную букву. Макнул еще раз, но с пера сорвалась огромная красная капля и упала прямо в центр листа. Дьяк слизал ее и принялся писать далее.
– Хватит, – вдруг прервал Думу Иван, – повеселиться хочу. Ты говорил, Васька, меня жалобщики с Пскова дожидаются? – обратился царь к дьяку.
– Точно так, государь Иван Васильевич, – боднул головой дьяк, – третий день в Челобитный приказ являются.
– Чего хотят?
– Дело привычное – посадник им не нравится, убрать хотят.
Иван Васильевич не любил Великий Новгород, он был не только для него далеким, но и чужим. Новгородцы, не стесняясь, носили иноземные кафтаны, не снимали шапок перед боярами и не знали, что такое «крепость»[42]42
Крепость – здесь: крепостное право.
[Закрыть]. Земли у Новгорода было не меньше, чем у самой Москвы, а мошна такая, какой никогда не знал стольный город. От всякой войны Великий Новгород спешил откупиться золотой монетой, чего никогда не могла позволить себе Москва, вот поэтому богател Новгород и ширился. А старики вспоминали и другую вольницу, когда не они езжали в Москву кланяться, а сами великие князья спешили в Новгород и задолго до хоромин посадника сходили с коня и просителями шли на его двор.
И Псков таков же! Хоть и невелик город, а все за старшим братом тянется.
– Где сейчас псковичи?
– В деревне Островки.
– Со мной, бояре, пойдете, жалобщиков хочу выслушать. Псковичи-то люди вольные, привыкли, чтобы к ним государи на двор являлись.
Иван Васильевич в сопровождении огромной свиты из бояр, окольничих, псарей, конюхов и рынд появился в Островках после обедни. Копыта коней бешено колотили по мосткам, которые грозили рассыпаться по бревнышку. Внизу неторопливо текла Яуза, и огромные круги расходились к берегам, когда тревожила плещущая рыба.
– Эй, хозяева, встречай гостей! – въехал царь на постоялый двор, увлекая за собой и многочисленную свиту.
– Батюшка-государь, царь Иван Васильевич! – ошалел мужик не то от страха, не то от радости. – Мы соизволения добивались, чтобы к тебе на двор явиться, а ты сам пришел.
Горячий иноходец государя тряс большой головой, и грива хлестала по лицу стоявших рядом рынд.
– Зови остальных! – приказал Иван. – Ябеду буду вашу слушать.
Появились псковичи, на ходу надевая кафтаны и шапки, наспех подпоясываясь. Ударили челом перед великим князем московским. – Вот, государь, челобитная наша, – посмел подняться один из мужиков, протягивая дьяку свиток.
– Читай! – распорядился Иван.
– «Великому князю и государю всея Руси Ивану Васильевичу бьют челом холопы его, просят милости допустить ко дворцу и поведать о бесчинствах, что творит наместник псковский Прошка Ерофеев по прозвищу Блин...»
– Говори, что сказать хотел, – прервал дьяка Иван. Государева трость с металлическим наконечником уперлась прямо в грудь псковичу.
– Поставил ты, государь, над нами наместника Прошку Ерофеева. А он, вор окаянный, бесчинства над нами творит, жен наших в постель к себе тащит, девиц растлевает. А на прошлой неделе что удумал! Повелел девкам в баню идти и чтобы они там на лавке его благовониями растирали. А один муж вступился за дщерь свою, так он, поганый, повелел снять с него шапку, так и продержал его, горемышного, на площади до самой вечерни. В бесчинствах своих именем твоим государским прикрывается. Мы тут вече собрали, всем миром сказали, чтобы он Псков оставил и шел своей дорогой. Так он вече посмел ослушаться, сказал, что царь ему Псков в кормление отдал. Только ты, государь, и можешь его проучить.
И чем дальше говорил холоп, тем больше мрачнел Иван.
– Стало быть, вы против воли государевой идти пожелали?! Эй, бояре, срывайте с дурней кафтаны. Если Прошка Ерофеев с вас шапки снимал, так я с вас и порты поснимаю, а потом без исподнего перед девками на базаре осрамлю.
Затрещали нарядные кафтаны псковичей. Не помогли и кресты-нательники, которые тоже полетели в стороны, и мужики, стесняясь своей наготы, жались друг к другу, словно овцы перед волком.
– Спасибо тебе за милость, царь, уважил ты своих холопов и бояр распотешил! – выкрикнул тот самый мужик, что подал грамоту.
– Высечь холопов, а потом сжечь! – коротко распорядился царь.
Мужика опрокинули на землю. Двое дюжих рынд уселись на шее, стиснули ноги. Мужик сплевывал с губ темную грязь и не переставал браниться:
– И ты такой же окаянный, каким дед твой был! Он у нас колокол вечевой увез, думал гордыню нашу поломать. Только ведь камни на площадях еще помнят псковское вече! Еще гуляет по Пскову вольница. – Он сжал зубы, удар плети пришелся по левому боку, вырвал из горла стон: – Ой, окаянный! Не будет тебе спасения ни на том, ни на этом свете!
Следующим был крупный детина. Он перекрестился на купол деревенской церквушки и разрешил рындам:
– Давайте, готов я!
Выпороли и его.
Иван Васильевич молча наблюдал за исполнением приговора.
Псковичи приготовились умирать.
Жаль, не на родной земле, а здесь даже вдова не сможет поплакать. Бросят, как нехристей, в яму и без церковного звона схоронят.
Бояре и челядь плотным кольцом обступили жалобщиков, готовые смотреть на потеху.
– Царь! Государь-батюшка Иван Васильевич! – разомкнул тесный круг Федор Басманов. – Гонец с известием прибыл!
– Зови сюда. – Иван недовольно поморщился, не любил он, когда от забавы отрывают.
Привели гонца. Детина бросился под ноги государеву жеребцу:
– Царь Иван Васильевич! Колокол со звонницы Архангельского собора сорвался. Внизу мужики смолу варили, так троих до смерти убил!
Псковичи были забыты. Бояре разинули рты, примолкла челядь, помертвело лицо государя.
– Так, стало быть, – побелел лицом Иван, – сказывай дальше.
Падение колокола всегда считалось дурной приметой.
Два года назад в Смоленске упал колокол с Благовещенского собора, и тотчас начался мор, который прошелся по посадам, опустошил дворы и разбежался во все стороны. Год назад колокол сорвался с Успенского собора в Суздале – был неурожай, вместе с которым явился и голод.
Теперь вот Москва!
И сорвался колокол не с какой-нибудь малой посадской церквушки, хотя и это великая беда, а со звонницы Архангельского собора, главной церкви столицы. А это было дурным предзнаменованием вдвойне. Значит, лихо заявится и на царский двор.
– Колокол как упал, так земля содрогнулась, – продолжал перепуганный гонец, потрясенный переменой в государе. – А избенки, стоявшие за двором, порушились. Яма получалась такая, что и пяток телег в ней поместится вместе с лошадьми.
– Колокол цел? – спросил государь.
– Целехонек колокол, не раскололся! – поспешил сообщить радостную весть посыльный.
– Едем! Немедленно в Москву! – развернул Иван Васильевич жеребца. – Упавший колокол хочу посмотреть!
Двор в один миг опустел. Псковичи, все еще не веря в освобождение, бестолково стояли у крыльца, пока хозяин гостиного двора не прикрикнул строго:
– Чего застыли истуканами?! Быстрее со двора уходите! А то не ровен час царь вернуться надумает! Вот тогда и вспомнит про вас!
Псковичи спохватились: надели портки, понатягивали рубахи и, скрываясь от чужого взгляда, вышли со двора.
На звоннице
Яма, пробитая колоколом, и впрямь оказалась большой. При падении язык колокола взрыхлил землю, зацепив, словно лопатой, острыми краями песок. Со всей округи сбежались мальчишки, которые без страха спускались в яму и орали в пустоту темного зева, тем самым вызывая у сплава меди и серебра легкую звенящую дрожь. Колокол своим звучанием наполнял яму, одаривая безумной радостью шальных отроков. Мужики стояли поодаль, поснимав шапки. Так обычно прощаются с покойниками: и разговаривать боязно в голос, а только иной раз шепнешь соседу словечко и опять умолкнешь. Бабы и вовсе боялись подходить и, прикрыв лицо платками, спешили дальше.
– Расступись! Кому сказано, расступись! Царь Иван Васильевич идет!
Мужики разомкнулись. Действительно, через толпу шел царь.
Иван остановился у самого края ямы. Колокол лежал на медном боку, будто он устал и прилег отдохнуть. Вот сейчас отлежится чуток, взберется на самый верх колокольни и будет звонить, как и прежде, голосисто.
Однако проходила минута за минутой, а колокол так и лежал, не в силах даже пошевелиться. А может, он умер? Кто-то из мальчишек ударил металлическим прутом по гладкой поверхности, и колокол пробудился от спячки, заговорив медным басом.
– Живой, – утер слезу государь. – Может, беда стороной пройдет?
Иван Васильевич потянулся к шапке, но раздумал – негоже царю перед смердами неприкрытым стоять.
– Чтобы завтра колокол звонил, как и прежде, – распорядился он. – Если он меня на утреню не разбудит, – строго глянул юный царь на боярина Большого приказа, – с Думы в шею прогоню!
– Сделаю, государь, как велишь, – согнулся почтенный Иван Челяднин, показывая государю огромную плешь.
Челяднин вдруг почувствовал, как обильный пот покрыл спину, шею, стало невыносимо жарко, и он распахнул тесный кафтан.
В свое время служил он батюшке Ивана, покойному Василию Ивановичу, так печали не ведал. И матушка с боярами была ласкова, преданность ценила, а у этого утром в любимцах ходишь, а вечером уже опальный.
Едва государь ушел, как со слобод приволокли мужиков и повелели откапывать колокол, освобождая его от крепкого плена. Землица не хотела выпускать добычу, и поэтому лопаты без конца вязли в глине, ломались черенки и гнулась сталь.
Челяднин в распущенном кафтане испуганным тетеревом бегал по краю ямы, злым и ласковым словом просил поторопиться, и крестьяне, набивая руки, все глубже врезались в грунт, освобождая колокол от полона. А когда он наконец чуток качнулся, словно пробуя силы для дальнейшего движения наверх, мужики завязали ушко канатами и на размеренное «Раз... два... взяли» поволокли многопудовую громадину к самому небу.
Утром государя разбудил размеренный звон, в котором Иван Васильевич узнал Ревун – главный колокол Архангельского собора. Его узорчатая медь никогда так не пела, как этим утром: проникновенно, задушевно. Колокол вместе с пономарем радовался быстрому освобождению и звал молиться. Настроение у государя было праздничное, он глянул через оконце и увидел, как караульщики, безмятежно задрав головы, созерцали пономаря, который налегал всем телом на толстый канат. По всему было видно, что занятие это ему по душе, звонарь наслаждался музыкой, вкладывая в каждый удар всю силу. А следом за Ревуном на радостях зазвонили колокола поменьше: с Чудова монастыря – Малиновый, с Благовещенского собора – Малыш.
Иван заслушался колокольной музыкой, которая враз отогнала печаль, и, хмыкнув себе под нос, произнес:
– Справился, значит, Челяднин.
День обещался быть удачным, и Иван решил встретить его весело. Анастасия Романовна просила сделать двоюродного брата окольничим. Иван Васильевич усмехнулся, вспомнив о том, что он приготовил сюрприз всем Захарьиным. А сейчас самое время, чтобы научить пономаря звонить так, как следовало бы. Видать, малой еще, не обучен.
Иван Васильевич обладал сильным голосом, а когда по малолетству, забавы ради, случалось петь на клиросе[43]43
Клирос – место для певчих в церкви.
[Закрыть], то он поражал певчих и дьяконов своей музыкальностью. А однажды митрополит Макарий, обычно скуповатый на ласковое слово, не то в шутку, не то всерьез обронил:
– Эх, хороший певчий из тебя, Ванюша, получился бы! Да вот чином не вышел. Государем уродился. Вижу, как ты петь любишь и «Аллилуйю» лучше любого певчего протянешь. Голосище у тебя такой, что только в церкви служить.
Иван и сам чувствовал, что церковное песнопение ему дается на удивление легко, и там, где певчие фальшивят, царь легко схватывает нужную интонацию. Красуясь своей способностью перед челядью, он с удовольствием учил певчих вытягивать нужный лад.
Десятилетним отроком, шастая без присмотра по двору, царь сошелся со старым, известным на всю Москву пономарем, который кожей пальцев чувствовал сплав меди и серебра, дивно певший под его умелыми руками. Он-то и научил малолетнего Ивана Васильевича звонить так, что от великой радости распирало грудь, и вряд ли находился равнодушный, слышавший столь чудное звучание. И сейчас, потешая челядь и бояр, Иван взбирался иной раз на колокольню и ошалело, подобно безродному отроку, бил в колокола.
Пономарь обомлел, когда увидел царя, поднимающегося по лестнице. Сейчас Иван не выделялся среди прочих – на нем обычная монашеская ряса, клобук[44]44
Клобук – головной убор у православных монахов в виде высокой цилиндрической шапки с покрывалом.
[Закрыть], натянутый на самые глаза. Только уверенная царственная поступь и величественная стать отличали его.
– Батюшка, – посмел прервать колокольный звон пономарь. – Честь для меня какая великая! Неужели сам звонить будешь?
– Буду, – отозвался царь, – ты сойди вниз и слушай, как в колокола бить пристало.
Иван Васильевич любил звонницу не только за радостную музыку колоколов и за прохладу меди, которая могла обжечь пальцы; отсюда он любил смотреть на Москву – за крепостной стеной посады, извилистая гладь рек. Однако и этим не заканчивались его владения, они уходили дальше в лес, в поля и терялись на границе неба.
Голуби, взбудораженные звоном, летали над крышей колокольни, и Иван слышал беспокойное похлопывание крыльев.
– Бом! Бом! – принялся раскачивать язык колокола Иван Васильевич.
А внизу собиралась челядь.
– Глянь! Никак ли сам царь с колокольни звонит!
Не всякий день можно такое увидеть.